[312]. Папаха и черкеска его в нескольких местах были прострелены неприятельскими пулями.
Князь Воронцов, при участии всех начальников частей, оценив отчаянное, безвыходное положение наше, решился остаться на месте и ожидать выручки от генерала Фрейтага, к которому были посланы из Дарго лазутчики с известием о нашем движении на Герзель-аул. Было немыслимо с расстроенными частями нашими, с громадным числом раненых, беспорядочным обозом и милицией, перейти то грозное препятствие, которое ожидало нас в лесистом овраге, отделявшем нас от спасения нашего — на пути к Герзель-аулу[313]. Нет сомнения, что строевые войска, при стойкости своей, хотя с потерями, но могли бы пробиться через настоящее препятствие; но прикрывая раненых и обоз, это положительно было бы делом невозможным. Благородная душа князя Воронцова не могла допустить подобной жертвы; он сказал: «Я выйду из Шаухал-берды только с последним из раненых солдат вверенного попечению моему отряда».
Ружейных патронов у нас было немного, и при постоянной перестрелке в цепях наших старались соблюдать всевозможную экономию. Артиллерийских же снарядов у нас почти не было, все лошади и прислуга горной батареи Годлевского были перебиты, лафеты и ящики сожжены, и только тела орудий на вьючных седлах были нами вывезены. На неприятельские выстрелы из орудий, громившие нас в течение 3-х дней, мы почти не могли отвечать. Положение наше хорошо было известно Шамилю, и он считал отряд наш верною, неотъемлемою своею жертвою. Никто и в отряде нашем, от солдата до генерала, не скрывал себе всего ужаса нашего положения; мы все хорошо знали, что, опоздай на несколько дней Фрейтаг, нам пришлось бы или умереть голодною смертью, или видеть ослабленные голодом и лишениями войска наши уничтоженными смелым и дружным штурмом неприятеля, или, наконец (что всего ужаснее), видеть отступление уцелевших войск, оставив раненых и всю беспорядочную толпу, столь обременяющую наше следование, на мщение дикого фанатизма мюридов. Я помню, часто мы говорили об этом последнем предположении, рассуждали даже, что лучше застрелиться или расстрелять друг друга, чем отдаваться на истязания горцам. Все, что можно было сделать, чтобы возвысить дух войска, — было сделано. Во всех частях, по вечерам, гремели хоры; величественная фигура князя Воронцова постоянно являлась на всех пунктах нашей позиции, везде приветливая его улыбка ободряла всех; солдаты забывали на время свои лишения, слышны были везде крики «ура», сопровождавшие главнокомандующего, который в эту трудную минуту, можно сказать, навсегда утвердил свою постоянную популярность в войсках Кавказского корпуса. Мне рассказывали следующий, вполне достоверный, случай с князем Воронцовым, которого не мог я, к сожалению, быть очевидцем. Я уже упоминал о том, как вообще старые кавказцы недоверчиво относились к Даргинской экспедиции, не понимая, что в этом деле князь Воронцов был только искупителем той пагубной системы, которою руководствовались в Петербурге и которой тот же князь Воронцов положил конец в последующие годы. Между порицателями князя отличался между прочими И. М. Лабынцев, со свойственной его натуре резкостью и грубостью. Князь Воронцов все это очень хорошо знал. Раз, разговаривая с Лабынцевым в Шаухал-берды перед своей палаткой, куда преимущественно направлялись неприятельские выстрелы, князь открыл табакерку, желая понюхать табаку, когда в нескольких шагах от них упала граната, грозившая разрывом своим убить или изувечить обоих разговаривавших. Первым движением князя было посмотреть в глаза Лабынцева, а сего последнего пристально впереться в глаза князя — в таком безмолвном испытании прошло несколько секунд. Гранату, между тем, не разорвало, потому что скорострельная трубка выскочила при падении. Князь, рассмеявшись, протянул Лабынцеву руку и сказал: «Теперь можно посмотреть, куда легла граната». С тех пор не слыхал я, чтобы Лабынцев когда-либо дурно отзывался о князе Воронцове как военном.
При нашем отряде состоял хор музыкантов Пражского пехотного полка; по вечерам князь приказывал играть музыке, и по случаю сильной жары ее поместили в саду около разоренного аула, где лежали все мы, раненые. Неприятель не замедлил направлять свои выстрелы в эту сторону, что крайне беспокоило нас, не говоря уже о смятении музыкантов, игравших постоянно фальшиво и из которых, как мне помнится, некоторые были ранены и инструменты разбиты. Кто-то сказал об этом князю, и он, не желая подвергать опасности ни раненых, ни другие части войск, приказал музыке играть на поляне, около своего штаба, к крайнему неудовольствию многочисленных и непрошеных штабных гостей — дилетантов этой экспедиции.
Между тем, в напряженном ожидании всякий делал свои предположения о возможности прибытия свежего отряда Фрейтага; рассчитывали срок получения им известий из Дарго, время, нужное для собрания войск, скорость движения и проч. Странно сложившееся при этом предчувствие у старых сподвижников Фрейтага, любимых им и обожающих его куринцев. Между их батальонами установилось убеждение, что на рассвете 19-го числа должен показаться Фрейтаг: слух этот с надеждой повторялся всем отрядом. С 18-го числа и всю ночь на 19-е можно было видеть куринских солдат, взлезших на самые высокие деревья и смотревших вдаль, по направлению к Герзель-аулу. Наконец с рассветом громкие «ура» огласили весь отряд наш, вскоре восходящее солнце осветило вдали блистающие штыки приближающейся колонны и первый сигнальный выстрел Фрейтага раздался на противоположной возвышенности отделяющего нас оврага[314].
