Противник встретил нас сверху жестоким огнем, но нас выручала крутизна ската, и мы укрывались в мертвом пространстве; ядра и пули проносились над нашими головами. Одновременно горцы скатывали на нас целые глыбы камня, но наши солдаты умело от них укрывались: «Стара штука», — приговаривали бывалые старики.
Граф Воронцов и его штаб, остановясь все это время на Киркинском перевале, по другую сторону долины, следили за нами в подзорные трубы — как из ложи в опере. Говорят, зрелище было великолепное: мы казались горстью людей, разбросанных по скату этой огромной горы, которую отстаивала масса лезгин в живописных костюмах и тюрбанах, со своими значками, гордо воткнутыми в землю. По временам, по долине стлались облака и, попеременно, то закрывали, то открывали нас зрителям, погружая их в беспокойство и поселяя у них сомнение в успехе штурма[155]. Что касается моих егерей, то они были уверены в успехе. С самого начала дела один молодой солдат, размахивая в воздухе винтовкой, крикнул: «Прочь татары, куринцы идут!»
Это восторженное восклицание стало как бы общим боевым кличем, перекатилось среди гор в тысячи эхо и возбудило наших храбрецов. Без единого выстрела, благодаря только силе ног атакующих, захватили мы первый выступ, занятый наиболее быстроногими.
Я не имел чести лично и непосредственно участвовать в этом лихом налете по физической тому невозможности: я был уже утомлен продолжительным утренним хождением, напряжение же, потраченное мной на эту эскаладу, окончательно меня обессилило: у меня пошла пена горлом и, несмотря на то, что меня поддерживали при подъеме два моих егеря, я упал совершенно изнеможенный.
Я думаю, что я так бы и остался тут, на месте, и до днесь, если бы поблизости не случился один достойный житель Кахетии, геркулес по сложению, некто X.
Я, так сказать, запряг его, ухватившись обеими руками за его пояс, и потащился наверх этим способом, подталкиваемый к тому же еще сзади двумя егерями, и также достиг первого возвышенного уступа, где и нашел своих людей, лежавших за гребнем и завязавших отсюда живую перестрелку с горцами, продолжавшими удерживать самую вершину горы.
Немедленно принял я все меры задержать пыл моих людей, запретив им дальнейшее наступление, с целью дать подсобраться всем отставшим, так как нам необходимо было сосредоточиться, дабы не дать себя уничтожить значительно нас превосходившими силами горцев. Неприятель видел нашу малочисленность и легко мог нас подавить.
Еще ранее до нас достигли звуки пения священной песни — «Ла-иллах-иль-алла» (нет Бога кроме Бога), запеваемой правоверными мучениками ислама в тех случаях, когда они обрекают себя неминуемой гибели за веру. Но этот, когда-то столь почитаемый священный напев теперь уже не имел того действия, которое имел в первые времена мюридизма[156], когда он производил сильное впечатление на последователей Кази-муллы, священный стих перестал быть истиной, и теперь горцы прибегали к нему скорее под давлением чувства страха. «Ничего, ваше сиятельство, нас не надуешь, — обратился ко мне по этому случаю мой верный казак Игумнов, — мы знаем, что они подлецы».
Во время удачного дела кавказский солдат становится очень болтлив, и нет никакой возможности зажать ему рот, — льется неистощимый поток шуток, прибауток и острых словечек; старики же, кроме того, очень расположены тогда давать советы, которые редко бывают плохи[157].
Мы продолжали перестреливаться, пули сыпались на нас градом, и было необходимо выйти из этого положения. Я сдался на просьбу карабинеров и предоставил им с их храбрым командиром честь ударить на горцев с фронта. Неприятель стойко встретил атаку, и часть грузинской милиции была уже опрокинута, когда вовремя поспел Пассьет с ударом в штыки.
Минута была решительная. Я с егерями (три роты) взял в обход вправо; значки неприятеля почти повсюду исчезли, скопище его обратилось в полное бегство, и на вершине Анчимеера гремело победное «ура» 1-го батальона куринцев. Штурм длился три четверти часа[158].
За опьянением первой победой последовало полное изнеможение; покачали офицеров, которыми люди остались наиболее довольны, указывали мне отличившихся нижних чинов, немного погорланили и попели, но, в конце концов, измученные и изнеможенные мы все повалились на землю. Когда Пассек приехал нас приветствовать, мы могли подняться лишь с неимоверным трудом. Я лично испытывал сильнейшую боль в области сердца, мне не хватало воздуха, я задыхался и свободно, как всегда, начал я дышать только значительно позднее и тогда, когда я вылечивался от ран, полученных пять недель спустя.
Грузинские милиционеры резко от нас отличались: превосходные пешеходы, почти все поголовно горные жители, они превосходили наших солдат в умении лазить по горам. Вместо отдыха, тесно став друг к другу и положив каждый правую руку на плечо соседа, они принялись за национальные круговые танцы, сопровождая их монотонным пением, прерываемым изредка громкими возгласами. Музыка может быть и не была красива, но она напоминала им славное прошлое их боевой жизни. Эти песни певались еще их отцами во время всех войн, а война была настоящей стихией былой Грузии. Эти песни распевались на берегах Инда, в эпоху победной здесь войны Надир-шаха[159], когда 5000 грузин составляли отборное ядро его армии.
