Пушкин был почти неразлучен с генералом Раевским. Последний был большой мастер утилизировать людей, но не мог заставить Пушкина заниматься чем-нибудь серьезно, кроме писания под его диктовку. Кажется, в Нижегородском драгунском полку он был его адъютантом; по крайней мере, об этой эпохе он шутя говорил: «Когда мы с генералом Раевским командовали Нижегородским драгунским полком». Если это правда, то я сомневаюсь в особенном благоустройстве того полка.
Однообразие бивуачной жизни во время постройки укрепления было в этом году еще более томительно, чем в предшествовавшем. При отряде было не так много лошадей, и они довольствовались привозимым на суднах прессованным сеном. Фуражировок, которые разнообразили бивуачную жизнь, совсем не делалось. Скука и недостаток движения имели влияние на здоровье войск, особливо когда начались летние жары и неразлучные с ними перемежающиеся лихорадки. Место, занятое лагерем, особливо по берегу Туапсе, было покрыто лесом и густыми кустами. Когда все это было вырублено и местность обнажена на ружейный выстрел от засеки, солнечные лучи потянули миазмы из сырой почвы и особенно усилили лихорадки. Это же было и в последующие годы, и чем южнее, тем болезни делались упорнее. В 1837 году отряд, под личным начальством барона Розена, занял и выстроил укрепление при устье Мдзымты, в земле джигетов. Из этого отряда едва ли третья часть вернулась, остальная сделалась жертвою климата вредного на реке Мдзымте и еще более губительного в Поти, где был устроен общий для отряда госпиталь. Он был снабжен всем для 600 больных, а их бывало до 1500. Врачи терпели столько же, как и больные. Были случаи, что из всего медицинского персонала оставались на ногах фельдшер и цирульник. Первый визитировал больных, варил для всех укрепительную микстуру (mixtura roborans, которую солдаты называли рубанец) или же делал порошки такого же невинного свойства. Выбор одного из этих лекарств предоставлялся больным. Их разносил по палатам, в ведре и мешке, цирульник, человек сурового нрава, исправлявший должность всех фельдшеров и потому не позволявший больным долго его задерживать. Мне это рассказывали два очевидца, бывшие в то время солдатами и находившиеся за болезнью в Потийском госпитале, и, однако же, они оставались живыми. Выздоравливали и другие. Это, однако же, никак не говорит в пользу наших госпиталей, особенно на Кавказе, Полковые лазареты большею частью были несравненно лучше. Полковым командирам давались большие средства для их содержания и, при внимании главного начальства, между полковыми командирами являлось соревнование в улучшении лазаретов и содержании больных. Раевский мне рассказывал, что во время войны в Азиатской Турции (1828–1829 гг.) у них однажды долго не было при войсках маркитантов, так что и в Главной квартире не было бутылки вина. Вдруг приехал как-то маркитант Нижегородского драгунского полка и привез несколько дюжин бутылок хорошего портвейну. Раевский купил все вино и приказал давать его выздоравливающим в лазарете. Главнокомандующий присылал к нему просить для себя хотя одну бутылку. Раевский отвечал, что вино назначено исключительно для выздоравливающих в его лазарете и что постороннее лицо может получить его не иначе, как поступивши в его лазарет. Правда, что это было в то время, когда Раевский был в большой милости у Паскевича. И, несмотря на щедрые средства, которые давались на полковые лазареты, их содержание обходилось гораздо дешевле гошпиталей, которые издавна были излюбленным поприщем грабительства бесчисленного множества учреждений и лиц, начиная с комиссариатского департамента до смотрителя гошпиталя.
Когда лагерь вполне устроился и окружился прочною и высокою засекою, горцы оставили нас в покое. Только изредка, по ночам, они подползали и делали несколько выстрелов безвредных, но производивших тревогу в лагере. Впрочем, такие ночные тревоги часто происходили и не от горцев, а от светящихся бабочек, которых прерывчатый свет аванпосты принимали за сигналы горцев и открывали ружейный огонь по всей линии. Мирных сношений с горцами у нас совсем не было; лазутчики говорили, что кругом лагеря строгие караулы и всем изменникам назначена беспощадная смерть. Однако же не только лазутчики, но и наши пленные часто проходили безнаказанно. Некоторые из пленных по десятку лет находились у горцев, терпели большую нужду и дурное обращение и теряли надежду когда-нибудь избавиться от плена. Неожиданное появление русского отряда на Туапсе оживило их. Впрочем, был и добровольный выходец. Однажды поднялась частая пальба в цепи. Из лесу показался днем человек, которого приняли за горца. Это был старик за 80 лет, едва прикрытый рубищем. Он был родом из Крыма и провел 68 лет в тяжкой неволе. Старик почти одурел и рассказывал, что хозяин отказался его кормить и выбросил его на волю. Конечно, ни одна наша пуля в него не попала, но старик упал на камни и рассек себе колено, отчего и умер, прожив в лагере недели две. Забавно было слышать, с каким участием он уговаривал нас уходить скорее, пока крымский хан не узнал: иначе он ни одного из нас живым не выпустит.
