а все эти меры, Керчь не сделалась важным торговым городом, а Бердянск далеко отстал от Таганрога и Ростова, находящихся при окончании Донской системы и на приморском краю огромного хлебородного района. Нужно ли говорить, что при выборе места для штаба береговой линии желания Раевского совершенно сошлись с видами графа Воронцова? Тогда между ними была полная гармония и частая дружеская переписка. — «Mon cher Пушкин, apportez moi la lettre de Worontzow a 18 pages»[76]. Письмо читалось во всеуслышанье. Оно было остроумно написано, прекрасным французским языком, хотя далеко не имело 18 страниц. Я уже, кажется, сказал, что расположение в Керчи штаба береговой линии сделало пользы городу едва ли не более всех данных ему льгот и привилегий.
Зимою Черное море бурно и небезопасно для плавания, особенно близ Восточного берега, не имеющего ни одного порядочного порта. Наша крейсирующая эскадра стояла в Сухуми, и поочередно суда ходили вдоль берега, особенно в южной его части. До Анапы почти ни один крейсер не доходил. Пароходы наши выжидали иногда по месяцу удобного времени, да и то нередко должны были проходить мимо некоторых укреплений по невозможности пристать к берегу. Поэтому все донесения с береговой линии приходили к нам редко и почти всегда случайно; из Абхазии же бумаги отправлялись через Тифлис и Ставрополь и приходили через месяц. Даже со Ставрополем прямое сообщение прерывалось иногда месяца на два, когда лед на Таманском лимане сделается ненадежным или взломается. В таких случаях мы ездили и направляли корреспонденцию вокруг Азовского моря через Ростов.
10 или 11 февраля мы получили известие о взятии горцами 7 февраля укрепления Лазаревского (на р. Псезуапе) и гибели гарнизона. Это известие получено через крейсер, бывший случайным очевидцем несчастного события и пришедший в Феодосию для отправления донесения в Керчь, по эстафете.
Это неожиданное событие произвело тяжелое впечатление на всех, особливо на г. Раевского, человека нервного и не отличавшегося особенною твердостью. Но он скоро оправился. — «C’est a present ou jamais, — сказал он мне, — nois aurons се qu’il nous faut. Gare a ces messieurs de Stawropol et de Tiflis! S’ils continuent de me faire leurs chicanes, je leurcasse le cou»[77]. На вопрос: «что бы я сделал в настоящем случае?» я отвечал, что донес бы военному министру очень просто о событии и прибавил бы следующее: в такой-то статье свода военных постановлений сказано, что к видам государственной измены принадлежит случай, когда комендант крепости не употребил всех мер к предохранению ее от взятия неприятелем или, при недостатке средств к защите, своевременно не доносил об этом начальству. Повергая себя правосудию Его Императорского Величества, я бы просил военного министра испросить высочайшее повеление на производство надо мной строжайшего следствия, чтобы подвергнуть заслуженному наказанию того, кто окажется виновным. Генерал Раевский посмотрел на меня внимательно, поправил очки, и несколько раз сказал с увлечением: «C’est се que je ferai!»[78], но он ничего этого не сделал, а продиктовал Антоновичу рапорт военному министру, в котором были фразы и тонкие намеки на то, что многие его представления, основанные на исключительном положении края, до сих пор остаются неразрешенными. Рапорт, по обыкновению, был послан военному министру с эстафетой, а кавказскому начальству по почте.
Жалобы г. Раевского были совершенно справедливы. У нас велась бесконечная переписка о недостаточности войск для обороны укреплений, о неимении подвижного резерва, из которого бы можно было подкреплять слабые или угрожаемые пункты, и для движений внутрь края, без чего приходилось ограничиваться бесплодной пассивной обороной, и наконец, о чрезвычайной негодности ружей и артиллерии. Первые были кремневые, тульские, прослужившие лет по 25; последние разных калибров и арсеналов, чугунные, служившие с 1813 года; а лафеты деревянные были до того гнилы, что рассыпались нередко после нескольких выстрелов. К этому нужно прибавить, что на вооружении было много полупудовых коротких единорогов, выведенных из употребления потому, что при стрельбе боевыми зарядами, они часто опрокидывались с лафетом. И все это было там, где укрепления полевые, защищаемые одною или двумя ротами чрезвычайно слабого состава, предоставлены сами себе, без всякой надежды на помощь, в крае враждебном и при беспрерывной опасности со стороны неприятеля, о замыслах которого гарнизоны не могли иметь никаких сведений.
