Помнится мне, как офицеры моего батальона угостили меня несколькими ложками овсяной похлебки и как князь Казбек дал мне бутылку кахетинского, которая, конечно, была распита в общей компании.
Также припоминаю, что во весь день 8-го я выпил только один стакан чаю без сахара. Укрывался я только буркой и припоминаю, как при наступлении ночи мой верный казак Игумнов ложился на несколько часов на мое место, чтобы хотя немного его обсушить и обогреть, после чего я кое-как укладывался, и как другой молодчина солдат моего батальона с той же целью ложился на мои ноги. Однако все эти меры приносили мне мало пользы, так как при каждом выстреле, а они раздавались очень часто, мне приходилось вставать, чтобы встряхнуть людей и вывести их из спячки; по возвращении мое укромное и столь уютное логовище уже превращалось в ложе грязи и снега.
Наконец, после полудня 9-го появилась для нашего снабжения значительная колонна генерал-лейтенанта князя Бебутова. Велико же было наше счастье!
Колонна прибыла со стороны Мичикале (где уж были главные силы), сделав большой обход.
Благодаря какой-то путанице, в которой мне так и не удалось разобраться, колонна эта, вместо того, чтобы доставить нам весь наш обоз, доставила нам обоз только для трех батальонов нашего отряда, принадлежавших к общей колонне князя Бебутова, а остальные три батальона (в том числе и Куринский), принадлежавшие к общей колонне генерала Лидерса[171], были таким образом совершенно забыты.
Я поднял такой шум, что мне удалось получить для моих людей двухдневную дачу сухарей, полпорции спирта, по палатке на роту и, кроме того, еще несколько палаток для офицеров и раненых.
Солдаты умудрились помещаться в одной палатке по сорок человек.
При подобных условиях снабжения мы провели на «холодной горе» еще две ночи с 9-го на 11-е, и эти ночи были ужаснейшими из всех!! Всякое страдание имеет свой предел, но мы его перешли. Холод все увеличивался; последнюю ночь у нас замерзло два человека, число больных все возрастало, и в моем батальоне, пострадавшем менее других, я в конце концов имел 90 человек больных, а между тем известно, что хорошему солдату у нас совестно и стыдно признаться в своих страданиях. На все вопросы они обыкновенно отвечали: «Ничего, крепимся».
Частенько вспоминаю их, когда приходится крепиться.
Ужасный запах разложения наших лошадей, почти всех павших от голода, переполнил меру наших бедствий.
Моя красивая серая кобыла Жидовка — самая красивая лошадь во всем отряде — погибла для меня: после своего пребывания на «холодной горе» она уже никогда не могла поправиться.
Наконец пробил час избавления. Это было 11-го после полудня, в один из самых холодных, но чудесных в горах дней, какой только я помнил; туман исчез и после шести дней, проведенных во мраке ада, мы увидели над собой голубой свод неба, а под нами широкую долину, в глубине которой, словно муравьиные гнезда, ютились 5 или 6 селений, о близости которых мы и не подозревали, но мы наблюдали их с такой высоты, что разглядеть жителей было невозможно.
В командовании нашим отрядом генерал Пассек был заменен генералом Лабынцевым, получившим приказание очистить «холодную гору» и двинуться вперед, чтобы снова составить авангард главных сил отряда, присоединившегося к нам в полном составе и бывшего на пути к Андийским воротам.
Я принял командование арьергардом, в составе двух батальонов, почему и оставил эту проклятую гору последним. Немедленно же после нас ее занял неприятель и провожал нас огнем, пока мы не спустились в глубокое дефиле, которое нас от него и закрыло.
Было 9 часов вечера, и наступил полный мрак, когда я достиг со своим арьергардом ночлега. Здесь наконец мы нашли весь наш обоз и наши палатки, о которых напрасно вздыхали восемь дней. Я немедленно пошел к палатке генерала Лабынцева, которого знал уже с давних пор.
Лабынцев имел на Кавказе одну из самых громких боевых репутаций. Это был типичный старый пехотный офицер и столь же типичный российский ворчун. В нем чувствовался человек, немало сгибавшийся под тяжестью ранца. Вечно не в духе, вечно занятый критикой, фрондер, какие водятся только у нас, с готовым всегда на устах ругательством, Лабынцев являлся блистательным офицером в день боя, особенно командуя арьергардом; это был поистине Ней Кавказской армии. Со своими преданными кабардинцами, которыми он когда-то долго командовал, Лабынцев пройдет всюду и всегда, прорвет и опрокинет всякое сопротивление, хотя бы для того, как это было с ним в 1840 году, и пришлось ему, несмотря на свое генеральское звание, лично стать во главе предпринимаемого им удара в штыки[172].
