Осажденная Варшава — страница 2 из 46

На окнах стоят деревянные болваны с женскими париками и накладками или даже восковые, довольно неискусно сделанные головы, заменяющие собой болваны. Тут же в высоких банках с водой чернеют притихшие, подобравшиеся в комочек пиявки, присосавшись к стенкам банки или к бумаге, которой она обвязана вместо покрышки.

Иногда целый сушеный крокодильчик или заспиртованная змея выставлена тут же, чтобы привлекать больше внимания проходящей публики.

Над одним из особенно показных заведений этого рода на Рымарской улице новая, свежепозолоченная вывеска гласила: "Vinceslas Makrot. Salon pour couper et friser les cheveux".

Обычного "friseur et coiffeur" не стояло также и на боковых вывесках. Окна, совсем на парижский манер, были украшены красивыми восковыми головками с венками из искусственных цветов на пышных волосах. Стеклянные урны, вроде аптечных, только поменьше, также были наполнены разноцветными жидкостями и озарены сзади светом ламп, усиленным благодаря отражению многогранных зеркальных рефлекторов.

Внутри "Салон" тоже был убран на особый лад — цветисто, крикливо и безвкусно. Много дешевой позолоты, поддельного бархата, мягких, восточного характера, пуфов, табуретов, кресел и диванчиков, затейных столиков, шкапиков, полок, где стояли кальяны и наргиле вперемежку с флаконами духов и туалетных вод, с секретными настоями против выпадения волос и проч.

Большие зеркала в золоченых рамах, фонарь с разноцветными стеклами, спускающийся с потолка, и камин в углу, где сейчас весело потрескивали горящие дрова, — дополняли общий вид обширной комнаты, напоминающей столько же парикмахерское заведение, сколько и гостиную дурного тона.

Для ожидающих очереди на двух-трех столиках были разложены иллюстрированные журналы — польские, французские и немецкие, несколько местных газет и два "зарубежных" органа из Кракова и Познани.

Кресла у всех семи зеркал были заняты, и еще человек пять перебирали терпеливо газеты и журналы, ожидая, когда освободится место для них. Лампы-бра, по две у каждого зеркала, ярко освещали покой, щелкали звонко ножницы, пахло духами, взбитым мылом; жалобно и нежно позванивала порой тонкая, твердая сталь бритвы, срезая жесткий волос на щеках очередного клиента… Круто подвитые, особенно изгибистые, щеголеватые мастера ловко пудрили побритые лица и затылки, поправляли прически, смахивали пудру с таким видом, точно свершали святую мессу, и так осторожно касались подбородка, носа и шеи клиентов, словно те были из хрупкого, тончайшего стекла, если не вылеплены даже из сбитых сливок.

Среди этого равномерно-сдержанного движения, среди общей особливо важной и звучной тишины мелькала там

и здесь одна юркая постать; не унимаясь почти, звучал один мягко-назойливый и фальшиво звенящий голос самого хозяина "Салона", пана Войцеха Макрота.

Рыжеватый блондин среднего роста, правильно сложенный и глядящий крепышом, он поражал всех своим лицом. По лицу никак нельзя было решить: сколько лет Макроту? Мелкие, довольно приятные черты лица ни минуты не оставались в покое; мышиные, острые глазки вечно бегали и скользили во все стороны, не то подстерегая, не то опасаясь чего-то… Когда Макрот с повелительным видом покрикивал на мальчишек, подающих теплую воду и полотенца, лицо его распрямлялось, черты, жесткие и острые, выглядели все-таки молодо, и ему нельзя было дать больше 27–28 лет.

Но стоило ему обратиться с речью к кому-нибудь из клиентов — все лицо складывалось в приторную, заученную улыбку, морщилось, покрывалось складочками до самой шеи от вершины лба… Глаза принимали особое, осторожное, лисье выражение, какое можно наблюдать у помешанных да у шпионов. Пристальный, глядящий словно мимо и в то же время вперенный в вас взгляд… При этом казалось, что Макрот не уверен: может ли он подойти ближе к собеседнику и не получить пощечины?.. Но это было в первое мгновенье.

Убедясь, что пощечина не грозит, он становился как-то смиренно-нахален и въедчив и не столько вопросами, сколько своими взглядами готов был ввинтиться в душу к каждому собеседнику. А морщины на угодливо-улыбчивом лице так и не распрямлялись, преображая Макрота в очень пожилого человека, только молодящегося, красящего волосы и губы в молодой цвет, сверкающего двойным рядом мелких, редковатых, но крепких и острых зубов своей вставной челюсти.

Между тем зубы у Макрота были собственные, и ему исполнилось только тридцать лет. Но лицо, как настоящее зеркало души, верно отражало ту двойственность и распад нравственный, ту умственную нищету, какой отличался этот человек.

Одет он был тоже не так, как все, — в подчеркнуто национальный польский наряд, отдающий маскарадом: в старинную чамарку со жгутами и кутасами, в шаровары и польские сапоги с кисточками.

Русская власть запрещала в городах носить такой наряд, служащий символом "независимости" старой Польши… Но Макрот почти повсюду являлся в нем и даже в "крамольной" конфедератке, которая и сейчас лежала у него под рукой на ближайшем окне "Салона".

Но тут же рядом темнел и его другой головной убор: плюшевый цилиндр с расширенным по моде верхом, напоминающий дуло раструбом у старинного мушкетона.