После нового года мы приступили к составлению проекта военных действий и смет на 1840 год. Экспедиция предполагалась сухопутная, в земле натухайцев. Сообщения Черномории с Анапою производились только через Бугазский пролив и по песчаной Джиметейской косе. Переправа через пролив, составляющий главное устье Кубани, производилась очень неудобно и небезопасно на паромах; затем 20 верст нужно было ехать по сыпучему песку вдоль самого морского берега. Г. Раевский, желая избегнуть этого неудобного пути и вместе обезопасить анапское поселение, предположил устроить новое сообщение внутри края, избрав удобное место на Кубани, прикрыть переправу укреплением и выстроить промежуточное укрепление между тет-де-поном[75] и фортом Раевский. Таким образом, Анапа и Новороссийск имели бы обеспеченное и прочное сообщение с землею черноморских казаков, сообщение, могущее сделаться и торговым путем, которому Раевский упорно предсказывал блестящую будущность. Кажется, в Петербурге разделяли эти надежды, как можно думать по названию, данному этому рождающемуся заведению самим Государем и по щедрым средствам, назначенным для его развития.
Избрание места переправы через Кубань было возложено на меня, и я исполнил его еще в июле 1839 года. Это было нелегко. Переправу через Кубань везде можно устроить; но по обе стороны реки, почти от Екатеринодара до устья, тянется полоса низкой местности, заливаемой водою и поросшей камышом. В 1835 году генерал Вельяминов поручил находившемуся при нем адъютанту военного министра барону Вревскому Павлу Александровичу найти более удобную переправу через Кубань поблизости Анапы, для возвращения оттуда отряда в Черноморию, в глубокую осень. Барон Вревский избрал место, где от главного русла отделяется рукав, Джига. Против этого места, на возвышенном берегу, находился пост Новогригорьевский. Часть отряда действительно прошла там, но большая часть тяжестей направилась по старой, неудобной дороге через Бугаз. Я осмотрел подробно все эти места и нашел их во всех отношениях неудобными. В дальнейших разысканиях мне помог Черноморского казачьего войска полковник Табанец, хромой старик, пришедший урядником из Запорожья, в 1793 году. Он указал мне место в 70 верстах от Джиги, где отделяется от Кубани Вороной Ерик. Это урочище называется у казаков Варенникова Пристань и находится в пяти верстах от Андреевского поста или Петровской почтовой станции. В то время был разлив Кубани; пространство между постом и Кубанью было залито водою, так что мы в каюке могли доехать почти до реки, которой только берег несколько возвышался над водою. Со мною был майор корпуса путей сообщения Лобода. Мы переправились на баркасе с десятью пластунами на другую сторону, покрытую лесом, и версты две брели по воде, чтобы высмотреть место, удобное для устройства укрепления. Иногда вода доставала мне до груди; бедный же Лобода, малого роста, должен был идти по шею в воде. Лесу, кажется, конца не было. Я влез на высокую вербу и увидел, что мы не только близ сухого берега, но и не более полверсты от черкесского аула (мы взяли слишком вправо). В том же месте, где мы переехали через реку, полоса леса была менее полуверсты шириною, а за ней возвышается местность. Набросав глазомерно всю видимую местность, я возвратился благополучно и незамеченный горцами на нашу сторону. Г. Раевский был очень доволен моей рекогносцировкой и выбором и тотчас же начал диктовать Пушкину представление военному министру. Конечно, там было и покорение натухайцев, и направление торговли из Северного Кавказа через Новороссийск; но каково было мое удивление, когда Пушкин прочел мне проект донесения, где сказано, что я выбрал место переправы на Джиге и что «это место в 1835 году было указано г. Вельяминову адъютантом вашего сиятельства бароном Вревским». «Ваше превосходительство, помилуйте: да Варенникова Пристань в 76 верстах от Джиги; там отделяется Вороной Ерик, а не Джига». — «Любезный друг, — сказал Раевский, с невозмутимою серьезностью поправив очки, — вы темный человек. Вороной Ерик все равно что Джига. Вревский объяснит это Чернышеву, и тот будет одобрять мой выбор, потому что его адъютантом он указан». Что было возражать против такой логики? Так и пошло представление. Успех его превзошел наши ожидания. С фельдъегерем мы получили уведомление, что одобрено это предположение и приказано послать специалистов для составления подробных планов и смет дороги и постов от Андреевского поста, и для окончательного выбора места к постройке на правом берегу укрепления, прикрывающего переправу.
Все это думали сделать в 1840 году; но неожиданные несчастные события заставили отложить эти предположения.
Зима 1839–1840 годов была сурова: Керченский пролив и весь Таманский лиман покрылись льдом, и сообщение свободно производилось в санях; но все зимовавшие в Керчи суда стояли неподвижно во льду. Пароходное сообщение с береговой линией можно было иметь только через Феодосию, которой рейд, довольно удобный, почти не замерзал. Конечно, можно бы спросить: отчего же штаб береговой линии не помещался по крайней мере в Феодосии? Ответ нетруден: Феодосия был мертвый город; он напоминал давно минувшее могущество Генуи и недавние разрушительные распоряжения графа Воронцова. В Новороссийском крае многое можно и нужно было сделать; жаль только, что граф Воронцов имел для благоустройства этого края расплывчатые идеи, которых исполнение, прикрытое фразами на европейский лад, принесло сомнительную пользу и существенный вред. Граф возлюбил Керчь и основал Бердянск. Для привлечения туда торговли и капиталистов он исходатайствовал значительные льготы и с большими пожертвованиями от казны, стараясь не только насильно привлечь туда и развить торговлю и промышленность, но и перевести туда разные казенные учреждения. Так, карантин, бывший в Феодосии и Таганроге, переведен им в Керчь; огромные казенные склады соли из Феодосии переведены с большими издержками в Бердянск. Карантин в Таганроге закрыт; а таможня, с учреждением первоклассной таможни в Керчи почти лишилась всякого значения. Все это убило Феодосию и много повредило Таганрогу. Последствия показали, что, несмотря н