Осень патриарха — страница 24 из 51

в государстве, весьма обширное и приносящее ему немалые доходы. «Но ему было мало и он исподтишка готовил мятеж казарм Конде а помогал ему в этом его дружок его учитель фехтования посол Нортон с которым они вместе шлялись к голландским проституткам именно этот Нортон контрабандой доставил мятежникам боеприпасы в бочках из-под норвежской селедки пользуясь правилом освобождающим дипломатов от таможенного досмотра и уплаты пошлины а за партией домино курил мне фимиам и уверял что не знает правительства более лояльного более дружественного и справедливого чем мое! Это они вложили револьвер в руку лжепрокаженного и дали ему пятьдесят тысяч песо предварительно отрезав от каждой купюры половину эти половинки купюр были найдены при обыске в доме покушавшегося и выяснилось что вторые половинки должен был вручить убийце после моей смерти мой дорогой друг генерал Родриго де Агилар ты только подумай мать разве не горько узнавать такое! Когда покушение сорвалось они не успокоились и стали думать как меня убрать без пролития крови и додумались до того что генерал Родриго де Агилар стал собирать свидетельские показания о том что я не сплю по ночам и разговариваю с вазами разговариваю в потемках с портретами героев и архиепископов что я ставлю градусники коровам и заставляю их жевать жаропонижающие таблетки что я велел построить усыпальницу Великому Адмиралу который мол существует только в моем больном воображении в то время как я собственными глазами видел три каравеллы ставшие на якорь под моим окном! Они собирали доказательства того что я растратил государственные средства на приобретение в огромном количестве всяческих мудреных механизмов и аппаратов что я пытался склонить астрономов нарушить законы Солнечной системы лишь бы расположить к себе королеву красоты которая мол тоже привиделась мне в бреду что я охваченный старческим безумием приказал погрузить две тысячи детей на баржу с цементом и пустить эту баржу на дно в открытом море ты представляешь что это за мерзавцы мать что за сукины сыны!» Между тем, собрав необходимые доказательства, генерал Родриго де Агилар вступил в сговор со штабом президентской гвардии, со всеми его офицерами, и было решено, что президент должен быть помещен в приют для выдающихся старцев, в этот расположенный на скале дом призрения, где обитают бывшие диктаторы, и было решено осуществить это в полночь первого марта сего года, низложить президента во время традиционной ежегодной вечери в честь Святого Ангела Хранителя – патрона телохранителей, – «То есть через три дня, мой генерал!» Ни единым жестом он не выдал, что ему известно о заговоре, ни единым жестом не вызвал подозрения, что все знает, и в назначенный час принял своих гостей – высших офицеров своей личной гвардии, усадил их за банкетный стол и предложил им аперитивы, – «Пропустим по рюмочке, пока прибудет генерал Родриго де Агилар и подымет главный тост». Он мирно беседовал со своими гостями, шутил, а офицеры один за другим как бы невзначай посматривали на свои часы, прикладывали их к уху, заводили, подводили – было уже без пяти двенадцать, но генерал Родриго де Агилар не появлялся. Стало жарко и душно, как в корабельном котле, но это была благовонная духота – пахло гладиолусами и тюльпанами, пахло свежими розами, однако дышать было нечем, кто-то открыл окно, – «И мы все вздохнули и снова посмотрели на часы, а в открытое окно повеял легкий бриз и донес нежный аромат праздничного кушанья». Все вспотели, все, кроме него, и всем на миг сделалось неловко, стыдно стало смотреть в широко открытые, помаргивающие глаза этого дряхлого животного, отгороженного от присутствующих, как броней, давно прошедшими годами, животного, которое выглядывало из какого-то своего пространства, из своего неподвластного времени мира, – «Ваше здоровье, – сказал он, приподнимая бокал, как томную лилию, – ваше здоровье!» Он чокался этим бокалом весь вечер, даже не пригубив его ни разу. И вот в тишине, как на дне роковой пропасти, послышались утробные звуки часового механизма – часы начали бить двенадцать. Но генерала Родриго де Агилара все не было. Кто-то попытался встать и откланяться, но был пригвожден к месту, превращен в камень уничтожающим взглядом и просьбой: «Пожалуйста, не уходите!» Все поняли, что нельзя ни двигаться, ни дышать, нельзя обнаруживать себя живым, пока не прозвучат все двенадцать ударов. И когда затих последний удар, шторы на дверях раздвинулись, и все увидели выдающегося деятеля, генерала дивизии Родриго де Агилара, во весь рост, на серебряном подносе, обложенного со всех сторон салатом из цветной капусты, приправленного лавровым листом и прочими специями, подрумяненного в жару духовки, облаченного в парадную форму с пятью золотыми зернышками миндаля, с нашивками за храбрость на пустом рукаве, с четырнадцатью фунтами медалей на груди и с веточкой петрушки во рту. Поднос был водружен на банкетный стол, и услужливые официанты принялись разделывать поданное блюдо, не обращая внимания на окаменевших от ужаса гостей, и когда в тарелке у каждого оказалась изрядная порция фаршированного орехами и ароматными травами министра обороны, было велено начинать вечерю: «Приятного аппетита, сеньоры!»