Трудно описать всеобщий восторг. Радостная весть молнией облетела весь отряд, все поздравляли друг друга с избавлением, со слезами обнимались, все чувствовали надежду и возможность возвращения к жизни, на родину, к близким сердцу. Как объяснить это предвиденье куринцев, как не верить иногда в предчувствия! Немедленно сделаны были распоряжения к выступлению на соединение с Фрейгагом, обстреливавшим последнее предстоявшее нам препятствие. Покуда спускались наши цепи и авангард ко дну оврага, обоз, милиция, вьюки, — все в беспорядке бросилось по единственной прилегающей дороге на выстрелы Фрейтага. Не было возможности остановить эту обезумевшую от радости толпу; раненые следовали за ними, и неизбежный беспорядок, при тех обстоятельствах, при которых мы находились, прибавил немало новых жертв ко всем уже понесенным потерям в этой экспедиции. Спустившаяся толпа наткнулась на засады неприятеля с левого фланга, в глубине пересеченной и покрытой густым лесом местности. Из устроенных здесь завалов горцы безнаказанно расстреливали нашу колонну, опередившую далеко левую цепь, которой назначено было обойти и завладеть помянутыми завалами. Здесь, несомый на носилках, командир Навагинского полка, полковник Бибиков был убит, также тяжело раненный Генерального штаба капитан Пружановский вновь поражен двумя пулями, не говоря о других убитых, без вести пропавших (а может быть, взятых в плен и истерзанных горцами), вследствие полного безначалия и беспорядка, господствовавшего в этой сборной массе всех частей войск[315].
Расскажу теперь случившееся со мною. Я ехал верхом, с подвязанной к седлу раненой ногой, на лошади, данной мне другом моим Васильчиковым, взамен моей, убитой в Шаухал-берды; меня сопровождал казак мой Густомясов. Следуя или, лучше сказать, увлекаемый толпой, по узкой и извилистой дороге я спустился почти до самого дна оврага, когда вдруг голова этой беспорядочной колонны встречена была залпом с неприятельского завала, преграждавшего путь. Все бросились назад, и я, сбитый с тропинки, сброшен был по крутизне к реке Аксай. Лошадь моя буквально катилась на заду, я старался только направлять ее между пнями и деревьями, вполне понимая, что падение мое, вдали от всех, равносильно было бы неминуемой гибели — тяжела была мысль о смерти, когда спасение было так близко. Я помню, как, скатываясь между двумя большими деревьями, я задел раненой левой ногой за одно из них; мне ободрало платье и часть повязки — боль была невыносимая, но слава Богу — я удержался на седле. Наконец, быстро скатываясь, я успел остановить лошадь на тропинке, по-видимому, пробитой скотиной, прогоняемой на водопой к реке. Вправо от меня слышались шумящие воды Аксая, влево с дороги, на дальнем уже расстоянии, долетали гул и крики колонны и слышалась учащенная пальба подоспевших на выручку войск из Шаухал-берды. Над головой моей пролетали ядра из полевых орудий Фрейтага, которыми он очищал овраг от неприятеля. Я был совершенно один (казак был оттерт от меня толпой еще на дороге) и решился следовать тропинкой по направлению выстрелов Фрейтага. При этом следовании надо мною постоянно пролетали пули нашей правой цепи, состоявшей из навагинцев, которые стреляли в чащу оврага и в лес, не видя никакого неприятеля, лишь для очищения своей солдатской совести. Пробираясь через чащу, мне, наконец, удалось скрыться от этой опасности, и, поднимаясь постепенно на противоположный скат оврага, я добрел до дороги и с восторгом встретил две роты кабардинцев в белых, чистых рубашках, с нафабренными усами, спускавшихся на выручку к нашим; перед ними шел флигель-адъютант полковник Эдуард Трофимович Баранов; дружески пожав ему руку, я рысью пустился по дороге в гору, считая себя уже спасенным. Через несколько минут меня обнимал Фрейтаг около своих орудий; я был один из первых, которых он видел из нашего отряда. Почти одновременно со мной подошел генерал Безобразов, тоже сбитый с дороги и пробравшийся пешком по чаще, по направлению выстрелов. Затем стали подходить поодиночке и толпами разночинцы беспорядочной колонны, приносили раненых и, наконец, прибыл сам князь со своей свитой. Между тем, неумолкаемая перестрелка гремела на дне оврага; храбрый Лабынцев, отступая в полном порядке, шаг за шагом отбивал ожесточенные атаки горцев. К сожалению, одна из рот арьергарда (кажется, 1-я карабинерная), сбившись в чаще, попала в виноградные сады на засаду горцев и, после мужественной защиты, большею частью была истреблена в рукопашном неравном бою (в ротах тогда было не более 50–60 человек и даже менее). Это были почти последние жертвы несчастной Даргинской экспедиции