— Что врачи говорят?
Свояк вздохом выражает покорность судьбе:
— Я и без них знаю, что пора укладываться в дорогу. Скорую и дальнюю.
— Что за мысли такие? Выглядишь неплохо…
— Да не заливай мне… Сделай лучше покурить…
Мохарра достает две уже свернутые самокрутки, одну протягивает Карденасу, другую сует в рот, высекает огонь. Бартоло, с усилием приподнявшись, садится на край постели — простыня грязная, одеяло жиденькое и ветхое, — глубоко затягивается. Вот хорошо-то, говорит он. Первая за две недели. Славный табак Мохарра тем временем извлекает из котомки перетянутый шнуром сверток — несколько ломтиков вяленого мяса, соленый тунец. Следом — глиняную миску тушеного турецкого гороха с треской, бутылочку вина, шесть самокруток.
— Сестра твоя прислала. Смотри, чтоб не увели ненароком…
Карденас, оглядевшись не без опаски, кладет сверток под топчан, а миску ставит на пол, к босым ногам.
— Как там твои девчонки?
— В порядке.
— А та, что в Кадисе?
— А та еще лучше.
Мохарра рассказывает новости. На каналах продолжаются вылазки и набеги с обеих сторон, но французы сейчас больше обороняются. Бьют по Исле и по городу, но без особых последствий. Ходят слухи, будто генерал Бальестерос отступил со своими людьми на Гибралтар, под защиту британских батарей, а лягушатники меж тем угрожают Тарифе и Альхесирасу. Еще будто бы снарядили экспедицию в Веракрус, бить тамошних мятежников. Он, Мохарра, и сам с другими односельчанами вместе хотел было записаться туда, но дон Лоренсо Вируэс, вовремя взяв его к себе, вытянул из злой нужды. Ну вот, наверно, и все, больше нечего рассказывать.
— Как он, кстати, капитан твой?
— Да как всегда. Рисует и поднимает меня ни свет ни заря.
— А что мы в последнее время еще потеряли?
— Да мы, считай, все потеряли. Кроме Кадиса и Ислы.
Карденас в горькой усмешке обнажает бескровные десны:
— Расстрелять бы за измену человек двадцать генералов…
— Да здесь не в одних генералах дело. Каждый тянет в свою сторону, никто ни с кем не может договориться. Люди делают, что могут, а их бьют как мух… Немудрено, что столько дезертиров и что такое множество народу уже подалось в горы. Солдат с каждым днем все меньше, геррильеров все больше.
— А лососи — что?
— А им что? Свое гнут.
— Англичане, нашим не в пример, знают, чего хотят.
— Еще бы им не знать… Делают свое дело и чхать на все хотели.
Пауза. Оба курят в молчании, стараясь не встречаться глазами. Но Мохарру все же так и тянет взглянуть на рану. Крестообразное отверстие в бритом черепе свояка похоже на разинутый рот с рассеченными сверху донизу губами, с какой-то влажной белесоватой коркой внутри.
— Я слыхал, падре Ронкильо расстреляли, — говорит Карденас.
Так и есть, подтверждает Мохарра. Ронкильо, священник из Эль-Пуэрто, после того как французы спалили его церковь, повесил, как говорится, сутану на гвоздик, сколотил отряд, очень скоро превратившийся в обыкновенную разбойничью шайку — грабили и убивали без разбору и проезжающих, и крестьян. Потом вместе со своими людьми расстрига вообще передался французам.
— Скоро месяц, как наши устроили ему засаду под Кониле. А как поймали — сам понимаешь…
— Что ж, туда ему и дорога.
