дой действовать, бороться.
День шел к завершению. Солнце еще не касалось горизонта, но уж померкло и дышало печалью заката. Стояла тишина, и она пьянила, возвеличивала мир. Вдали, омытый небесными слезами, поблескивал молодой зеленью лес.
Он думал о Крайнем Севере, к которому уже привык и которому намеревался посвятить свою жизнь. Мыслями его вновь завладела работа, и неотвратимо потянуло туда, к борьбе, к малым и большим свершениям.
Непутевый человек
В последнее время я все чаще и чаще вспоминаю детство. Причины бывают самые незначительные — фотографии того времени, случайно подвернувшаяся под руку книга, кинофильм, иногда просто так понесет меня через годы, расстояния в детство, к родным местам, в мир несбывшихся грез. В долгие полярные ночи на Чукотке с особой теплотой, явственно вспоминается детство. Чем дальше от нас бревенчатая родительская изба, тем ближе она сердцу.
Я полтора десятка лет живу на Крайнем Севере, привык, полюбил эту землю — вторую родину, и уж до конца дней останусь здесь. Но во сне я часто ухожу в березовые рощи, в синие дали приокских лугов, по песчаным дорогам. Мир тот встает разноликим и цветным, как лубочная картина. Иконные лики сельчан, обрамленные тусклым, неприметным и неброским золотом повседневных дел, колхозных забот, военных бед, молчаливые и спокойные, вспоминались мной со смиренной успокоенностью — умершие давно, умершие недавно и живущие объединились.
Чем памятно для меня то время? Сравнивая прожитое, сделанное мной, с пережитым и сделанным теми, кого уже нет, но кто живет в иконной памяти детства, я хочу понять себя.
Давно не было ответного письма от родных из деревни, и я уж стал волноваться, хотя, если откровенно признаться, то волновался не сильно, скорее по привычке, по долгу. Если из деревни долго не пишут, значит, жизнь там катит по-старому. Случится что-то, непременно отобьют телеграмму или закажут переговоры по телефону. Сегодняшняя техника донесет любое известие за час хоть на край света.
Я все-таки ждал письма и, когда утром, накинув на плечи полушубок, спустился к почтовым ящикам и «выудил» вместе с газетами небольшой пакетик, обрадовался. Письмо было от сестры. В нем местная районная газета. Увидев газету, я подумал, что в ней написано о ком-нибудь из наших сельчан. Иначе сестра не прислала бы ее.
Действительно, я сразу отыскал на второй странице очерк о друге детства Кольке Гаврилове, которого мы все в школе звали Химиком за его пристрастие к предмету.
В очерке писалось о том, что молодой ученый Николай Иванович Гаврилов с детства решил посвятить свою жизнь волнующей ныне все человечество проблеме охраны окружающей среды, что несколько лет группа известных ученых-биологов, в состав которой входил и наш земляк, вела поиск биологической очистки промышленных вод, что поиск увенчался успехом, разработанный учеными метод нашел широкое применение не только в нашей стране, но и за рубежом. Далее рассказывалось о детстве молодого ученого, о его увлечениях, привязанностях, о его усидчивости и трудолюбии.
В общем, обычный очерк, какие у нас всегда пишут в провинциальных газетах о земляках, получивших высокие правительственные награды или ставших знаменитыми в центре.
Я и раньше, до этого очерка, знал, что Колька Химик «выбился» в ученые, но что он знаменит, узнал впервые.
Сидел я за столом, держал в руках маленькую, отпечатанную на второсортной бумаге газетенку, и лился из меня горьковато-сладкий сок воспоминаний.
Колька виделся только пацаном, лет одиннадцати-двенадцати, когда дружба наша была близкой, доверительной. Длинношеий, худенький, с печальным, утомленным взором, с хохолком жестких темных волос на макушке, он походил на заморенного петушка-невыкормыша. Он все меня спрашивал:
— Если по всей земле насажать таких растений, которые только кислород будут вырабатывать, как думаешь, люди богатырями, как в старину, будут?
Я пожимал плечами и в свою очередь спрашивал его:
— Как же без хлеба-то?
Взрослым я Кольку не могу представить. До семи классов мы учились вместе, потом я подался в ФЗО, а Колька остался в деревне.
Поработав на заводе года три, я попал в армию, после — завербовался на Север и уж в родной деревне появлялся наскоками. Колька сначала учился в райцентре, потом в Москве, там и остался при каком-то институте. В деревне он тоже бывал изредка. Так уж получилось, что взрослыми мы с ним ни разу и не встретились.
Приеду я летом в отпуск, побуду в деревне недельку, и уж скучно мне станет, затороплюсь, засобираюсь на юг, к морю. Ради любопытства порасспрашиваю у матери о сверстниках, кто где. Расскажет она, что знает, я и удовлетворюсь этим немногим. Связи, переписки с друзьями детства не поддерживаю. А жаль!
— Колька Гаврилов весной приезжал, — рассказывает мать. — Располнел, солидный такой, в очках. Могилу отца и матери в порядок привел, памятник дорогой установил, плотников нанял и дом отремонтировал.
Чего он за этот дом держится, удивлялся я. Каждый год приезжает, ремонтирует. Зачем он ему нужен?
