Осень — страница 18 из 27

На первой странице указано, что Дэниэлу сто один год.

Элизавет молча усмехается.

(Мама: «Сколько же вам лет, мистер Глюк?»

Дэниэл: «Гораздо меньше, чем я намереваюсь прожить, миссис Требуй».)

Сегодня он похож на древнеримского сенатора: благородная спящая голова, глаза закрыты и пусты, как у статуи, брови покрыты инеем.

«Наблюдать за тем, как кто-то спит, – это привилегия, – думает Элизавет. – Привилегия – видеть того, кто находится здесь и в то же время не здесь. Участвовать в чужом отсутствии – это честь, и она требует тишины. Требует уважения».

Нет. Это ужасно.

Пипец.

Ужасно находиться в буквальном смысле по ту сторону его глаз.

– Мистер Глюк, – говорит она.

Элизавет говорит это тихо, доверительно, над его левым ухом.

– Два вопроса. Я не знаю, как быть с деньгами, которые здесь нужно платить. Может быть, вы что-то подскажете? И второе. Они спрашивают насчет регидратации. Вы хотите, чтобы они продолжали регидратацию?

– Вам нужно уйти?

– Вы хотите остаться?

Элизавет умолкает и снова садится поодаль от спящей головы Дэниэла.

Дэниэл вдыхает. Потом выдыхает. Затем долгое время не дышит. Наконец снова начинает дышать.

Входит сестричка и начинает протирать чистящим средством перильце кровати, затем подоконник.

– Он мужчина порядочный, – говорит она, повернувшись спиной к Элизавет.

Она оборачивается.

– А чем он занимался в своей славной долгой жизни? В смысле, после войны.

Элизавет понимает, что не имеет никакого представления.

– Песни писал, – говорит она. – И здорово выручал меня в детстве. Когда я была маленькой.

– Мы все так удивились, – говорит сестричка, – когда он рассказал нам про войну, как его интернировали. Сам-то он англичанин, но пошел со своим старым отцом-немцем, хотя мог бы остаться, если бы захотел. И как он пытался перетянуть сестру, но они отказали.

Вдох.

Выдох.

Долгая пауза.

– Он вам об этом рассказывал? – спрашивает Элизавет.

Сестричка мурлычет песенку. Она вытирает дверную ручку, потом края двери. Берет длинную палку из белой пластмассы с белым ватным прямоугольником на конце и вытирает верх двери и колпак лампы.

– Нам он об этом никогда не рассказывал, – говорит Элизавет.

– Он же вам родня, – говорит сестричка. – С незнакомыми легче говорить. Мы с ним много болтали, пока он не отключился. Один раз он сказал очень правильную вещь. Когда государство недоброе, сказал… мы говорили о голосовании, как раз на носу было, я много об этом потом думала… тогда народ – это просто корм, сказал. Мудрый человек ваш дедушка. Умный.

Сестричка улыбается.

– Это славно, что вы приходите ему читать. Вы заботливая.

Сестричка выкатывает свою тележку. Элизавет смотрит на ее широкую спину: халат туго натянут на спине и под мышками.

Я ничего, абсолютно ничего ни о ком не знаю.

Возможно, никто не знает.

Вдох.

Выдох.

Длинная пауза.

Она закрывает глаза. Темнота.

Она снова открывает глаза.

Она открывает книгу наобум. Начинает читать там, где открыла, только на этот раз вслух – Дэниэлу:

…Сестрицы-наяды

С плачем пряди волос поднесли

                     в дар памятный брату.

Плакали нимфы дерев —

                 и плачущим вторила Эхо.

И уж носилки, костер

                   и факелы приготовляли, —

Не было тела нигде.

                Но вместо тела шафранный

Ими найден был цветок

     с белоснежными вкруг лепестками[22].

– На этой мне тринадцать, – говорила мама. – Отпуск на море. Мы ездили каждый год. Это моя мама. Отец.

В гостиной сидел их сосед.

Это было сразу после того, как Элизавет сказала ему, что у нее есть сестра. Теперь она боялась, что сосед ее выдаст и спросит маму, где вторая дочь.

Пока что он не проговорился.

Он рассматривал семейные фотографии мамы на стене в гостиной.

– А вот они, – сказал он, – совершенно потрясающие.

Мама не просто заварила кофе, а еще и разлила его по хорошим кружкам.

– Простите меня, миссис Требуй, – сказал сосед. – Я хочу сказать, фотографии замечательные, но жестяные вывески – это вещь.

– Что-что, мистер Глюк? – перепросила мама.

Она поставила кружки на стол и подошла взглянуть.

– Зовите меня, пожалуйста, Дэниэл, – сказал сосед.

Он ткнул пальцем в фотографию.

– А, эти, – сказала мама. – Да.

Это были щиты с рекламой фруктового мороженого на одной старой фотографии, висевшие за спиной у мамы, которая была еще ребенком. Вот о чем они говорили.

– Шесть пенсов, – сказала мама. – Я была еще очень маленькой, когда перешли на метрическую систему. Но я помню тяжелые пенсы. Полкроны.

Она говорила слишком громко. Сосед Дэниэл, кажется, не замечал или не возражал.

