Матросы обсуждают перипетии сражения, показывают друг другу туда, где гуще всего пороховой дым и громче трещат выстрелы. Боцман Брасеро, прислонясь спиной к багштагу смотрит в трубу, рассказывает о том, что видит. Пепе Лобо спокоен за свою команду. Он знает, что все разделяют мнение помощника. Большая часть экипажа, навербованного в грязных кабаках на улицах Негрос, Сопранис, Бокете, — это контрабандисты и припортовая братия, которая ставит крестик вместо подписи в ведомости на получение жалованья или в полицейском протоколе чистосердечного признания. Прочие рассудили за благо отвертеться от призыва. Все сорок восемь человек, включая помощника и писаря, пришли на «Кулебру» не затем, чтобы, отринув вольготное корсарское житье, подчиняться жесткой флотской дисциплине, а вместо призовых денег и трофеев получать мизерное жалованье Королевской Армады. Да еще после такого удачного сезона охоты, когда шесть захватов, уже признанных законными призами, — еще семь находятся на рассмотрении в трибунале — принесли матросам по 250 песо, не считая тех 150 реалов в месяц, получаемых каждым с того часа, как ступил на палубу, а Пепе Лобо — втрое больше. И потому, хотя все по большей части угрюмо помалкивают, капитан отменно хорошо понимает: его людям, как и ему самому, острый нож — те двадцать два дня, что они валандались, доставляя почту, перевозя с места на место военных и мирных жителей на манер почтового судна, да еще в узде нешуточной дисциплины, приличествующей военному флоту, и притом — в отдалении от морских охотничьих троп, отчего «Кулебра» из вольного каперского корабля сделалась посыльным судном во вспомогательном составе Армады, от которой, как и от Королевской таможенной службы с ее береговой охраной, всякий хотел бы держаться как можно дальше, ибо мало у кого совесть на этот счет спокойна и мало кому в недавнем прошлом не светила виселица.
— Сигнал на башне, — оповещает Рикардо Маранья.
Пепе Лобо передвигает трубу по направлению к маяку, на котором только что взвилось несколько флажков.
— Это по нашу душу, — говорит он. — Наш номер. Поднимай людей.
Маранья, отойдя от ограждения рубки, поворачивается к матросам:
— Отставить разговоры! По местам стоять, с якоря сниматься!
Новые сигналы. Два. Лобо различает их невооруженным глазом. Вслед за красно-белым прямоугольником поднят синий вымпел. Нет надобности сверяться с секретным кодом флажных сигналов, лежащим в нактоузе. Это простейшее сочетание: «Немедленно поставить паруса».
— Действуй, помощник.
Маранья кивает и, отдавая приказания, большими шагами идет по палубе, которая тотчас начинает гудеть под ударами босых ног, внезапно пришедших в движение. Брасеро слезает с вантины, свистом дудки распределяет матросов по фалам и на брашпиль.
— Вира помалу! — слышен крик помощника. — На фалы и шкоты!
Пепе Лобо отодвигается, давая место Шотландцу и второму рулевому, и всматривается в полускрытые водой камни у подножия стены — от них до кормы не более кабельтова. Потом, переведя взгляд на нос, убеждается, что якорь чист.
— Лево на борт.
Матросы, сгрудившись у бушприта, отвязывают тросы, державшие фок и кливер. Мгновение спустя на конце бушприта уже закреплен первый треугольный парус. Когда ветер заполняет его, «Кулебра» медленно вздрагивает, как сдерживаемая уздой кровная кобыла, которая нетерпеливо приплясывает на месте, готовая рвануться вперед.
— Гитовы и гордени травить, шкоты выбирать и крепить!
Потрескивает дерево, скрипит пенька — развернувшийся парус наполняется свежим норд-норд-вестом. Пепе Лобо быстрым взглядом снова окидывает камни у острова — теперь они ближе. Потом смотрит на картушку компаса, сверяясь с курсом, которым надо пройти, чтобы при таком ветре разминуться, оставив их по левому борту, с опасными отмелями Кабесоса, лежащими в четырех милях к востоко-северо-востоку, напротив башни Пенья. Огромный парус наполнен ветром. Якорь выбран и уложен на борту, в носовой его части. «Кулебра», заложив изящный крен на левый борт, благополучно соскальзывает с места стоянки.
Еще один шальной — или прицельный — быть может, французы заметили маневр корсара — выстрел вздымает столб пенной воды по правому борту. Сильный недолет. «Кулебра», поставив все паруса на своей единственной мачте, мощно рвется вперед, режет форштевнем гладь моря — почти безмятежного благодаря тому, что ветер дует с близкой суши. Широко расставив ноги для устойчивости, заложив руки за спину, Лобо бросает прощальный взгляд на Тарифу, чья северная стена по-прежнему скрыта в дыму, посверкивающем искорками выстрелов. Вот уж не жалко, что снялись отсюда. Совсем нет.
— В Кадис? — говорит Маранья.
На палубе ему пока делать нечего, и он вернулся на корму — стоит рядом с капитаном, со скучливо-безразличным видом сунув руки в карманы. Однако от Пепе Лобо не скрыть, что его помощник, как, впрочем, и вся команда, включая сияющего боцмана Брасеро, очень доволен. Быть может, удастся побыть день-два в порту, сойти на берег, ощутить наконец под ногами земную твердь, а не качающуюся палубу. После трех недель в море это было бы просто прекрасно. И потом, может быть, усилия арматоров увенчаются успехом и «Кулебра» восстановит свое каперское свидетельство и перестанет носиться взад и вперед на манер вестового корабля распоследнего ранга.
