Мы продолжали подвигаться под огнем. Я уже достигал опушки леса, и от укреплений, где притаились горцы, мы были не более как в 50 шагах, и только тогда заметил я, что ошибся!
Вместо того, чтобы выйти этим укреплениям во фланг, мы ударили теперь с фронта — прямо в лоб. Вся моя кровь застыла в жилах.
Отступать было немыслимо: всякое отступление в подобных случаях обращается в поражение, оставаться на месте было не менее опасно, оставалось только дерзать, т. е. идти прямо вперед[233].
Отрог, по которому мы наступали, по мере подъема суживался и наверху заканчивался участком шагов в 20 всего ширины, который и был прегражден укреплениями горцев. Справа и слева уже спускались горцы, которые обхватывали нас с обоих флангов, и мы были отделены от них только оврагами.
Я собрал весь мой отряд и с офицерами во главе повел его вперед. С первым же шагом на открытом, уже обнаженном от деревьев участке местности, нас со всех сторон охватил страшный огонь. Все около меня падали. Я удвоил усилия; в течение 10 минут мы боролись со смертью, окружавшей нас со всех сторон.
Это был ад, изрыгавший на нас огонь. Стоять было невозможно, и мы все лежали на земле, подвигаясь ползком, правда, не скоро, но все-таки подвигались. Я не видел конца этой картине истребления.
Оставалось только дать убить и себя. Но вот и я почувствовал, что опрокинут, и я был тому рад: в этом заключалось для меня единственное средство выйти с честью из этого дела. Мое имя пробежало по рядам; Шеппинг и три карабинера бросились ко мне, и один из них заметил мне: «Ничего, ваше сиятельство, Николай Чудотворец спасет вас», и меня поволокли в лес.
Войска не двигались; силы их были истощены; подавленные огнем, они отошли к лесу, служившему им защитой. За исключением только одного, все офицеры были выведены из строя; почти половина куринцев и милиционеров лежали распростертыми на земле и покрытыми кровью, а между тем настоящий бой длился только 10 минут! Бедные грузины окончательно изнемогали: они видели гибель трех из своих князей, из коих два брата умерли в объятиях друг друга.
Молодцы егеря-куринцы одни сумели остаться на своем месте. Без начальников и без малейших указаний, они еще удостоились чести и славы окончательного занятия этих завалов, правда, при поддержке трех рот апшеронцев, вышедших к этим завалам с фланга.
Недаром было пролито столько крови; для упрочения победы не пришлось делать новых усилий; противник был смущен, несмотря на нанесенные им нам потери, и не только что не посмел нас преследовать, но даже бросил и самые завалы, за которые мы выдержали столь горячий бой, и, несколько минут всего спустя куринцы заняли их без всякого сопротивления.
Штурм высот у Гурдали, подобно таковому горы Анчимеер, произошел на глазах главнокомандующего и на виду всего отряда. Все могли за нами следить и, конечно, посылали нам свое благословение, так как на этих высотах решалась участь дня[234].
Еще ранее, лишь только завязался бой, граф Воронцов послал ко мне своего адъютанта Нечаева[235] с похвалой и поздравлением взятия неприятельского орудия, бывшего действительно в атакованном нами завале, и это поздравление должно было служить подбадривающим нас средством.
Добрых четверть часа употребил Нечаев, чтобы добраться до нас, но вместо орудия он увидел меня, всего окровавленного, окруженного жалкими остатками моей колонны. Всем было известно душевное расположение ко мне графа Воронцова, а потому, не желая огорчать его в ту минуту, когда ему необходима была вся его энергия, Нечаев, по обратном к нему возвращении, не смея доложить ему всю правду, на вопросы его, ответил совершенно хладнокровно, что «Бенкендорф слегка ранен», но свите, не колеблясь, сказал: «Он умирает».
Мне действительно приходилось плохо: пуля пронизала меня насквозь, я потерял много крови, и перевязывавший меня доктор объявил, что мне остается жить лишь несколько часов.
Из нас четверых раненных в этот день штабс-офицеров подобный смертный приговор был произнесен только надо мной, а между тем из нас четверых: один (полковник Бибиков) уже не существует, другой (граф Стейнбок) — без ноги, третий (майор Альбрант) — без руки и только я один жив и здоров.
Я должен был умереть по стечению обстоятельств, но свыше было предопределено, что я буду жить.
Лишь только меня перевязали, как сейчас же положили на солдатскую шинель, натянутую между двумя ружьями, четыре солдата подняли меня на свои плечи и понесли во главе транспорта раненых.
Горя нетерпением добраться до ночлега, я слишком горячо торопил своих носильщиков, желавших меня послушаться и опередить главные силы. Следуя за несколькими ранеными по узкой дороге, меня понесли через лес, еще недостаточно обеспеченный слева нашими войсками. К нам присоединили еще вьюки, что увеличило непорядок этого следования.
