Осада, или Шахматы со смертью — страница 45 из 122

Красные светящиеся пятнышки, усеявшие землю, быстро гаснут одна за другой — скрученные раскаленные осколки остывают. Тисон, еще плохо соображая, машинально тянется, подбирает один — и тотчас отбрасывает: еще горячая свинцовая спираль жжет руки. Смолкает звон в ушах, и комиссар, сильней всего пораженный тишиной, озирается по сторонам.


На следующий день Грегорио Фумагаль — без сюртука, в клеенчатом фартуке поверх сорочки, — держа меж ладоней голубку, подошел к восточному краю террасы, недоверчиво огляделся. Установилась хорошая погода, а город переполнен беженцами, и потому плоские крыши многих домов затянули брезентовыми или парусиновыми навесами, и целые семьи живут под ними на манер кочевников в стойбищах. Так происходит и на улице Эскуэлас, где стоит дом, в котором Фумагалю принадлежит весь верхний этаж. Чучельник по вполне очевидным причинам свою террасу в аренду не сдает, однако на крышах соседских живут эмигранты, так что привычно стало видеть любопытных, в любое время дня разглядывающих окрестности с высоты. Оттого он всегда настороже, оттого и уволил, едва установив тайную почтовую связь с другим берегом, приходящую служанку и впредь решил обходиться своими силами. Пришлось узнать, каких трудов стоит поддержание дома в чистоте и порядке; завтракает он чашкой молока с накрошенным туда хлебом, а обедает — в неизменном одиночестве — в гостинице «Куропатка» на улице Дескальсос или в «Террасе» на перекрестке улицы Пелота и Арко-де-Роса.

Все тихо, мавры, как говорится, не высадились, и Фумагаль, прячась от нескромных взглядов за развешанным бельем и убедившись, что цилиндрик с депешей шелковой крученой нитью крепко привязан к хвостовому перу, разжимает руки, и голубка, покружив над домом, взмывает ввысь, уходит за башни в сторону залива. Через несколько минут донесение с подробными сведениями о том, куда именно попали пять последних бомб, выпущенных с Кабесуэлы, будет у французов. Эти же самые места уже отмечены на плане Кадиса, где постепенно, но неуклонно, день ото дня густеет пучок прочерченных карандашом линий, веером расходящихся с востока. А точки, которыми на плане обозначены места наиболее удаленных попаданий, придвинулись к западу примерно на дюйм: одна — на Куэста-де-Мурга, другая — на перекрестке улиц Сан-Франсиско и Адуана-Вьеха. И это при том, что сейчас еще нет сильных ветров, увеличивающих дистанцию выстрела. То ли еще будет, когда задуют левантинцы. Дай-то бог.

Грегорио Фумагаль насыпал голубям корму, налил воды в поилку и тщательно закрыл дверцу. Потом, оставив открытой застекленную дверь на террасу, спустился по короткой лестнице в кабинет, взялся за работу. Его новое творение — макака-тити из Ост-Индии, распяленная на мраморном столе под застывшими взглядами зверей и птиц на подставках и в витринках, начинает обретать форму, теша гордость чучельника. Освежевав обезьянку, освободив от мышц и сухожилий кости и вычистив их, он на несколько дней погрузил шкуру в раствор квасцов, морской соли и тартара, купленных в лавочке Фраскито Санлукара, где заодно приобрел себе новую, более стойкую краску для волос, — после чего приступил к сборке: с помощью толстой проволоки тщательно восстановил скелет, обложил его пробкой и материалом для набивки и стал потихоньку обтягивать обработанной шкурой.

Утро знойное. Стеклянные глаза распотрошенных животных блестят на солнце — и чем ближе к зениту, тем ярче, — с крыши по ступеням лестницы проникающем в кабинет. Возвещая «ангелюс», звенит бронза с ближней церкви Сантьяго, и двенадцатью ударами ей тотчас отзываются часы на шкафу. И вновь тишину нарушает лишь позвякиванье инструментов в руках Фумагаля. Он ловко орудует иглами, пинцетами и суровой нитью, заполняя, а затем зашивая полости — а сначала сверяется с записями в тетради на столе. Туда занесены первоначальные наброски позы, которую он желает придать макаке: по его замыслу, она должна сидеть на отлакированном древесном суку; хвост опущен и свернут кольцом; голова немного склонена к левому плечу; глаза устремлены на будущих зрителей. Чтобы придать телу обезьянки свойственное ей положение, чучельник долго листал книги по естественной истории, разглядывал гравюры из своей коллекции и собственные рисунки. Нельзя пренебрегать самомалейшими деталями, потому что сейчас наступил ответственнейший момент процесса. От него в значительной степени зависит, будет ли изделие натурально, удастся ли достичь совершенства или от мелкого просчета все труды пойдут насмарку. Фумагаль знает, что вовремя не замеченная и не исправленная деформация, царапина на шкуре, небрежный шов, какая-нибудь козявка, которую он проглядел и оставил в начинке, способны испортить работу, а впоследствии — и вовсе погубить ее. За тридцать лет, отданных этому ремеслу, Фумагаль усвоил: всякая тварь, даже став чучелом, в известном смысле продолжает жить, то есть подвергаться воздействию света, пыли, времени, влиянию тех почти неуловимых физических и химических процессов, что по-прежнему идут в ней. И хороший таксидермист обязан их предвидеть и совершенством своего мастерства предотвращать.

