– Не согласен, – сказал Дэниэл. – Коллаж – это учебное заведение, в котором все правила можно подбросить в воздух, а размер, пространство, время, передний и задний планы становятся относительными, и благодаря этим навыкам все твои мнимые знания превращаются во что-то новое и необычное.
– Вы опять уклоняетесь от ответа на вопрос о гостинице? – спросила Элизавет.
– Честно? Да, – сказал Дэниэл. – В какую игру тебе бы хотелось сыграть? Я предлагаю две на выбор. Первая: каждая картинка рассказывает историю. Вторая: каждая история рассказывает картинку.
– Что значит, каждая история рассказывает картинку? – спросила Элизавет.
– Сегодня это означает, что я опишу тебе коллаж, – сказал Дэниэл, – а ты можешь мне рассказать, что ты о нем думаешь.
– Даже не видя его? – спросила Элизавет.
– Видя в воображении, что касается тебя, – сказал он, – и в памяти, что касается меня.
Они сели на скамейку. Парочка ребятишек удила рыбу с камней перед ними. На камнях стояла собака и отряхивала с шерсти воду канала. Мальчишки визжали и смеялись, когда брызги разлетались в воздухе и попадали на них.
– Картинка или история? – сказал Дэниэл. – Выбирай.
– Картинка, – сказала она.
– Хорошо, – сказал Дэниэл. – Закрой глаза. Закрыла?
– Да, – сказала Элизавет.
– Фон насыщенного темно-синего цвета, – сказал Дэниэл. – Темнее неба. Поверх темно-синего фона, посредине картинки, фигура из светлой бумаги, напоминающая круглую полную луну. Поверх луны, больше ее по размерам, черно-белая женщина в купальнике, вырезанная из газеты или модного журнала. А рядом – гигантская человеческая рука, к которой она как бы прислоняется. Гигантская рука держит крошечную младенческую ручонку. Точнее, младенческая ручонка тоже держит большую руку за большой палец. Под всем этим стилизованное изображение женского лица – одного и того же, повторяющегося несколько раз, но всякий раз над переносицей нависает локон настоящих волос другого цвета…
– Как в парикмахерской? Образцы краски? – уточняет Элизавет.
– Ты поняла, – сказал Дэниэл.
Она открыла глаза. Глаза Дэниэла были закрыты. Она снова закрыла глаза.
– А где-то вдалеке, на синеве внизу картинки, рисунок корабля с поднятыми парусами, только маленького – самый маленький предмет во всем коллаже.
– Ладно, – сказала Элизавет.
– Наконец, розовые кружева – то есть натуральный материал, настоящие кружева, приклеенные к картинке в нескольких местах: в верхней части, а затем ближе к середине. Вот и все. Это все, что я могу вспомнить.
Элизавет открыла глаза. Она увидела, как Дэниэл открыл их минуту спустя.
Вечером, сидя дома и засыпая на диване перед телевизором, Элизавет вспомнила, как он открыл глаза, и в памяти всплыл тот момент, когда вдруг зажигаются уличные фонари и кажется, будто тебе подарили подарок или дали шанс, будто тебя выделили и избрали.
– Что думаешь? – спросил Дэниэл.
– Мне нравится сочетание синего и розового, – сказала Элизавет.
– Розовые кружева. Темно-синяя краска, – сказал Дэниэл.
– Мне нравится, что можно потрогать розовый, в смысле, если он из настоящего кружева, и он на ощупь не такой, как синий.
– Это хорошо, – сказал Дэниэл. – Очень хорошо.
– Мне нравится, что ручонка держит большую руку точно так же, как большая рука держит ручонку, – сказала Элизавет.
– Лично мне сегодня особенно нравится корабль, – сказал Дэниэл. – Галеон с поднятыми парусами. Если я правильно припоминаю. Если он вообще там есть.
– Значит, это настоящая картина? – спросила Элизавет. – Вы ее не придумали?
– Настоящая, – сказал Дэниэл. – Точнее, была. Ее создала одна моя знакомая художница. Но я восстановил ее по памяти. Какое впечатление она на тебя произвела?
– Как будто я приняла наркотики, – сказала Элизавет.
Дэниэл остановился на тропинке вдоль канала.
– Разве ты когда-нибудь принимала наркотики? – спросил он.
– Нет, но если бы принимала и в голове все смешалось в кучу, то было бы немного похоже, – сказала Элизавет.
– Господи. Теперь ты расскажешь маме, что мы весь день принимали наркотики, – сказал Дэниэл.
– А можно пойти и посмотреть? – спросила Элизавет.
– Что? – спросил Дэниэл.
– Коллаж, – сказала Элизавет.
Дэниэл покачал головой.
– Я не знаю, где он, – сказал он. – Возможно, его уже давно нет. Бог его знает, где сейчас все эти картины.
– А где вы вообще его увидели? – спросила Элизавет.
– В начале 1960-х, – сказал Дэниэл.
Он сказал так, словно время – это место.
– Я был там в тот день, когда она его создала, – сказал он.
– Кто? – спросила Элизавет.
– Уимблдон Бардо[7], – ответил Дэниэл.
– Кто это? – спросила Элизавет.
Дэниэл взглянул на часы.
– Идем, юная художница, – сказал он. – Зеница моего ока. Нам пора.
– Как время летит, – сказала Элизавет.
– Да, летать оно умеет, – сказал Дэниэл. – В буквальном смысле. Смотри.
