— Проводил, будь она неладна! Морока одна с ней. Чего летает взад вперед? Чуть поругается с мужем я бежит от него к нам со старухой. Я ее завсегда отчитаю и назад отправляю. Нечего брыкаться, нужно уметь жить в семье, нужно уметь угождать мужу. На то он и муж, чтобы ему жена угождала. Непутевая нынче пошла молодежь. — Старик насупил брови, повел сердито глазами. — Бесются, как собаки, с жиру.
— А если муж недостоин угождения, тогда как? — неожиданно спросила кассирша, внимательно и недоброжелательно посмотрев на старика.
Женщина не терпела всякое заискивание, угодничество. Она была самолюбивой и гордой.
— Если недостоин, нечего тогда было выходить. Коли уж вышла, так будь добра угождай… — Дед самодовольно крякнул.
Старик сидел на стуле широко, по-наполеоновски расставив ноги, осанисто, ровно, будто бы негнущийся, как столб.
— Это раньше так было, теперь не так, — возразила мягко Елизавета и улыбнулась чему-то.
— Вот оно и получается, что нонешняя молодежь творит черт-те что… — Дед многозначительно посмотрел на кассиршу.
Та ничего не ответила, сдержалась, хотя ее так и подмывало сказать что-нибудь резкое этому старому чурбану.
— Нужно в друг друге любовь воспитывать. Если ее нет, так нужно ее придумать и жить ею, — сказала Елизавета и вздохнула раскаянно, глубоко.
— Эко куда вас понесло! В мире как раньше, так и теперь, все на боязни построено. Любовь… Какая там любовь?.. Палкой за непослушание отхайдакать, вот и вся любовь. Нужно с малого начинать: что не так — по зубам… А то расквакались: любовь, уважение, равенство… Вас всех, если в строгости не держать, так…
Мария Ивановна встала и торопливо пошла к выходу. Она была взволнована и боялась, если не уйдет, то скажет что-то злое, дерзкое этому старику.
Попрощалась с дедом и Елизавета. Слова Ивана Семеновича ее вовсе не затронули, от него она и не такое слышала — крутой старик.
Мария Ивановна и Елизавета вышли на улицу.
Было часов десять вечера, но солнце только что село за горизонт, и огромное алое пламя зари еще полыхало на востоке.
День угасал. Уходил еще один день из цепи не очень-то многих дней, отпущенных в жизни человека; уходил еще один день из необозримой вереницы столетий, предназначенных планете Земля; уходил еще один день из бесчисленных блоков тысячелетий, определивших бессмертие Вселенной.
Краски зари были ярки и трепетны. Казалось, что и воздух был пропитан алым. Дул ветер, сырой и холодный. Небо чисто, безоблачно. По всем приметам завтрашний день обещал быть теплым и солнечным. И он уйдет, но на смену придет день, который тоже канет в бесконечность, но… Так будет всегда.
Женщины не спеша пошли по бетонированной чистой улице. Ветер между высоких домов был особенно сильным. Он мешал идти, бил тугой струей в лицо и грудь, затруднял дыхание.
— Хорошо как! Свежо, такая благодать! — выдохнула радостно Елизавета и поперхнулась.
— Чего тут хорошего? — сказала Мария Ивановна. — Июнь на дворе, а ветрено, холодно — простудная погода.
— Что ветер? Я думаю, что мне хорошо, оно и на самом деле хорошо.
— Чудная ты…
По улице они дошли до развилки Елизавете нужно было идти в одну сторону, а Марии Ивановне в другую. Остановились. Напротив была гостиница, в нижнем этаже размещалось кафе, и оттуда доносилась веселая музыка.
— Народ гуляет, и слава богу, — сказала Елизавета, покосившись на кафе. — Что-то шнобель у меня зачесался, — смеясь, добавила она и стала тереть свой утиный нос пальцами.
— Это всегда так: у кого горе, а у кого-то веселье, — тихо ответила Мария Ивановна и, потупившись, продолжала: — Домой идти не хочется, наревусь сейчас…
— Слышь, Марь Ивановна, пойдем ко мне, посидим, поболтаем, у меня выпить есть. Еще на Первое мая соседи собирались у меня погулять, так вино осталось и стоит. Пойдем, поговорим, завтра у тебя выходной и у меня выходной.
Кассирша постояла, потопталась, раздумывая, потом решительно сказала:
— Пойдем! И впрямь, чего я разнюнилась?
Ветер теперь дул в спину, и они быстро дошли до дома Елизаветы. Поднялись на второй этаж, разулись у входа и вошли в квартиру. Квартира была просторная, двухкомнатная, сияющая чистотой и покоем. Елизавета включила во всех комнатах свет, чтобы было веселей, и стала суетиться у стола.
— Ты есть-то сильно хошь? — спросила она по-свойски кассиршу.
— Так, не очень, — ответила та.
— Я котлеты пожарю. Они у меня, вроде, ничего получаются. Мясо попалось хорошее — мякоть. Из одной оленины-то котлеты бывают суховатые, я свининки добавляю, и ничего, вкусно.
Елизавета поставила на стол две бутылки сухого болгарского вина «Ризлинг», принесла тарелки, вилки, хлеб. В ситцевом легком цветастом платье, разрумянившаяся от хлопот, она выглядела моложе своих сорока пяти лет. Вот полнота, рыхлость тела набавляли ей годы да большой приплюснутый утиный нос, делавший непривлекательным ее лицо, — к тому же еще и старил.
