На улице было темно. Айк шел вдоль изгороди из колючей проволоки, которая отделяла поселок от пустыни. Из окна дома Хэнка доносились звуки кантри, мягкий золотистый свет ложился клином на дорогу, а когда он вглядывался в темные очертания холмов там, за изгородью, то ощущал томящееся в пустыне лето. Одна из собак Гордона вылезла из-под дома и пошла за ним к магазину.
Он собирался выпить банок шесть пива, чтобы залезть в автобус уже сонным. Айк взял упаковку, оставил у кассы деньги и записку и пошел на задний дворик. Он стащил с «Накла» брезентовый чехол и сел, прижавшись спиной к стене. Любуясь, как поблескивает в лунном свете его мотоцикл, он думал, что Гордон пока присмотрит за «Харлеем». Черт, но он ведь и понятия не имеет ни что будет делать, ни сколько это займет времени. Он полагал, что если кто-то обидел твою сестру, ты должен что-то с этим делать. Для этого ведь и нужна семья. Не повезло Эллен, что у нее никого нет, кроме него.
Здесь, за стеной, было тихо, музыка едва слышалась. Он закрыл глаза, немного подождал и уловил отдаленное рокотание товарного состава, медленно карабкающегося по склону в Кинг-Сити. Айк вспомнил, как часто они с сестрой сидели во дворике и слушали эти звуки. Казалось, в них заключено какое-то обещание, потому что это были звуки движения, звуки из дальних мест. Он представил, что она сидит сейчас рядом с ним, откинув голову и полузакрыв глаза, и держит на худенькой коленке банку с пивом. Вспомнил, как возмущало всегда старуху, что Гордон разрешал им пить пиво; но ее вообще много что возмущало.
Звуки поезда становились все глуше и наконец вовсе исчезли. Кто-то выключил музыку, и теперь вокруг была только тишина — та особенная тишина, что бывает в пустыне. Он знал, что если останется ждать и дальше, то мало-помалу звезды погаснут, на горизонте забрезжит светлая полоска, а тишина все будет нарастать, пока не сделается невыносимой, и покажется, будто сама земля тяготится ею. Айк помнил, когда впервые пришло к нему это чувство. Было лето, а он простудился и лежал в постели с температурой. Посреди ночи он поднялся и прямо в пижаме и тапочках вышел к проволочному забору, отмечавшему границу участка Гордона. Он надеялся, что будет ветерок, но вокруг были только пустота, темные очертания далеких гор на фоне черного неба и оглушающая тишина. Ему вдруг показалось, что нечто живое надвигается на него, нечто, рожденное ночью, и чего следует опасаться. Айк бросился в дом, и не к себе, а в комнату Эллен. Сестра же только посмеялась и сказала, что это все жар и что слишком многого он боится — пустыни, ночи, других мальчиков в Кинг-Сити.
В другой раз она сказала, что Айк так и сгниет в пустыне, превратится в ржавую железяку, как их бабка. OEI понял сейчас, что всегда боялся этого, но боялся и уехать — так же, как испугался тогда ночи и неслышного голоса пустыни. Черт побери, это так похоже на него — всегда быть слюнтяем, а она никогда такой не была. Какое дурацкое недоразумение, что он уезжает после нее, а не наоборот.
Он выпил почти половину своего запаса, снова укрыл чехлом мотоцикл и пошел вниз по улице к окраине поселка, туда, где растаял в полуденном мареве белый «Камаро» и где в столбе света и пыли растворилась его сестра.
Сейчас, ночью, не было ни пыли, ни света. Были только пустыня, плоская и жесткая под луной, асфальтовая лента дороги да звук стучащей в ушах его собственной крови. Айк вдруг заметил приближающуюся фигуру: Гордон тяжело взбирался вверх по старой дороге. Два поселковых фонаря осветили его в последний раз, и ничего не стало видно, только шаги звучали все громче. Вот он уже стоит рядом с племянником, и оба, подвыпившие, щурятся друг на друга в полумраке.
Гордон вытащил из бокового кармана непочатую бутылку виски и с силой ударил по горлышку ребром ладони — так он обычно сбивал навинчивающиеся крышки.
— Значит, едешь…
Айк кивнул. Кивнул и Гордон, щурясь на Айка, словно силясь как следует его рассмотреть, потом отхлебнул из бутылки.
— Может, оно и пора, — сказал он, — ты закончил школу, у тебя есть профессия. Черт, это больше, чем было у меня в свое время. Если подумать, в мотоциклах ты соображаешь. Джерри говорит, что никогда не видал, чтобы пацан так управлялся с инструментом, как ты. Что мне ему сказать?
— Я еще вернусь.
Гордон хохотнул и снова хлебнул из бутылки. В смехе его Айк услышал: «Черта с два ты вернешься».
— В последний раз я видел твою мать вот на этом самом месте. Говорил я тебе об этом? — спросил Гордон, отшвыривая носком ботинка ком земли. Айк покачал головой и мысленно добавил свою мать к тем, кого поглотило солнечное марево. — Да, она тогда сказала, что осенью вернется за детьми. Черт, я только раз глянул на того хлыща, с которым она уезжала, и понял, что это враки.
В то лето Айку было пять лет. Он никогда не знал своего отца, а помнил только какого-то парня, с которым несколько лет жила его мать.
— Я тебе не отец, — сказал Гордон, — и никогда не пытался им быть. Но вы жили в моем доме, и если захочешь вернуться — ради бога. От твоей сестры я никогда не ждал ничего хорошего. Она была шальная, Айк, точь-в-точь как ее мамаша. Она могла вляпаться во что угодно. Понимаешь? Не сверни себе шею, когда будешь ее искать.