Элизавет почти не помнит всего предыдущего.
Зато она помнит, как они шли по берегу канала, когда она была маленькой, и как Дэниэл снял с запястья часы и бросил в воду.
Она помнит нервную дрожь, абсолютную немыслимость этого жеста.
Помнит, как на камнях сидели двое мальчишек и как они повернули головы, когда часы описали дугу в воздухе над ними и ударились о воду канала, и она знала, что это часы, часы Дэниэла, а не просто старый камень или какой-то мусор, летящий в воздухе, и еще она знала, что эти мальчишки никак не могли об этом знать, что только она и Дэниэл знали о чудовищности его поступка.
Она помнит, что Дэниэл предоставил ей выбор: бросать или не бросать.
Она помнит, что выбрала: бросить.
Помнит, как пришла домой и рассказала маме что-то поразительное.
Еще одно воспоминание из другого времени, когда Элизавет было тринадцать: в памяти тоже сохранились лишь обрывки и фрагменты.
– Так почему же тогда ты постоянно крутишься вокруг старика-гея?
(Это слова матери.)
– Нет у меня никакой фиксации на отце, – сказала Элизавет. – И Дэниэл не гей. Он из Европы.
– Называй его мистером Глюком, – сказала мама. – А откуда ты знаешь, что он не гей? Даже если это правда и он не гей, тогда чего ему от тебя нужно?
– А если он и гей, – сказала Элизавет, – то не просто гей. Он не просто то-то и то-то. Нет таких людей. Даже ты не такая.
Как раз в то время мама была ультраобидчивой и ультрараздражительной. Это было как-то связано с тем, что Элизавет уже стукнуло тринадцать, а не двенадцать. Как ни крути, это ультрадоставало.
– Не груби мне, – сказала мама. – Ведь ты же тринадцатилетняя девочка. И тебе нужно быть поосторожнее со стариками, которые ошиваются вокруг тринадцатилетних девочек.
– Он мой друг, – сказала Элизавет.
– Ему восемьдесят пять, – сказала мама. – Как восьмидесятипятилетний старик может быть твоим другом? Почему у тебя нет нормальных друзей, как у нормальных тринадцатилетних?
– Все зависит от того, что ты считаешь нормальным, – сказала Элизавет. – Твое понимание нормальности отличается от моего. Ведь все мы живем в субъективном мире, и мой мир не является в данный момент и, подозреваю, никогда не станет таким же, как твой.
– Где ты всего этого нахваталась? – спросила мама. – Так вот чем вы занимаетесь на этих прогулках?
– Мы просто гуляем, – сказала Элизавет. – Просто разговариваем.
– О чем? – спросила мама.
– Ни о чем, – сказала Элизавет.
– Обо мне? – спросила мама.
– Нет! – сказала Элизавет.
– О чем же тогда? – спросила мама.
– О том о сем, – сказала Элизавет.
– Каком о том о сем? – спросила мама.
– О том о сем, – сказала Элизавет. – Он рассказывает мне о книгах и всем таком.
– Книги, – сказала мама.
– Книги. Песни. Поэты, – сказала Элизавет. – Он знает о Китсе. «Пора плодоношенья и дождей». Операции с опиатами.
– С чем он там оперировал? – спросила мама.
– Он знает о Дилане, – сказала Элизавет.
– Бобе Дилане? – спросила мама.
– Нет, другом Дилане, – сказала Элизавет. – Он знает его наизусть, много. Хотя он встречался раз и с певцом Бобом Диланом, когда тот гостил у его друга.
– Он сказал тебе, что дружит с Бобом Диланом? – спросила мама.
– Нет. Он встречался с ним. Это было зимой. Он спал у друга на полу.
– Боб Дилан? На полу? – переспросила мама. – Сомневаюсь. Боб Дилан всегда был звездой мировой величины.
– И он знает о той поэтессе, которая тебе нравится. Той, что покончила с собой, – сказала Элизавет.
– Плат? – переспросила мама. – О самоубийстве?
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Элизавет.
– Что такого я не понимаю в старике, забивающем голову моей тринадцатилетней дочери мыслями о самоубийстве и враками о Бобе Дилане? – сказала мама.
– Все равно Дэниэл говорит: какая разница, как она умерла, если можно и сейчас читать ее стихи. Например, строчку про «больше не скорблю» и про «дочерей тьмы, горящих, словно Гай Фокс», – сказала Элизавет.
– Что-то не похоже на Плат, – сказала мама. – Нет, я абсолютно уверена, что никогда не натыкалась на такую строчку у Плат, а я перечитала ее от корки до корки.
– Это Дилан. И строчка о том, что «любовь вечно зеленеет», – сказала Элизавет.
– А что еще мистер Глюк рассказывает тебе о любви? – спросила мама.
– Ничего. Он рассказывает о живописи, – сказала Элизавет. – О картинах.
– Показывает тебе картинки? – спросила мама.
– Одного знакомого теннисиста, – сказала Элизавет. – Нельзя сходить и посмотреть на эти картины. Поэтому он мне их пересказывает.
– Почему нельзя смотреть? – спросила мама.
– Просто нельзя, – сказала Элизавет.
– Интимные картинки? – спросила мама.
– Нет, – сказала Элизавет. – Они типа… Он их знает.
– С теннисистами? – спросила мама. – И чем эти теннисисты там занимаются?