Сын бедного сельского священника, солдат с ранних годов своей жизни и все время на службе на Кавказе, Лабынцев, без малейшей протекции, все свои чины и награды добыл себе исключительно только своими личными заслугами и подвигами храбрости. Будучи еще неизвестным подпоручиком и командуя слабого состава ротой 39-го егерского полка, Лабынцев при штурме Карса в 1828 году[173] добыл себе офицерского Георгия 4-го класса, когда атаковал по приказанию своего непосредственного начальства, если не сказать — противно приказанию Паскевича[174].
В России нет никого, кто мог бы сравниться по отваге с армейским подпоручиком, сознающим, что за ним только и есть, что, его мундир, и воображающим, что весь мир готов ему подчиниться; беззаботно и весело ставит он на одну и ту же карту свое настоящее и будущее.
России вообще свойствен дух завоевания, и в нашей армии любят приключения и смелые предприятия, так как держатся того мнения, что для успеха и для удовлетворения самого требовательного честолюбия достаточно только одной энергической воли, и мы никогда не будем иметь недостатка в людях дела и вообще в людях решительных[175].
Лабынцев в этот день был не в духе более чем когда-либо, так как «нечем было закусить», и я возможно быстро окончил свой доклад.
Я поторопился обойти мои передовые посты, где все время шла непрерывная пальба. Окончив свою проверку, я испытал чувство, которое можно сравнить разве только с чувством вступления на берег после жестокой бури. Наши палатки были разбиты. Весело сверкали большие бивачные огни. Котлы дымились, и нашим беднягам-солдатам, впервые в течение целых восьми суток, наконец было предоставлено хотя немного отведать горячей пищи.
Прежде всего, по французской пословице — «charité bien ordonné commence par soi même»[176], я расскажу о самом себе. Я неспособен припомнить, каковы были тогда, в этот первый день, мои ощущения. Для моего собственного удовлетворения я все же склонен думать, что эти первые ощущения не были эгоистичны. Так или иначе, но и моя палатка была разбита, и я нашел в ней даже то, что с некоторым хвастовством можно было назвать постелью, и я мог наконец переменить белье, с большими усилиями сняв с моих ног совершенно прилипшие к ним сапоги. Наконец, я увидел на столе давно невиданную мною роскошь — некое подобие ужина и вкусил несколько часов настоящего отдыха.
В походе бывают минуты драгоценнейших физических ощущений.
На войне солдат обыкновенно становится материалистом, и если он только не занят своим самым страшным обязательством и делом, то все его заботы сосредотачиваются или на надежде отдыха, так как он находится постоянно в состоянии усталости, или же на еде, так как он постоянно голоден.
Главный отряд, с которым мы теперь соединились, прошел также немалые трудности и лишения. Распустившиеся от дождя и снега горные тропы представили для движения препятствия, одолеть которые было по плечу разве только кавказскому солдату. Около дюжины плохо обутых и плохо одетых черводаров[177] умерли от холода.
Сотни павших лошадей усеяли весь путь следования отряда.
Снабжение отряда было совершенно расстроено быстротой марша и продолжительным ненастьем, не оставлявшим нас теперь уже до самого конца кампании.
12 июня утром снова наступили дожди и туманы. С рассветом назначено выступление. В распределении войск последовали новые распоряжения, и мой батальон из авангарда переведен в состав главных сил с назначением, вперед до особого приказания, прикрывать артиллерийский парк.
К назначенному времени палатки сняты, лошади навьючены имуществом и больными, и батальон стал «в ружье».
Никогда не забыть мне этого дня, глубоко мне памятного среди всех дорогих воспоминаний этого похода и памятного не по чувству личного удовлетворения, но по чувству почитания, уважения и признательности по отношению человека, которому я был предан во всей той мере, на которую я только был способен.
Мы не видели графа Воронцова с тех самых пор, как он направил нас на штурм горы Анчимеер.
Сегодня сквозь туманную мглу мы увидели группу всадников в бурках и в башлыках в предшествии значка в сочетании белого с красным; то был сам главнокомандующий со свитой, направлявшийся к нам. Скомандовав людям «на плечо», сам я, в грязи по щиколотку, с папахой в одной руке и с большой палкой с железным наконечником в другой, пошел навстречу графу Воронцову.
«Боже мой, в каком виде!» — обратился граф ко мне и бросился мне на шею. Действительно, мы походили на трупы: бледные, истощенные, небритые, в одежде, утратившей какой-либо цвет, мы произвели бы оригинальное впечатление на Марсовом поле в Петербурге!
Граф Воронцов продвинул свою лошадь вплотную к первой шеренге и обратился к людям со словами благодарности; восторженное, могучее «ура!» куринцев заглушило голос графа. Он хотел продолжать, но слезы его прервали, и он только пожимал мне руки, которые все это время он не выпускал из своих.