Мохарра поворачивает голову на неожиданные звуки поблизости. На топчане корчится и бьется голый парень, связанный по рукам и ногам. Тело его бешено выгибается дугой, стиснутые зубы скрежещут, кулаки сжаты, сведенные судорогой мышцы напряжены до предела, глаза выпучены, а изо рта рвется прерывистый глухой крик запредельной ярости. Никто, однако, не обращает на него внимания. Это солдат Кантабрийского батальона, объясняет Карденас, ранили его полгода назад под Чикланой. Никак не получается извлечь у него из башки французскую пулю, и вот время от времени его бьет и крутит как в падучей. Так и живет врастопыр: не вполне мертвец, не совсем живой. Его время от времени перекладывают с топчана на топчан, чтобы всем в палате доставалось от его корчей и криков поровну. Кое-кто уже предлагал придушить его ночью подушкой, чтобы сам не мучился и людям покой дал, однако не решаются: здешние лекари очень им интересуются, приходят, осматривают, других приводят, показывают, записывают что-то, изучают… Когда его положили рядом, Карденас первое время от криков раза два-три за ночь так и вскидывался. Потом ничего, приобвык.
— В общем-то, все одно…
При упоминании битвы при Чиклане Мохарра кривится. Не так давно благодаря доносу одного лекаря сделалось известно, что сколько-то человек, раненных там, померли в Сан-Карлосе от плохого ухода, проще же говоря — с голоду, а деньги, выделенные на то, чтобы закладывать в котел свиное сало и турецкий горох, по назначению не попали, а были попросту растащены чиновниками. Министр финансов, в ведении которого был госпиталь, отозвался моментально и обвинил кадисскую газету, опубликовавшую эти жуткие сведения, в клевете. А потом дело замотали бесчисленными комиссиями, посещениями депутатов и кое-какими мелкими улучшениями. И сейчас, вспоминая эту громкую историю, солевар глядит вокруг себя на тех, кто распростерт на соломе, или стоит, опираясь на костыли и палки, у окна, или бесплотным призраком бродит по залу, самым видом своим опровергая слова вроде «героизма», «славы» и прочих, столь употребительных в устах зеленых юнцов и людей простодушных, а равно и таких, которые никогда и нипочем не окончат свои дни здесь. Мохарра смотрит на раненых: было время — они, храбрецы и трусы, сражались с ним вместе за своего томящегося в плену короля и за честь оккупированной отчизны, а железо и огонь уравнивали в несчастье их всех. Их, защитников Ислы, Кадиса, Испании. Ну вот им и вышла награда: изможденные лица, ввалившиеся глаза с лихорадочным блеском, пергаментная кожа, а впереди — смерть или жизнь нищего калеки. Они стали бледными подобиями самих себя прежних. И он, Мохарра, вполне мог бы лежать сейчас здесь. Оказаться на месте свояка с незарастающей дыркой в голове или этого корчащегося в своих путах бедолаги с унцией свинца в мозгах.
Неожиданно солевару становится страшно. Не по-всегдашнему как в бою, когда пули жужжат совсем близко, и все поджилки подтягиваются, и ноет внизу живота в ожидании той паскуды, которая и уложит тебя вверх копытами. И не так, как бывает, когда пробирает медленный озноб перед неминуемой стычкой: тот страх хуже всех прочих — тогда все вокруг, даже если залито солнцем, становится грязно-серым, словно перед рассветом, и внутри что-то млеет и дрожит, неумолимо поднимаясь из груди к горлу и к самым глазам, заставляя дышать очень глубоко и очень редко. Нет, сейчас страх другой — какой-то мелкий и потому особо мерзостный. Стыдный. Стыдно ощущать это давящее стеснение в груди, от которого горек делается табачный дым во рту и так и тянет как можно скорее подняться и выскочить отсюда, добежать до дому, обнять жену и дочек. И ощутить, что ты не разъят на части, а цел. И жив.
— Ну а что там слышно насчет канонерки? — спрашивает Карденас. — Когда нам заплатят?
Мохарра в ответ только пожимает плечами. Канонерка… Два дня назад он был в интендантском управлении флота, снова требовал причитающуюся им награду. Уж и не вспомнить, в который раз, со счета сбился. Три долгих часа простоять столбом со шляпой в руках, а дождаться всего лишь, чтобы мрачный чиновник, уложившись в полминуты своего драгоценного времени и даже не поднимая на него глаз, высказался в том смысле, что, мол, надо запастись терпением и что в свой срок все будет. Что много, слишком много офицеров и солдат, месяцами ожидающих положенных выплат.