* * *

Он обошел такое множество рифов, пережил столько землетрясений и затмений судьбы, уцелел от стольких ударов огненных небесных шаров, что в наши дни никто уже не верил, что когда-нибудь сбудется предсказание гадалки-провидицы и он умрет. В это невозможно было поверить, это не умещалось в сознании, и, пока оформлялось разрешение привести в порядок и захоронить найденное тело, даже наименее суеверные из нас ожидали, сами себе в этом не признаваясь, что, если это действительно его тело, вот-вот начнут сбываться пророчества стародавних преданий, в которых говорилось, что в день его смерти ил болотистых притоков заполонит реки, выпадет кровавый дождь, куры снесут пятиугольные яйца, на земле воцарятся безмолвие и тьма, ибо день его смерти и будет концом света. Невозможно было поверить в его смерть еще и потому, что немногочисленные газеты, из тех, что уцелели в годы его режима, по-прежнему трубили о его бессмертии и раздували его исторические заслуги, подкрепляя свои писания архивными документами; его портреты ежедневно помещались на первых полосах, создавая впечатление застывшего времени: каждый день мы видели в газетах то же лицо, тот же мундир с пятью солнцами славы на погонах, каждый день мы видели изображение человека, исполненного достоинства, жажды деятельности и пышущего здоровьем, хотя все давным-давно потеряли всякий счет его годам. Газеты без конца помещали одни и те же фотографии, на которых он открывал давным-давно открытые памятники или не существующие в реальной жизни предприятия коммунального назначения, председательствовал на торжественных заседаниях, якобы вчерашних, а на самом деле состоявшихся в прошлом веке. Но мы знали, что уж здесь-то газеты лгут, ибо он не появлялся на людях со дня ужасной смерти Летисии Насарено, с того дня, когда остался один в обезлюдевшем дворце, а государственные дела шли сами по себе, в силу инерции, возникшей за годы его необъятной власти. Мы знали, что он жил затворником в этом пришедшем в полный упадок здании, через окна которого мы с тоской в сердце смотрели, как близится вечер, как наступают мрачные сумерки, – на то же самое долгие-долгие годы взирал и он, восседая на троне своих иллюзий; мы видели мигающий свет маяка, который, подобно призрачной зеленой волне, заливал время от времени полуразрушенные покои; видели тусклые бедняцкие лампы за разбитыми стеклами солнечных витринных окон министерств, чьи помещения были заняты ордами бедняков после того, как еще один из наших бесчисленных циклонов смыл с холмов в районе порта все бедняцкие хижины; мы увидели раскинувшийся внизу окутанный дымкой город, увидели неуловимый горизонт, возникающий при вспышках бледных молний над пепельными кратерами равнины, где некогда плескалось проданное затем море; в эту первую ночь без него мы вдруг увидели всю его огромную империю, ее малярийные озера, ее душные, погруженные в смрад испарений селения в заболоченных дельтах рек, мы увидели колючую проволоку алчности, ограждающую принадлежащие ему провинции, где паслись неисчислимые стада коров новой, великолепной породы, коров, которые появлялись на свет с наследственным родимым пятном – личным клеймом президента. Еще совсем недавно мы верили, что он и впрямь доживет до третьего пришествия кометы, не только до второго, и это вселяло в нас уверенность и спокойствие за свой завтрашний день, хотя мы и подшучивали всячески над его возрастом, приписывали ему привычки древних черепах и особенности старых слонов, рассказывали в тавернах анекдот о том, как однажды государственному совету сообщили, что президент умер, и все министры стали испуганно переглядываться и со страхом спрашивать друг у друга, кто же пойдет и доложит ему об этом, – ха-ха-ха! Однако в те времена его вряд ли заинтересовала бы эта новость, вряд ли он смог бы уразуметь, правда это или уличный анекдот, ибо в ту пору в сундуках его памяти ничего уже не оставалось, кроме нескольких лоскутков прошлого. Одинокий, как перст, глухой, как отражение в зеркале, он шаркал дряхлыми плоскостопными ногами по мрачным кабинетам, и в одном из них ему почудилось, будто некто в сюртуке с крахмальной манишкой взмахнул при виде его белым платком, подавая какой-то условный знак, а он сказал: «Прощайте!» Недоразумение превратилось в обязательный ритуал, служащие дворца обязаны были вставать при каждом его появлении и махать белыми платками: «Прощайте, мой генерал, прощайте!» Однако он их не слышал и вообще ничего не слышал со времен глубокого траура по Летисии Насарено, с тех времен, когда ему показалось, будто у его певчих птиц от постоянного пения садится голос, и он стал подкармливать их пчелиным медом из своих запасов, надеясь, что от этого они станут петь громче, пипеткой закапывал им в клюв капли канторина, полагая, что им необходимо это тонизирующее снадобье, и при этом сам пел старые-престарые песни. «О, январская луна!» – пел он, не догадываясь и не понимая, что голос у птиц вовсе не садится, но что сам он слышит все хуже и хуже, а однажды ночью в ушах у него вдруг прекратилось постоянное жужжание, как-то раздробилось, исчезло, превратилось в ватный воздух, сквозь который едва проникали тоскливые прощальные гудки кораблей иллюзии, потерявшихся в тумане власти; он стал слышать шум воображаемых ветров, птичий гомон раздавался внутри его, птицы пели в его душе, и эти птицы души в конце концов утешили его в глухой бездне молчания настоящих птиц; те считанные люди, которые допускались тогда в правительственную резиденцию, заставали его в плетеном кресле-качалке под навесом из живых цветов, где он проводил самые знойные часы, начиная от двух пополудни; он расстегивал китель, снимал саблю и ремень – двухцветный, как флаг родины, снимал сапоги и оставался в пурпурных носках – таких носков у него было двенадцать дюжин, двенадцать дюжин пурпурных носков, сработанных лучшими чулочниками папы римского и папой присланных ему в подарок; он сидел в своем кресле-качалке и видел сквозь полусон, как девчонки из расположенной неподалеку от дворца школы залезают на задние, не столь тщательно охраня