Осада Кавказа. Воспоминания участников Кавказской войны XIX века — страница 90 из 161

Таковы были те прелести, которые меня ожидали и предстоящее пользование которыми мною вызывало столько зависти. Для нас, лишенных всего этого столь продолжительное время, в сущности, это было действительно хорошо.

14-го утром главный отряд занял Андийские ворота, перешагнул их и занял противолежащую долину. Авангард без выстрела занял главное селение, в данное время разрушенное и поспешно очищенное противником.

Шамиль присутствовал лично при занятии нами селения, и его полчища занимали высоты, противоположные только что пройденным нашими войсками. Вслед за этим прошло одно из самых блестящих дел этого похода[183].

Полковник князь Барятинский[184] с двумя первыми ротами командуемого им батальона, шедшими в голове авангарда, безостановочно преследуя противника, с невероятной отвагой атаковал эти самые высоты, хорошо охраняемые и стойко обороняемые. Постепенно атакуя террасу за террасой, он взобрался со своими кабардинцами-егерями наконец на высоту под непрестанным ружейным и пушечным огнем. Противник несколько раз пытался остановить это наступление, но не выдержал этого смелого удара; Барятинский, опрокидывая все препятствия, продолжал свое движение, отовсюду выбивая лезгин и вынуждая их к отступлению.

Усиленный грузинской милицией[185], князь Барятинский штурмовал вершину высоты, с которой горцы едва только успели свезти свои орудия.

Вся Главная квартира приняла участие в конце этого славного боя.

Принц Александр Гессенский, рыцарскому мужеству которого пришлось впоследствии подвергнуться еще более сильному испытанию, принял здесь впервые участие в бою при живом одобрении целого отряда, разделить участие в работе которого он приехал из столь далека, и который за его манеру держать себя среди нас платил ему почетом, уважением и благодарностью.

Граф Воронцов прискакал в карьер к этой горсти удальцов, которых привела к этим отличиям блестящая храбрость их командира[186].

Проезжая через селение, граф навестил раненых.

Кабардинцы, все еще находясь в боевом возбуждении, не переставали кричать: «А ведь мы стоим куринцев!»[187].

Один бедняга, с разбитой ногой, на вопрос графа Воронцова: «Как он себя чувствует» — отвечал: «Я-то что — пустяки, а меня беспокоит рана полковника князя Барятинского».

Таково у наших солдат упоение победой; таков избыток любви его к начальнику, который его понимает и умеет его вести; весело забывает он и свои страдания, и свои лишения.

Раз я заговорил о солдате, я считаю долгом выразить ему всю мою благодарность и привести здесь глубоко и навсегда запечатлевшуюся в моем сердце черту его великодушия.

Это было 19 июля[188]. Нас было четверо раненых штаб-офицеров и нас несли на носилках во главе подобного же многочисленного и скорбного транспорта[189]. Двигаясь в густом лесу и прибыв к повороту дороги, мы были встречены залпом справа, с высот, не занятых нашей правой цепью; мгновенно все шествие остановилось. Первый из нас, полковник Бибиков (командир Навагинского полка), получил пулю в грудь, от которой вскоре скончался. Меня несли егеря моего батальона; приставленный ко мне унтер-офицер, ни слова мне не сказав, лишь слегка кивнул людям головой в сторону меня и неприятеля, что от меня не ускользнуло. Сейчас же один карабинер с Георгием на груди (как сейчас вижу его воинственную фигуру) гордо выпрямился, расправил свою грудь и мужественно встал между мной и угрожавшей мне опасностью, с видом человека, бросающего вызов.

Я находился в состоянии полной слабости и полной неспособности что-либо видеть и чувствовать, но, я думаю, что я был тронут до слез.

В эту минуту я уже не был внушавшим страх и уважение начальником, и мой голос, как это принято на Кавказе, уже не служил для солдат сигналом; я представлял собой ни более, ни менее как жалкого калеку. Глубоко тронули меня эти лично ко мне относившиеся заботы этих молодцов.

Что может быть красноречивее и более говорить сердцу, как это простое, искреннее и немое самоотвержение солдата, выставляющего за вас свою жизнь, не высказывая и сомнений, что это жертва, которую он вам приносит…

Возвращаюсь к прерванному рассказу. В то время, когда все эти события происходили в Андии, откуда до нас доходила дальняя канонада, наша колонна больных и раненых приняла противоположное направление и с усилием подымалась по той самой дороге, по которой мы несколько дней тому назад спускались.

Поднявшись на вершину плато, мы снова очутились в облаках. Наш печальный транспорт подвигался с трудом. Несчастные больные беспрестанно соскальзывали с вьюков, чем и задерживали движение.