Можно было предвидеть, что неожиданный успех и особливо взятая добыча возбудят горцев к дальнейшей предприимчивости. Все укрепления на береговой линии были в том же положении, как Лазаревское. Везде гарнизоны были ослаблены жестокими болезнями и неестественным порядком жизни и службы. Все ночи гарнизон проводил под ружьем, ежеминутно ожидая нападения, и ложился спать только когда совсем ободнеет и обходы осмотрят ближайшие окрестности. Если к этому прибавить скуку, отсутствие женщин, недостаток движения, редкость свежего мяса и овощей, станет понятным, что роты доходили до половины своего состава и даже менее. Надобно еще удивляться, что войска при таком страшном положении нигде и никогда не теряли бодрости и нравственной силы. Дисциплина везде соблюдалась строго, но побеги к горцам были, к сожалению, не редки. Мой почтенный сослуживец, М. Ф. Федоров, со слов генерал-майора фон Бринка, поместил в июньской книжке «Русской старины» 1877 года статью о взятии Михайловского укрепления. В этой статье сказано, между многими другими неточностями, что «горцы получали самые верные сведения о положении наших гарнизонов от поляков-перебежчиков». Против этого я должен протестовать. Польская национальность никогда не была для меня симпатичною, но на Кавказе я встречал множество поляков, в разных чинах и положениях, которым готов был от души подать дружескую руку. Поляков в войсках береговой линии, офицеров и солдат, было более 10 %. Беглецов к горцам было между поляками соразмерно не более чем между русскими; сообщать же сведения могли бы как те, так и другие, если бы горцам нужны были эти сведения. С гор, которые возвышались над укреплениями в расстоянии 250 сажен, а иногда и менее, они могли видеть все, что делается в укреплении до малейшей подробности.
Была очевидна настоятельная потребность иметь вблизи свободные войска для подкрепления гарнизонов наиболее угрожаемых пунктов. Мы только что получили от военного министра уведомление о высочайшем утверждении наших предположений на 1840 год, при чем в числе войск нам назначена была из 5-го корпуса, стоявшего в Крыму и Одессе, бригада 15 пехотной дивизии с артиллерией. Эти войска должны были прибыть из Севастополя на Восточный берег не ранее половины мая. Генерал Раевский приказал мне ехать в Ставрополь и просить генерала Граббе, чтобы он, в виду крайней нужды, приказал немедленно двинуть Тенгинский и Навагинский полки с артиллерией в Анапу, в распоряжение начальника береговой линии.
Переезд через Керченский пролив был невозможен, и я поскакал на перекладных в Ставрополь кругом Азовского моря.
Генерал Граббе принял меня очень ласково, долго говорил о положении дел и разрешил представление Раевского. На третий день я отвез в Екатеринодар его приказание войскам двинуться в Анапу, а сам возвратился в Керчь. Оттуда я поскакал в Феодосию, где меня ожидал пароход «Молодец», на котором я тотчас отправился в Анапу. Туда уже пришел ближайший батальон Тенгинского полка. Ночью я взял на пароход две роты, отвез одну в форт Вельяминовский, другую в укрепление Михайловское. Это были, по моему мнению, самые опасные пункты. К сожалению, этим усилением мы их не спасли, а только увеличили число жертв.
С береговой линии получались донесения одно другого тревожнее. Волнение охватило весь край, во многие местах образовались огромные сборища горцев. 29 февраля они взяли укрепление Вельяминовское. Генерал Раевский, донеся об этом, отравился на пароходе по береговой линии, несмотря на то, что погода в море была очень бурная. Меня он оставил в Керчи, дав предписание распоряжаться от его имени без всякого ограничения, во всех случаях, где экстренность обстоятельств того потребует.
Через несколько дней по отъезде г. Раевского, получено приглашение ему приехать для объяснений по службе в Тамань, куда прибыл генерал Граббе. Я тотчас же туда отправился. Г. Граббе принял меня серьезно и тотчас же приступил к делу. Он объявил мне, что счел нужным отложить всякие предприятия на береговой линии до особенного высочайшего повеления и потому остановил движение войск в Анапу. При этом он произнес длинный монолог своим театральным тоном, монолог, в котором были и справедливые мысли, но в куче фраз и общих мест. Видно было, что он написал в Петербург о необходимости скорее решиться на совершенное упразднение береговой линии, от которой можно ожидать только огромной и бесполезной траты в людях и деньгах. «Ошибочные системы, — сказал он мне, — тем особенно вредны, что, потратив на их исполнение много времени и материальных средств, не хотят покинуть их из опасения лишиться плодов принесенных уже жертв, и этим делают все более трудным возвращение с ошибочного пути. Я знаю, Николаю Николаевичу не понравится это мое мнение. Он держится римской политики: не ведет войны разом с двумя противниками. До сих пор была очередь Головина; теперь, вероятно, будет моя. Но что же делать? Государь решит!» — Я доложил, что г. Раевский не ожидал такого приказания об остановлении движения войск в Анапу и, сколько мне известно, считает немедленное прибытие на береговую линию единственным средством остановить успехи неприятеля и помочь остальным укреплениям, которые все находятся в одинаково опасном положении. Во всяком случае Раевский не мог дать мне никаких приказаний о том, как исполнить настоящее предписание его превосходительства; а как это исполнение потребует отмены многих распоряжений, то я просил дозволения его превосходительства доложить ему все, что считаю нужным сделать при настоящих обстоятельствах. Генерал Граббе выслушал меня внимательно и сказал: «Хорошо, я утверждаю все ваши предположения; предоставляю вам тотчас же привести их в исполнение и донести военному министру».