— Я готовить люблю, — кричала из кухни Елизавета. — И поесть как следует тоже люблю. Нынче поесть все любят. — На кухне, потрескивая, урча, жарились котлеты, звук этот порой заглушал голос Елизаветы, и она кричала еще громче: — В достатке живем, вот и едим вволю. Во время войны не больно-то разгонялись, все впроголодь жили.
Мария Ивановна рассматривала фотографии на стене. Их было много, и были они загнаны под стекло в массивные, из красного дерева рамки. На фотографиях очень много детей. В штанишках, трусиках, а то и вовсе без них, животастые, с махонькими петунами, стояли они у табуреток, кроваток, лошадок, с игрушками и без, с кошками, курами, собаками, в шляпках, шляпах, вовсе лысенькие, круглолицые, щекастые и все как один с утиными носиками.
В центре размещалась большая фотография, на которой стояло, сидело, лежало на полу много людей. Кассирша внимательнее присмотрелась к снимку и увидела на нем Елизавету с ребенком на руках. Она еще была молода, не столь полна, как теперь, но уже видно было, что тело ее набирает вес. Мужчины на фотографии были в темных костюмах и белых рубашках, женщины в разных платьях, кофтах и сарафанах. Обликом все запечатленные так похожи, что сомневаться не приходилось — это семья Елизаветы: отец, мать, братья, сестры и прочие родные и родственники. В центре фотографии стоял крупный, лет пятидесяти пяти мужчина, коротко подстриженный, большеухий, губастый. По большому приплюснутому носу кассирша поняла, что это глава семейства. Пожилая дородная женщина с выпученными глазами — мать Елизаветы.
Снимок был давний, уже пожелтевший, и каменные, сосредоточенные лица людей отражали то время.
Котлеты наконец поджарились, и Елизавета внесла их прямо на большой чугунной сковородке, румяные, пахнущие чесноком и луком.
Увидев, что кассирша рассматривает фотографии, хозяйка сказала;
— На этой стене весь род наш висит. В деревнях все живут. Кого я ни приглашала к себе, не едут. Теперь в деревнях хорошее житье. И я бы давно уехала на родину, квартиру вот берегу. Через год мой старшой сын заканчивает институт и приезжает сюда работать. Женю его, передам квартиру и на материк махну. Тут и пенсия подоспеет. Ждать мне ее пять годов всего осталось.
— Много у тебя родни! — садясь за стол, проговорила Мария Ивановна.
— Хоть отбавляй…
Елизавета открыла бутылку и налила в фужеры вино.
— Распустилась я, распустилась, — неожиданно плаксивым голосом заговорила кассирша. Взгляд у нее стал каким-то потусторонним, захватывающим, будто она видела такое, что недоступно было видеть остальным людям. — Себя нужно держать всегда в узде. Прав дед, палками нас нужно, палками…
— Ты на него не серчай, он хороший и добрый. Сегодня просто так языком молол, расстроился, дочка у него шалапутная, трех мужей сменила. — Елизавета подняла фужер. — Давай выпьем… Выпьем за радость душевную.
Кассирша посмотрела на Елизавету. Взгляд у нее был уже другой, обычный, усталый.
— Выпьем, только радости душевной, видно, уж и не будет…
Они выпили и стали есть. Долго молчали, потом глаза у кассирши опять заволокла странная пелена боли и тоски.
— Я в молодости красивая была, полковничья дочь. В доме всегда был достаток, меня лелеяли, как невиданный цветок. Замуж выдали за молодого офицера-красавца. Он умен был и, как отец считал, подавал большие надежды. Мне было двадцать лет, но в сущности я была ребенком — ничегошеньки не понимала в жизни. Жизнь жен офицеров нелегкая. Где я только ни побывала за годы замужества, почти весь Союз объездила, и все по самым глухим местам. Муж меня так любил, что даже стирал за меня и пищу готовил. Когда ребенок родился, так он и его купал. Вовик до двух лет звал мамой не меня, а моего мужа. С Федей мне было хорошо. Я не очень сильно его любила, но понимала, что без него я никто, и готова была пойти за ним хоть на край света.
Когда мужа на Север перевели, присвоили ему майора и назначили командиром погранзаставы. Я не думала, что судьба так жестоко поступит со мной, верила, что до конца дней ничто нас не разлучит. Я ведь даже не изменяла ему, хотя вокруг меня до сих пор мужчины увиваются.
Осенью поехал Федя на охоту на моторной лодке, перевернулся и утонул в заливе. Даже могилы у моего мужа нет, некуда сходить поплакать.
Тяжело мне первое время пришлось, специальности никакой не было, раньше-то я никогда не работала. Так вот и идет жизнь, то билетершей была, теперь вот кассирша. После гибели мужа я только для сына и жила, а он вот в тюрьму угодил. Как жить теперь?..
Мария Ивановна замолчала, отпила из фужера вина и с надеждой и призывом посмотрела на Елизавету, будто ждала услышать от нее самое важное для себя.
— У меня вся жизнь в работе прошла, — тихо заговорила Елизавета. — И дети мои с малолетства работали. Крестьянская жизнь нелегкая. Но обижаться мне не на чего, работать я люблю, дети хорошие выросли, с мужем вот… Да что уж теперь, уж так я его любила!..
Когда немцы деревню нашу заняли, мы с матерью да двумя моими сестренками остались — одной было пять лет, другой три. Куда нам было из дома бежать? Отец с тремя братьями на фронте…