– Взгляните на этот темно-розовый клин на ярко-розовом, – сказал Дэниэл. – Взгляните на синеву – на то, как тени сгущаются там, где меняется цвет.

– Да, – сказала мама. – Наезд. Обалдеть.

Дэниэл сел рядом с кошкой.

– Как ее зовут? – спросил он Элизавет.

– Барбра, – ответила Элизавет. – В честь певицы.

– Певицы, которую обожает мама, – сказала мама.

Дэниэл подмигнул Элизавет и сказал тихо, наклонившись к ней, словно это был секрет, чтобы мама, которая теперь пошла к полке с компакт-дисками и перебирала их, не услышала, как будто он не хотел, чтобы она узнала:

– …В честь певицы, которая однажды на концерте, представь себе, спела песню на мои слова. Мне очень прилично заплатили. Но она так и не записала ее. А не то я стал бы триллионером. Таким богатым, что мог бы путешествовать во времени.

– Вы умеете петь? – спросила Элизавет.

– Совсем не умею, – ответил Дэниэл.

– Вам и правда хотелось бы путешествовать во времени? – спросила она. – Ну, если бы вы могли и путешествия во времени были реальностью?

– Еще как, – сказал Дэниэл.

– А зачем? – спросила Элизавет.

– Путешествия во времени – это реальность, – сказал Дэниэл. – Мы совершаем их постоянно. Миг за мигом, минута за минутой.

Он посмотрел на Элизавет широко открытыми глазами. Потом засунул руку в карман, достал двадцатипенсовик и протянул кошке Барбре. Он сделал какой-то финт другой рукой, и монета исчезла! Он сделал так, что она исчезла!

Комнату наполнила песня о том, что любовь – это мягкое кресло. Кошка Барбра все так же в недоумении смотрела на пустую ладонь Дэниэла. Она подняла обе лапы, схватила его руку и засунула нос внутрь, пытаясь найти исчезнувшую монету. Кошачья мордашка вытаращилась в изумлении.

– Видишь, как это глубоко сидит в нашей животной натуре, – сказал Дэниэл. – Не замечать того, что происходит прямо у нас перед носом.


Октябрь – мгновение ока. Яблоки только что оттягивали ветки, а в следующую минуту опали, листья пожелтели и истончились.

Миллионы деревьев по всей стране засверкали инеем. Все они, за исключением вечнозеленых, сочетают в себе красивую и безвкусную – красно-оранжево-золотистую листву, которая затем коричневеет и тоже опадает.

Дни неожиданно теплые. Кажется, будто лето закончилось совсем недавно, если бы не деформация дня, не вползание кружевной темноты и сырости по краям, спокойно сворачивающиеся растения, бисерины конденсата на паутинах, висящих между предметами.

В теплые дни кажется неправильным, что опадает столько листьев.

При этом ночи сначала прохладные, потом холодные.

Пауки с сараях и домах стерегут яйца, отложенные в углах крыш.

Яйца, из которых в будущем году вылупятся бабочки, прячутся на исподе травинок, испещряют мертвые на вид стебли на пустоши, камуфлируются на худосочных кустиках и веточках.

3

Вот старая история, настолько новая, что мы все еще в ее середине: она пишется прямо сейчас, и неизвестно, где и как она закончится. На кровати в медучреждении спит старик – он лежит на спине, под голову подложена подушка. Его сердце бьется, и кровь циркулирует по организму, старик вдыхает и выдыхает воздух, спит и бодрствует: он всего-навсего кусочек порванного листа на поверхности ручья, зеленые жилки и лиственная ткань, вода и течение, Дэниэл Глюк наконец-то следует за листом своих чувств, его язык – широкий зеленый лист, листья прорастают сквозь глазницы, вышуршивают (идеальное слово) из его ушей, пускают побеги в ноздрях, выходят наружу и окутывают его листвой, лиственной кожей, блестками.

И вот он сидит рядом со своей младшей сестрой!

Но имя сестренки на миг вылетает из головы. Это поразительно. Это одно из слов, которыми он дорожил всю жизнь. Ничего страшного. Вот она рядом с ним. Он поворачивает голову, а она здесь. Как нестерпимо приятно ее видеть! Она сидит рядом с художницей – той, что так многословно его отвергла, что ж, такова жизнь, он даже помнит, какие на художнице были духи – «О, де Лондон», бодрящие, сладкие, древесные, когда он с ней познакомился, потом она постарела и посерьезнела, это были уже «Рив Гош», он помнит и этот запах.

Они обе, сестра и художница, его игнорируют. В этом нет ничего нового. Они беседуют с мужчиной, которого он не узнает: молодой, длинноволосый, серьезный, в старой одежде из прошлого или, возможно, из груды старых костюмов под театральной сценой. Мужчина расправляет широкие манжеты на запястьях и говорит, что жнивье нравится ему «больше, чем знобкая зелень весны». Сестра и художница соглашаются с ним, и Дэниэл вдруг начинает немного ревновать, «жнивье кажется теплым», молодой человек поворачивается к художнице, «так же, как некоторые картины кажутся теплыми»[23], художница кивает. «Без моих глаз, – говорит она, и осколки ее голоса блестят и сверкают, – меня не существует».

Он пытается привлечь внимание сестренки.

Слегка подталкивает ее локтем.