— Еще нет. Попозже, говорят.
Свояк глядит на него встревоженно:
— Да ты был ли там?
— Конечно был. И я был, и кум Курро ходил несколько раз. И неизменно одно и то же — буркнут что-то и отошьют. Большие, мол, деньги, а времена трудные.
— А что твой капитан Вируэс? Не может словечко замолвить перед кем надо?
— Он говорит, мол, это совсем не его дело, и помочь — ну никак.
— А ведь все были довольны, когда мы пригнали лодку… Сам адмирал жал нам руки. Помнишь, небось? И даже дал мне свой платок голову перевязать.
— Ты что, маленький? Когда припекает — совсем другое дело…
Карденас тянется ко лбу, словно желая ощупать разверстую рану, и за пядь до нее отдергивает руку, не донеся.
— Я ведь сюда попал из-за этих пяти тысяч…
Солевар молчит. Не знает, что на это ответить. В последний раз затягивается самокруткой, роняет ее на пол, растирает подошвой. Потом встает. Покрасневшие глаза Карденаса следят за ним с тоской. И безмолвным вопросом.
— Мы же все сделали как надо, — говорит он. — И ты, и я, и Курро с малым… А те французы, ты вспомни? Спящих… да в темноте… Ты, может, не объяснил начальству толком, как оно все было?
— Объяснил. Да не тревожься, все будет хорошо. Заплатят.
— Мы такие деньги заработали, — настойчиво продолжает Карденас. — И где ж они?
— Подождать надо… — Солевар кладет ему руку на плечо. — Дней несколько потерпеть еще, я так полагаю. Придут деньги из Америки, тогда с нами и разочтутся.
Но Карденас, уныло и безнадежно покачав головой, откидывается на бок на топчан, скорчившись, словно от холода. Воспаленные лихорадкой глаза неподвижно уставлены в пустоту.
— Они же обещали… Кто приведет лодку с пушкой — тому двадцать тысяч… Мы ведь за тем и пошли, разве не так?
Мохарра подбирает свое одеяло, платок и шляпу и меж рядами топчанов уходит прочь. Бежит от живых мертвецов.
В двадцати милях восточней мыса Эспартель ядро сшибает марсель с грот-мачты, и на палубу валится беспорядочное нагромождение канатов, дерева и парусины. Почти в тот же самый миг французский флаг ползет вниз.
— Шлюпку на воду, — командует Пепе Лобо.
Опершись о планшир на корме по правому борту, он смотрит, как под свежим левантинцем ходит на низкой волне захваченное судно. Эта средних размеров шхуна с тремя 4-фунтовыми орудиями по бортам, с прямыми, «греческими» парусами сдалась после кратчайшего боя — с каждой стороны сделали по выстрелу, не причинившему, сколько можно судить вот так, на глаз, особенного ущерба, — и пятичасовой погони, которая началась, когда на рассвете впередсмотрящий «Кулебры» заметил французскую шхуну, уходящую в открытое море. Сразу стало понятно: это один из неприятельских кораблей, когда надо — купец, когда надо — корсар, что регулярно захаживают в марокканские порты, доставляя всяческие товары на занятое французами побережье. Судя по курсу, каким шла шхуна, пока не обнаружила преследование, вечером она снялась с якоря в бухте Лараче с намерением уйти в океан, заложив широкую петлю на восток, чтобы разминуться с испанскими и британскими кораблями, патрулирующими Пролив, а потом отвернуть на север и под покровом, как говорится, темноты проскользнуть к Роте или Барбате. Теперь, как только починят марсель, а сколько-то человек из экипажа «Кулебры» перейдет на шхуну, чтобы управляться с парусами, путь ей лежит на Кадис.