Но вот от легчайшего сотрясения нежно продребезжали стекла в открытой на террасу двери, и мгновение спустя, смягченный расстоянием и домами, оказавшимися на пути звуковой волны, дошел до кабинета глухой грохот. Фумагаль, который в этот миг прикреплял хвост, прервал работу и напряженно выпрямился, замер, высоко подняв зажатую в пальцах иглу с продернутой в нее суровой ниткой. Потом вновь взялся за дело, пробормотав что-то вроде: вот это да, это громыхнуло. И не так уж далеко — где-то возле церкви Дель-Популо. Шагов пятьсот отсюда. Грегорио иногда приходит в голову, что какая-нибудь бомба может угодить в дом, убить его самого. Любая из его голубок способна на обратном пути принести весточку, сулящую опасность или гибель. В его представлениях о старости — другое дело, насколько реальны эти представления — как-то не учтено, что он может окончить свои дни, как Самсон под обломками филистимлянского капища. Однако есть правила у всякой игры, и эта — не исключение. Впрочем, ему плевать, если какая-нибудь бомба рванет еще ближе — вот, скажем, в соседней церкви Сантьяго: это даже хорошо — заткнется наконец колокол, который настырным звоном своим каждый день, а по воскресеньям и большим праздникам — с утра до ночи, сопровождает домашние занятия Фумагаля. Если в этом городе, являющем собой Испанию в миниатюре — только еще гаже, — что-нибудь и представлено в изобилии, то это, конечно, церкви да монастыри.

При всем своем расположении к тем, кто осаждает город, а верней сказать, к славным традициям века просвещения, доставшимся в наследство революции и империи, кое-что Грегорио Фумагаль все же понимать отказывается: вот, скажем, почему Наполеон решил восстановить религиозный культ. Чучельник — не более чем скромный коммерсант и ремесленник, который, впрочем, читает книги и изучает живых и мертвых. Однако же он пришел к выводу, что человек, не познав Природу, не найдя в себе должного мужества, чтобы принять ее законы, отказался от опыта ради измышленных систем, изобрел богов, жрецов и владык, помазанных ими на царство. Безоговорочно капитулировал перед людьми, которым ни в чем не уступал, а те воспользовались его слабостью и превратили в раба, лишенного собственного разумения и бесконечно чуждого главному, основополагающему постулату: все на свете, включая хаос, пребывает в порядке, определенном законом природы. Прочитав об этом в трудах философов, изучив смерть вблизи, Фумагаль утвердился во мнении, что действовать иначе Природа попросту не может. Это она, а не какой-то непредставимый бог распределяет порядок и хаос, посылает радость и страдание. Это она распространяет добро и зло по миру, в котором ни гневные крики, ни слезные мольбы не в силах изменить нерушимые законы созидания и уничтожения. Это ее грозная неизбежность. Огню подобает жечь, уж такое у него свойство, и это в порядке вещей. Точно так же, как человеку — убивать и пожирать других животных, в которых он нуждается. И творить зло, ибо оно заложено в самой его природе. Нет примера более впечатляющего, нежели чье-либо мучительное умирание, происходящее под небесами, не способными если не избавить от страданий, то хоть на йоту облегчить их. Ничто не может дать лучшее представление о принципе мироустройства; ничто не опровергает убедительней существование высшего разума, ибо, существуй он на самом деле, несправедливость преследуемых им целей просто повергала бы в отчаянье. И потому чучельник убежденно полагает, что утешительная моральная правота заключена даже в самых чудовищных несчастьях и катастрофах — в землетрясениях, эпидемиях, войнах, бойнях. В страшных преступлениях, которые, всему отводя свое место, оставляют человека наедине с холодной непреложностью Универсума.


— Физический опыт надо поставить, — говорит Иполито Барруль, — эксперимент провести. В наше время искать сверхъестественное — это просто нелепость.

Рохелио Тисон внимательно слушает его, медленно и понуро шагая по площади Сан-Антонио и глядя себе под ноги, словно изучает кладку мостовой. Заложенные за спину руки держат шляпу и трость. Прогулка немного освежила ему голову после трех подряд партий в кофейне «Коррео»: две он профессору проиграл, а третью — отложили.

— Обратиться к здравому смыслу… — продолжает Барруль.

— Здравый смысл лопнет со смеху, когда я к нему обращусь.

— Стало быть, надо проанализировать видимый мир. Да что угодно! Все лучше, нежели втемяшивать себе в голову какую-то абракадабру.

Комиссар оглядывается по сторонам. Солнце уже зашло, небо над дозорными вышками и террасами потемнело, и в воздухе наконец-то повеяло прохладой. Перед кондитерской Бурнеля и кофейней «Аполлон» стоят несколько карет и портшезов; в последнем свете дня на площади и на улице Анча многолюдно: семьи, снимающие квартиры в здешних домах, обитатели бедных кварталов по соседству, дети, что носятся вокруг, играя в серсо, клирики, военные, эмигранты без средств, старающиеся незаметно подобрать с тротуара окурок сигары. Кадис спокойно и безмятежно нежится среди апельсиновых деревьев и мраморных скамей своей главной площади, наслаждаясь неспешно вступающим в свои права летним вечером. Как всегда, война представляется чем-то безмерно далеким. Более того — ее вроде бы и вообще нет.