Я открывал все шествие, и мне стоило много труда не сбиться с дороги, до того был густ туман, и чтобы ориентироваться, я поминутно высылал людей вправо и влево. Лучшими указателями пути были трупы павших лошадей, попадавшихся на каждом шагу и свидетельствовавших о нашем здесь первом прохождении. Иногда попадались и тела наших убитых и умерших, вытащенных неприятелем из могил и подло им поруганных; я приказывал тогда предать их вновь земле.

Ничто не может быть ужаснее смерти, перед лицом которой все утешения мало говорят сердцу и разуму. Особенно сильно поддаются тяжелому впечатлению молодые солдаты: и вот вчерашнего товарища по палатке, вчера еще друга, он находит здесь, зверски поруганным и брошенным на съедение коршунам и шакалам, что он невольно приурочивает и к себе.

Вообще, ничего нет ужаснее происходящего в тылу армии, чего и не подозреваешь, пока идешь вперед.

День кончился. Полковник Ковалевский приказал мне выбрать на ночь позицию. Ничего не было видно; тут, к счастью, пригодилась моя способность запоминать местность. Я скорее угадал, чем увидел отдельное плато, на котором мы ночевали 11-го; здесь мы разбили палатки.

На другой день погода улучшилась; было чудесно, даже жарко. Мы перешли цепь гор, разделяющую нас от Мичикале, и спустились в долину Акташа, длиной около 8 верст, до того места, где дорога последний раз пересекает эту речку; там-то и было указано нам расположиться. Берега реки были очень круты и переходить ее с нашими больными было и очень трудно, и очень опасно. Неприятель показался справа, но не очень нас беспокоил, насев лишь на наш арьергард.

Совершив переход, наш полковник расположил лагерь на двух высотах, соединенных между собой седловиной, и достаточно вне сферы неприятельского огня с соседних гор.

Мы расположились со всеми удобствами, как люди, устраивающиеся на новой квартире, что было первый раз со времени ведения нами цыганского образа жизни. Мы нашли хорошую питьевую воду и в изобилии дрова, но для лошадей и для 40 штук рогатого скота, назначенного в пищу солдатам, у нас были очень плохие пастбища, да еще удаленные от лагеря.

Все пространство кругом нас было черно, так как войска, подобно саранче, все пожирают на своем пути, оставляя за собой пустыню.

Чтобы передать в центральный Киркинский госпиталь всех тех многих, порученных нам, больных, Ковалевский должен был войти в сношения с генерал-майором Кудашевым, командовавшим этапом-лагерем в Кирке.

Я принял участие в этой операции, совершенной нами 16 июня.


Ковалевский — достойный офицер, очень храбрый, очень энергичный, большая умница и обладает опытом Кавказской войны. Он много изучал Кавказ, служил на Кавказе около 15 лет, с отличием в качестве офицера Генерального штаба, но испытал судьбу многих своих товарищей, в особенности — служивших колоновожатыми и руководителями наших отрядов в Дагестане; одиночество слишком возвеличивало их в их собственном мнении, и они кончали верой в непогрешимость своих мнений, никогда и никем не оспариваемых и не контролируемых, ибо в большинстве случаев они окружены людьми с меньшими познаниями.

Ковалевский был именно таким человеком, типичным представителем такого рода характеров; он сомневался во всех, в себе — никогда.

Он был одержим той чисто кавказской болезнью, которая выражается в порицании и осуждении всякого начальника, каким бы он ни был, единственно только потому, что он — начальник[190]. Про Ковалевского часто говорили, что с ним нельзя столковаться. Я нахожу это несправедливым, и я сам — лучшее тому доказательство; под его начальством можно прекрасно служить, и после долгих с ним 12 дней мы расстались друзьями. Но должен сознаться, что, как начальник, он-таки довольно крут; я лично не боялся его обидеть моими осуждениями, ибо такое обращение ему по душе, и если эти строки попадутся когда-либо ему на глаза, то он, смеясь, согласится с этим и, помахивая по обыкновению трубкой, скажет: «А ведь Бенкендорф прав!» Он был из числа тех, которых Кавказ оторвал от семейной жизни и которые будут доживать свой век, пока лихорадка или вражеская пуля не положит конец их карьере, так как на Кавказе никто не умирает своей смертью. Если, несмотря на его недостатки, пользоваться им умело, то он мог бы оказать нам большие услуги, и потому я надеюсь долго еще видеть его орудующим в Дагестане с неизменными — компасом в одном кармане и песнями Беранже, в качестве молитвенника, в другом[191].

Страна, подобная Кавказу, где место, занимаемое человеком, — ничто, а сам человек — все, страна, в которой, если для успеха движения не хватает общего импульса, то на помощь является добровольное и просвещенное содействие целой плеяды личностей, управление которыми (ведение которыми дела) не поддается никакой заранее данной им инструкции; такая страна, повторяю я, облагораживает человека, отдавшегося ей душой и телом, принимая, конечно, во внимание занимаемое им положение и соответственно оказываемое ему доверие