Сидел я, вспоминал нашу деревню на песчаном косогоре у реки, школу, радости и беды тех лет и удивлялся, как быстро течет ручеек времени.
Вообще-то вспоминал я больше все не о себе и даже не о друге детства Кольке Химике, а о его отце Иване Гавриловиче Гаврилове. Кто его не знал в нашей округе? Знаменитая была личность, странный и непонятный человек. Помню, был он невысокого росточка, жилистый, длиннолицый, с выпуклыми зеленоватыми глазами, с крючковатым, в веснушках носом. Бывало, идет Гаврилов по деревне, медленно переставляя костыли, будто рак клешни, и говорит каждому встречному: «Все вы черви, сплошь черви и не понимаете, к какому аду жизнь ваша и ваших детей катится».
Передергивало людей от таких слов. «Пьяный черт! — ругались они вслед Гаврилову. — Чего беду кличет?».
Гаврилова в деревне не любили. Так он душевный, свойский мужик был, но ненавидел в людях тягу к знаниям, к учению, а пуще всего ненавидел всякую технику, к тому же распускал по деревне разные слухи.
Рассказывали, что в молодости Иван Гаврилович был другим человеком — веселым, крепким, видным парнем. Хорошо он играл на гармошке, и ни одна свадьба, ни одна вечеринка не проходила без него.
Уважение людей, почетное место за праздничным столом — все для молодого гармониста. Привык, видно, Гаврилов к почету и уважению (в молодости мы быстро к сладкому привыкаем) и потом, когда беда отняла все это, — надломился.
Летом, на уборке хлеба, Гаврилов на молотилке зазевался, сунул невзначай руку между ремнем и маховиком, три пальца и оторвало. Рука быстро зажила, колхоз нашел подходящую работу, но на гармошке Гаврилов больше играть не мог.
Люди видели, как он тяжело беду переживал. Бывало, напьется и давай плакать. Сельчане успокаивали, но разве поможешь беде словами?
Напился как-то Гаврилов, прокрался на колхозный ток, облил ненавистную молотилку керосином и поджег.
За нанесенный ущерб Гаврилову дали два года. Отсидел он в тюрьме, вернулся в деревню, женился и вроде зажил спокойно.
Может, с годами вовсе улеглась бы в Гаврилове боль и не был бы он таким, каким позже стал, если бы еще не одна беда. Уж перед самой войной, примерно через год после заключения, на одной вечеринке Гаврилов стал хаять всякие машины и поносить людей, которые работают на них. Говорил он так желчно, зло, что вывел из себя присутствовавших на вечеринке механизаторов, людей по тому времени видных, уважаемых. К тому же стал Гаврилов грозиться, что непременно всю технику в округе спалит, а тюрьма ему вовсе не страшна, она стала для него родным домом. Бабы попытались его урезонить, но где там, с пьяным Гавриловым не сладишь.
Трактористы из соседней МТС больно сильно возмущались наглыми выходками и угрозами Гаврилова. Слово за слово — завязалась драка, да такая, что не приведи господь. Деревенские мужики попытались заступиться за Гаврилова, понимали, что спьяну чего не наговорит человек, а эмтээсовские стали бить всех подряд. В этой драке трактористы переломали ноги Гаврилову оглоблей.
С тех пор и ходил Колькин отец по-рачьи на костылях, с тех пор, озлобившись на людей, говорил, что все они черви и не понимают, к какой адской жизни идут, что нужно, пока не поздно, всем скопом собрать всякие железки и в пропасть сбросить, чтобы машины не калечили судьбу человечества.
Бывало, идет Гаврилов по улице и, если встретит машину или трактор, аж из себя от злости выходит. Остановится, раздвинет костыли, глаза его нальются кровью, крючковатый нос побелеет. Издали в такой позе он походил на орла с переломанными крыльями, изготовившегося к смертной схватке. Пройдет мимо машина, Гаврилов смачно плюнет вслед и бросит зло:
— Сволочь, чтобы тебя ржа на корню съела!
Такое Гаврилов вытворял в годы всеобщей влюбленности народа в машины. Немудрено, что люди его в деревне не любили.
После войны поутихла ненависть Гаврилова к технике. Всенародное горе, военные беды надломили его строптивый дух. Годы были тяжелые. Гаврилову с его мизерной пенсией по инвалидности жилось нелегко. Чтобы хоть как-то свести концы с концами, семью прокормить, решил он заняться пчеловодством. Смастерил улей, купил у кого-то пчелиную семью и стал год за годом развивать свое хозяйство. Лет через пять пошли у него дела как нельзя лучше.
Жена Гаврилова, тихая, боязливая женщина, выгодно приторговывала на рынке медком. На Кольке, который к тому времени в третий класс ходил, появились кой-какие обновки. Гаврилов себе костюм справил, а жена его ходила не в латаной ватной фуфайке, как всегда, а в модном по тем временам плюшевом жакете.
Несчастье и тут подстерегло Гаврилова. В колхозных садах появился какой-то вредитель. Весной, в буйное цветение яблонь, стали опрыскивать сады ядохимикатами. Помню, как мы, пацаны, бегали смотреть опрыскивающих сады мужчин, которые были в противогазах и длинных резиновых плащах с баллонами за спиной. Их необычный вид наводил на нас робость.