Айк молчал. Он не привык, чтобы Гордон интересовался тем, что он делает. Когда-то он очень этого хотел. А теперь? Наверное, сейчас это время прошло. Но все-таки Гордон пришел. Беда была в том, что Айк никак не мог придумать, что сказать. Он посмотрел, как Гордон снова прикладывается к бутылке, потом взглянул туда, где в отдалении еле виднелись огни Кинг-Сити.
Айк все молчал и думал о словах Гордона, что Эллен была шальная, как мать. Его память почти не сохранила воспоминаний о матери. Осталась одна фотография — по крайней мере только одна, где они были сняты все вместе. Они сидят на ступеньках бабушкиного дома, он — по одну сторону, Эллен — по другую. Сестра худенькой ручонкой обнимает мать за плечи и машет фотографу: «Снимай!», и все трое щурятся от солнца так, что трудно разобрать лица. Что он помнит, так это мамины волосы — темные, густые, переливающиеся в солнечном свете. Ему показалось даже, что он припоминает, как она подолгу сидела, расчесывая их мерными движениями, или собирала в узел с помощью пары изящных удлиненных гребней из слоновой кости, в форме аллигаторов. В то лето, перед тем как уйти, мать подарила гребни Эллен, и это, пожалуй, был единственный раз, когда она что-то им дарила.
Гребни стали гордостью Эллен. Ему сейчас казалось, что они были на ней в тот день, когда она ушла, и вместе с ней растворились в горячих волнах. Айк закрыл глаза: от выпитого пива закружилась голова. Он вдруг пожалел, что ударился в воспоминания. Невеселое это занятие, можно найти и получше. В голову лезли все новые мысли, но он отбросил их, сосредоточенно уставился на гравий под ногами и стал ждать, когда тишину нарушит урчание автобуса.
Айк не сразу осознал, что их уже не двое, а трое. Гордон, должно быть, тоже это заметил, потому что глянул через плечо туда, где свет фонаря тонул в тени придорожных дубков. Она оставалась в полумраке, и отчего-то он подумал обо всех трех вместе — о бабушке, матери и сестре. Бывали мгновения, когда в чертах ее старушечьего лица он видел вдруг мать и сестру — проскальзывало что-то знакомое в повороте головы, в линии рта. Сходство было мимолетное, словно тень от облака на бесплодной равнине. Вот только что сделало ее бесплодной — время, болезнь, он не смог бы сказать. Айк подумал, что набожность ей не очень-то помогла.
Бабушка подождала, пока автобусные фары замелькают между чахлыми ветвями, и лишь потом подошла — маленькая, сухонькая, словно была сродни согбенным деревцам, отмечавшим границу поселка. Она заговорила, и голос ее, будто осколок бутылки с неровными острыми краями, без труда разрезал прохладный воздух и утробное урчание мотора. Но Айку не хотелось ее слушать, и он быстро залез в автобус. Пробираясь по узкому проходу, он глубоко вдыхал тяжелый, спертый воздух и старался не смотреть на пассажиров, кое-кто из которых уже вытянул шею, силясь разглядеть, что творится там, снаружи.
Автобус двинулся, и вскоре огни городка потускнели. Айку еще долго казалось, будто он слышит ее голос, проклинающий их обоих: его — за то, что он едет, Гордона — за то, что тот разрешил ему ехать; как призывает она небеса в свидетели и цитирует Священное Писание. Кажется, из книги «Левит», одно из своих любимых мест: «Если кто возьмет сестру свою, дочь отца своего или дочь матери своей, и узрит наготу ее, и она узрит его наготу, то это грех, и да будут они истреблены пред глазами своих соплеменников».
Глава третья
От пустыни до Лос-Анджелеса пять часов, еще полтора — до Хантингтон-Бич. Зря он, пожалуй, выпил столько пива. На пустой желудок оно принесло лишь мутное состояние: ни сна, ни яви. Были видения, все какие-то тягостные, и он карабкался из них, словно из глубоких колодцев. А потом они вдруг растворились в тошнотворном неоновом свете кафе у автобусной остановки на окраине Лос-Анджелеса, и Айк остался на тротуаре с раскалывающейся головой и болью в желудке.
Сдав чемодан в камеру хранения, потому что для поисков комнаты было еще слишком рано, Айк стоял на пирсе Хантингтон-Бич и не мог поверить, что и вправду добрался. Но он добрался. Бетон под его ногами вполне реален, и реален океан перед ним. Всего сутки назад он мог только представлять, как выглядит океан, как он пахнет. А сейчас у него дух захватывало от того, какой он огромный. Океан вздымался и опадал, простираясь в три стороны как бескрайняя водная пустыня. Город на берегу, тусклый и плоский, удивил его сходством с родным поселком: он прилепился к кромке моря, точно как Сан-Арко к кромке пустыни, подавленный мощью и величием своего соседа.
Хаунд Адамс, Терри Джекобс, Фрэнк Бейкер. Эти имена нацарапал тот парень на обрывке бумаги. «Они серфингуют у пирса, — сказал он тогда, — по утрам». Сейчас перед ним было много серферов. Айк наблюдал, как они стараются изловчиться и занять позицию между вздымающихся гребней. Он и не предполагал, что волны так похожи на холмы — этакие движущиеся водные гряды. Его восхитило, как умело приноравливаются к ним серферы, то взбираясь на гребни, то скользя вниз, как изгибаются в такт волнам их тела, словно море — их партнер по танцу. Приезжавший к нему парень сказал, что глупо соваться самому и что, если будешь расспрашивать, непременно нарвешься. Что ж, ладно. Он не будет никого спрашивать, а поступит по-другому. Пожалуй, правильнее будет с самого начала приготовиться к худшему: допустить, что с его сестрой стряслось неладное и те парни, с которыми она ездила, хотят, чтобы все было шито-крыто. Он подумал, что к предостере