— Да, — отвечает он, думая о Лолите Пальме. — В Кадис.
Иначе как злой насмешкой судьбы нельзя объяснить название этой улицы — Силенсио.[40] Словно бы сам город в сложно ветвящемся нагромождении своих улиц и закоулков издевается над Рохелио Тисоном. Так думает комиссар, пока при свете фонаря, нагнув голову и придерживая, чтоб не слетела, шляпу, протискивается в пролом в стене замка Гуардиамаринас — каменного, темного, полуразрушенного и лет уж пятнадцать как заброшенного. Тисон знает, что место это не простое — здесь проходил некогда меридиан Кадиса. В былые времена в квадратной башне, и сейчас еще возвышающейся в южной части замка, помещались службы Военно-морской обсерватории, а в северной — Морской корпус. Затем и то и другое перевели на Исла-де-Леон. Потом здесь была казарма, потом ее безуспешно пытались переделать в тюрьму, а еще потом — продали какому-то частному лицу и оставили в забросе. Замок в таком состоянии, что даже эмигранты, ищущие любое пристанище в городе, здесь не селятся — камень крошится, потолки обвалились, а стропила изъедены жучком и сгнили.
— Обнаружили мальчишки с улицы Месон-Нуэво, — докладывает Кадальсо. — Двое братьев.
До последней минуты Тисон всей душой надеялся, что это ошибка. Случайное совпадение, неспособное нарушить неколебимое равновесие. Однако чем дальше следом за Кадальсо с фонарем в руке он идет по заваленному обломками и мусором плацу, тем призрачней становятся эти надежды. И в глубине плаца, у подъемной решетки главных замковых ворот, в полукруглом световом пятне от другого фонаря с отражателем, стоящего на земле среди камней и досок, видит тело женщины. Она лежит вниз лицом. Спина ее обнажена и в клочья разодрана кнутом.
Комиссар цедит сквозь зубы столь яростную хулу на господа бога и непорочно зачавшую мать его, что вздрагивает даже Кадальсо. Хоть в богобоязненности покуда замечен не был, вот уж нет. И ему, должно быть, совсем не нравится, какое лицо сделалось сейчас у его начальника. В свете глухого фонаря, поднятого на вытянутой руке, Тисон замечает это.
— Кто еще знает?
— Дети. Ну и разумеется, родители.
— Кто еще?
Кадальсо кивает на две темные фигуры в плащах, стоящие в ногах у трупа, на границе светлого полукруга.
— Вот эти. Стражник и капрал. Мальчишки их сюда и привели.
— Предупреди — не дай им бог язык распустить: вырву и в задницу вобью.
— Само собой, сеньор комиссар.
Краткое молчание. Угрожающее. Легкое покачиванье тростью.
— Тебя тоже касается, Кадальсо.
— Будьте покойны, сеньор комиссар.
— Нет. Не буду. И тебе не дам.
Тисон пробует сдержаться, вернуть себе спокойствие и не поддаться волнам паники, захлестывающим его откуда-то из самого нутра. Полицейские подходят ближе, козыряют. Все тут кругом осмотрели, докладывает старший, никого не нашли. В доме, насколько он знает, никто не живет. И никто из соседей, кроме этих мальчишек, ничего подозрительного не слышал. Убитая — совсем молоденькая, лет пятнадцати. Личность вроде бы установили — прислуга из недальнего постоялого двора, однако свету мало и лицо изуродовано, так что с уверенностью сказать нельзя. Выходит, что убили ее, скорей всего, как стемнело, потому что во второй половине дня мальчишки еще играли тут.
— А чего их снова принесло сюда вечером?
— Они живут рядом; полусотни шагов не будет. Поужинали и узнали, что пес у них со двора удрал; пошли его искать. Поскольку они тут любят играть, подумали, что мог сюда забежать. Наткнулись на труп, сказали отцу, а он дал знать нам.
— Кто отец, выяснили?
— Холодный сапожник. Слывет человеком порядочным, ни в чем не замечен.
Тисон кивком головы отпускает их. Станьте у входа. Никого не пускать: ни соседей, ни зевак, ни самого короля Фердинанда, буде явится. Ясно? Отправляйтесь. Потом с глубоким вздохом лезет после недолгого раздумья в карман, двумя пальцами выуживает оттуда золотую монету, протягивает Кадальсо: отдашь этому сапожнику. Скажешь, что, мол, за сотрудничество и в возмещение хлопот.
— И еще скажи, что если будет рот держать на замке и не мешать дознанию, дней через несколько получит еще полунции.
Полицейские и Кадальсо исчезают во мраке. Оставшись один, комиссар покидает пределы светового круга и ходит вокруг распростертого тела. Изучает, прежде чем приблизиться к убитой, все, что может указать след или признак, а меж тем два чувства одновременно не дают ему покоя: во-первых, горькая досада от того, в какое затруднительное положение поставит его перед начальством это новое — и никак нельзя, не покривив душой, сказать «неожиданное» — убийство, а во-вторых, его сотрясает свирепая, животная, безудержная ярость при столь очевидном свидетельстве его ошибки, обернувшейся поражением. Непреложность его еще сильнее подчеркивается зловещим, каким-то непристойно жестоким обликом этого города, вдруг сделавшимся ненавистным комиссару до дрожи душевной.