Неприятель, воспользовавшись этим обстоятельством, неожиданно бросился на нас слева и, не встретив, по полному отсутствию здесь наших войск, никакого сопротивления, легко овладел дорогой[236]. Я достался в руки наших врагов. Чеченцы вырвали у меня мундир, которым я прикрывал себе лицо, и я неизбежно был бы изрублен, как было изрублено несколько человек раненых рядом со мной, если бы не хладнокровие, мужество и благородное самоотвержение Шеппинга, которому одному и всецело обязан я спасением жизни. Он защитил меня от ударов, которые мне предназначались, и, защищая меня, сам получил три раны. Я имел время собраться с последними силами, подняться с земли[237], чтобы сделать несколько шагов до края пропасти, куда я и ринулся очертя голову[238].
Тяжелый был этот день 14 июля.
Только Шеппинг сумел избавить меня от всех ужасов плена или неминуемой смерти, и то и другое было невозможно и потому только добрейшему Шеппингу — вся честь моего спасения, вечная ему благодарность за эту благородную, братскую и дружескую помощь. Для меня все ограничилось только четырьмя ударами шашки и кинжала. Сильное кровопускание принесло мне пользу, и доктора уверяли, что это меня спасло. На самом деле, так как я сильно ослабел от потери крови, то воспаление правого плеча, начавшееся от первой моей раны, не только что не усилилось, но прекратилось. Слабость, которая меня охватила, — она-то и спасла мне жизнь; это странно, но верно.
Никогда не ухаживали за мной с большей добротой, усердием и любовью, и все наперерыв старались выказать мне участие. Хотя в этот день все были в ужасном положении, когда чувство эгоизма неизбежно берет верх, все обо мне подумали.
Александр Барятинский отнесся ко мне с полной добротой и глубоко тронул меня искренней нежностью. Я был лишен всего. Каждый старался обобрать себя, чтобы меня одеть и облегчить мои страдания: поручик Швахейм (раненый офицер куринцев) накрыл меня своим сюртуком, другой дал папаху, молодой князь Каплан предложил свою лошадь; Мамут, чтобы быть всегда у меня под рукой для моей защиты, решил не оставлять меня более, а князь Николай Эристов присоединился ко мне, чтобы пробивать мне дорогу. Отыскался и мой Андрей, и молодчина этот уже не оставлял меня. Цирюльник карабинерной роты перевязал мои раны.
День выдался тяжелый; по всей линии (вернее по всей глубине) дрались до вечера. Мы достигли места ночлега только с наступлением темноты, а арьергард подошел с рассветом следующего дня. Дождь шел как из ведра, темнота была полная, все валялись как попало в грязи, и положение раненых в эту ночь было ужасное. В подобных обстоятельствах здоровые мало церемонятся с ранеными, видя в них лишь обузу и лишнее горе, но я был счастливее других.
Палатку разбили только для графа Воронцова, и он послал Щербинина меня разыскивать, чтобы перенести к себе. Я, должно быть, очень надоел бедному графу моими стонами, вырывавшимися у меня помимо моей воли.
Во всякой другой войне участь раненых обеспечена, здесь же мы подвергались всем тем ударам, что и наши защитники; мы не могли избавиться ни от одного из результатов той драмы, которая развертывалась перед нами и длилась еще 6 дней[239]. Хотя я в ней и не принимал участия, но голова моя была свежа, и я могу продолжать свое повествование, так как прекрасно следил за нашими действиями, из которых передам важнейшие, дабы лучше объяснить развязку.
В течение дней 15-го и 16-го мы были в непрерывном движении и все время дрались. После полудня 16-го мы были вынуждены атаковать сильную позицию, обороняемую наибом Литула. Потребовались большие усилия для ее овладения, все части попеременно были введены в дело, и граф Воронцов должен был лично руководить атакой.
Дни 17-го и 18-го мы провели в долине Шаухал-верды. Остановка необходима была для отдыха и для приведения в порядок службы войск и обозов.
Уже несколько дней, как мы не имели продовольствия; рогатый скот был съеден. Жили — несмотря на противника, несмотря на усталость, на общее истощение, жару, голод, жажду; жили потому, что в армии, подобной нашей, жизненную силу составляет — энергия начальников, дисциплина и мужественная покорность солдата, и все эти факторы были налицо. Солдат выказал чудеса покорности и храбрости, а энергия графа Воронцова была просто изумительна; он проявил ту силу, которая увлекает, воодушевляет, электризует; ту силу, которой обладает только недюжинный начальник и которая внушает массе, покорившейся ей как бы по волшебству. Никогда граф Воронцов не был так прекрасен, как в эти минуты, когда уже многие из нас отчаивались в спасении отряда. Стоило только взглянуть на него, чтобы набраться новых сил и весело идти навстречу опасностям, на которые он смотрел ясно и спокойно.