Грузины вообще отличаются поразительной храбростью, переходящей зачастую пределы благоразумия.
Например, у тушин (бывших в составе этой грузинской милиции) существовали обычаи: свадебный подарок принимался лишь при условии одновременного поднесения женихом семи кистей рук, отрезанных у неприятеля во время боя, или тушинская девушка никогда не вышла бы замуж за человека, раненного сзади.
Трудно себе представить что-либо живописнее, воинственнее и более дикое, чем эта бывшая перед нашими глазами группа грузинских милиционеров[160].
Когда солнце село, мы еще находились на самой вершине горы, спускавшейся к стороне противника более отлого, чем к стороне нашего восхождения; вдали, кое-где, еще виднелись значки неприятеля. Мой доблестный грузин не был мною забыт, и я предложил ему все золото, имевшееся налицо в моем кармане, но он мне заявил, что ни за что не возьмет денег, что он дворянин и оказание мне помощи было делом чести. Ему не пришлось раскаяться в своем бескорыстии: и он, и его брат (который тут был ни при чем), оба получили по моему ходатайству некоторое повышение по службе. Впоследствии, желая сделать ему приятное, я доставил его брату должность переводчика, хотя он ни слова не знал по-татарски. Казалось, это должно было бы положить основание его карьере, но, думаю, что успех этого рода службы требовал моего возвращения в Грузию. Оказавший мне услугу старший брат был очень хороший человек, простой и добродушный, словом — истый кахетинец. Он меня часто навещал потом в Тифлисе и приносил плоды своего сада. На Пасху, по обычаю между друзьями, он подносил мне обыкновенно совершенно белого и без малейшего пятнышка барашка.
Взятие Анчимеера произвело в горах потрясающее впечатление.
Уже 7 июня событие это стало известным в отряде князя Аргутинского-Долгорукова, действовавшего в Южном Дагестане. В известии, доставленном горцами в упомянутый отряд, упоминалось и о трехглазом полковнике, в котором я был признан всеми знавшими (по моему моноклю).
Результаты нашего успеха были весьма значительны для отряда, вследствие оставления противником Мичикальского ущелья, и горцы собрались в значительных силах только уже в Андии.
Граф Воронцов был очень доволен и засыпал нас своим вниманием. В ознаменовании этого славного дела, в Высочайшем приказе от того же 5 июня, Куринский полк наименован Егерским графа Воронцова. Имя Куринского полка мало что говорит нашей армии в России, но это имя настолько связано с боевой славой наших войск на Кавказе, что там оно не может быть предано забвению.
Главнокомандующий, в своем обращении к полку, как его шеф, со свойственным ему тактом не преминул подчеркнуть тот почет, который был связан с именем полка: «Не имя мое соединяет нас, — говорил он полку, — а нас соединяет заслуженная мною честь носить мундир Куринского полка».
Ночь с 5-го на 6-е, проведенная нами на вершине Анчимеера, была очень холодная, и так как к нам не подошли наши вьюки, то нам пришлось лечь спать голодными и под открытым небом, укрывшись одними бурками[161].
Моя бурка была потеряна, но, к счастью, мой маленький Мамуд раздобыл мне другую, с помощью которой, хорошо ли, дурно ли, но я кое-как примостился в расщелине скалы.
Мамуд — молодой чеченец, родом из Шали, давно уже служил нам лазутчиком; дурное обращение, которое ему пришлось перенести от своего деверя — Шамиля (сестра его имела честь разделять ложе этого великого человека), заставило его бежать из Дарго и искать нашего покровительства. Мы его встретили в Темир-Хан-Шуре, где он находился в качестве политического ссыльного, и так как я знал, что с ним сносился Лобанов, что он был очень смышлен и на все годен, то и приютил его у себя. Судьбу свою он связал с моей или, говоря попросту, завязал знакомство с кухней моего Семена; меня именовал своим аулом.
Мамуд отличался удивительным знанием географии своей страны и умением разбираться по карте, не имея ранее никакого о ней представления. Стоило только ориентировать карту по странам света и указать ему главнейшие рубежи, как он уже постигал все остальное.
В этот вечер он меня много забавлял, поверяя мне (на своем ломаном русском языке, перемешанном татарскими словами), что в первый же раз, как у нас будет вино, он отомстит Магомету, напившись пьяным, так как в сегодняшнем деле пуля прострелила ему рукав, что вынуждает его прервать всякую связь с религиозными постановлениями Магомета. В то время он был еще очень мил, но когда я покидал Тифлис, он уже изменился: милости, которыми он был осыпан, и невоздержанная жизнь в городе создали из него порядочного негодяя, — обычное явление порчи нравов при соприкосновении цивилизации с первобытными нравами населения, а отсюда то суровое презрение к этой цивилизации со стороны последователей Корана.