Быстро метнувшись к одному из ожидающих, почтенному шляхтичу, который уже стал поглядывать на часы, очевидно, устав ждать, Макрот мягко и часто стал сыпать, морща свое личико:

— Что? Надоели газетки и журнальчики, шановный пан Мацей! Верю, понимаю. Как поглядишь кругом, на что тебе и журналы… Такие новости везде и всюду, что сердцу польскому не стерпеть!.. Да вот ждать уж и не осталось… Вот два местечка освобождаются, вот пане Ma…

И, не успев даже договорить, он перекинулся к двум молодым подпрапорщикам, которые как раз поднялись с мест и стояли, ожидая, пока двое мальчиков не снимут с их мундиров щетками последних пушинок, пока подаст им шинели рослый парень-"казачок", уже стоящий наготове у дверей.

— Ну, как, ваше сиятельство, — поворачиваясь то к одному, то к другому, еще слаще, еще вкрадчивее затарантил Макрот, — изволили остаться довольны моими мастерами? Счастлив весьма и очень. Недаром, значит, мои заботы и труды. От Теофиля из Парижа я сманил того черненького… А этот, который с вашим сиятельством, — чистый поляк, варшавянин… Но такого… профессора, скажу вашему сиятельству, и в самом Париже не сыскать… Не слышишь, когда бреет. Я сам только его и беру. Артист… художник!.. А как кровь пускает! Я думаю, ни один наш профессор, которых я слушал в университете, не сможет так легко найти артерию и пустить кровь… Просто…

Не найдя слов, Макрот поднял ладони к лицу и потряс ими очень выразительно.

— Да, действительно, работает прекрасно… Прошу, — протягивая червонец, довольно небрежно уронил один из юных офицеров.

— Ах, получить?.. Сей момент… Деньги… я и забыл про них. Настоящий наш старинный золотой… Не москальский, нет! Такие только еще и сберегаются на Волыни, на Литве… Ваши сиятельства теперь прямо оттуда?.. Я что-то давно не имел чести видеть ваши сиятельства.

Так, быстро сдавая сдачу и провожая к выходу обоих юношей, сыпал Макрот. Они все втроем уже стояли за порогом "Салона", в небольшой прихожей, ведущей к уличным дверям.

Оглянувшись и видя, что "казачок", по обычаю, остался в "Салоне" на своем посту, Макрот вдруг тихо, таинственно заговорил:

— Не знаю, какие вести вы изволили привезти с Литвы, ваши сиятельства… А вот я… брил сегодня нашего "старушка". Сам молчу и слушаю, что он со своим Курутой толкует… словно и не меня касается… А они…

— Скажите, пане, — вдруг совершенно просто задал вопрос один из провожаемых, — вы и к его мосци цесаревичу ходите работать в таком виде?.. В этом наряде? — пояснил он, отвечая на недоумевающий взгляд слишком любезного парикмахера.

— Ах!.. Да!.. Нет!.. Ну, конечно, его дразнить не стоит нашим милым нарядом, — тряся головой и махая руками, заспешил снова Макрот, — я по-европейскому одеваюсь… Но, — снова переходя на плохой французский язык, который тут же пересыпал польскими выражениями и словами, продолжал хозяин "Салона", — я вашим сиятельствам еще не сказал, что сказал Куруте "старушек"… А оно как раз Литвы ж и касается… Будто хотят все литовские полки заменить русскими, потому там… "списковых" стало много… Заговор большой открылся! И всех выдал один из офицеров…

— Вы лжете, пане… То есть виноват… Лжет тот, кто говорил так… Если что-нибудь и есть на Литве в войсках, то предатели, конечно, найдутся… Только — не наши офицеры…

— Вот-вот, и я так думаю, ваши сиятельства… Если есть…

Не дождавшись ответа, видя, что юноши уже берутся за ручку двери, он еще быстрей зашептал:

— "Старуше к" говорит, что офицер не мог выдать… своих. В заговоре вся шляхта… А тут, в университете… Я по старой памяти бываю у товарищей… Посещаю нашу alma mater. Как же! Так тут?!! Такое тут затеяно, ваши сиятельства!..

— Тоже заговор? — уже стоя на пороге, спросил холодно юноша, пропуская мимо себя старшего товарища. — Ничего! И тут предатели найдутся. Ну, желаю пану успехов в добром деле, — кинул офицер Макроту и скрылся за дверью, перейдя на крыльцо, где товарищ его стоял, поправляя движением плеч шинель и оглядывая оживленную улицу любопытным взором.

— Видал?.. Каков фрукт?.. — обратился к нему юноша.

— Да! А знаешь, Цезик, если бы мне и не сказали раньше, что за птица этот каналья Макрот, я бы и сам догадался… Стоит поглядеть на его Каинову рожу… И как еще добрые люди заглядывают в его вонючую нору… в это чертово гнездо!..

— Так же, как и мы с тобой, Фредя, заглянули нынче… Мастера у него превосходные. А по пути этот негодяй, желая что-нибудь выведать, часто первый выдает важные штучки… Когда знаешь и видишь змею, бояться ее нечего… А кто в Варшаве не знает Вацка Макрота, бывшего студента, изгнанного товарищами за шпионство, которым он занимался еще на гимназической скамье. Гад уверяет дураков, что он "пострадал" и выключен из almae matris, как он выражается, за принадлежность к заговору… Да кто ему верит?.. Ну, черт с ним! Как думаешь, Фредя: пойдем мы или поедем? — уже спустясь с крыльца и окунувшись в толпу, снующую по избитому, узкому тротуару, спросил тот, кого товарищ звал Цезей