Было около семи часов вечера…
Мой приятель врач К., рассказав обо всем, что случилось до этого, продолжал не спеша:
– Макино пытался удержать О-Рэн, но она, не слушая его, ушла. Служанка тоже беспокоилась и хотела пойти вместе с ней, но О-Рэн капризничала, словно ребенок: если не отпустите – умру. Ну что тут было делать. Одну ее, разумеется, нельзя было отпускать, и Макино решил тайком пойти вслед за ней.
Как раз в тот вечер неподалеку от моста Мирокудзи был храмовый праздник в честь бодисатвы Якуси. Улицу, ведущую к мосту, несмотря на холодное время, запрудили толпы людей. Это, конечно, было на руку Макино: он мог незаметно идти за О-Рэн и следить за ней.
По обеим сторонам улицы бойко шла праздничная торговля. В свете масляных жестяных ламп искрились причудливые спирали вывесок торговцев сладостями, красные зонты торговцев бобами. Но О-Рэн, казалось, ничего не видела. Опустив голову, она упорно пробиралась сквозь толпу. Маки-но с трудом поспевал за ней, и она ушла далеко вперед.
Подойдя к мосту Мирокудзи, О-Рэн наконец остановилась и стала оглядываться по сторонам. Там, где дорога поворачивала к реке, стояли почти сплошь лавки садовников, торговавших карликовыми деревцами. Поскольку деревца растили к храмовому празднику, особо интересных экземпляров не было, если не считать крохотных сосен и кипарисов, раскинувших свои густые ветви на этой малолюдной улице.
«Хорошо, она пришла сюда, но ради чего?» – растерянно спрашивал себя Макино, который наблюдал за любовницей, укрывшись за телеграфным столбом у моста. А О-Рэн все стояла там, задумчиво рассматривая выставленные в ряд карликовые деревца. Тогда Макино тихо подошел к ней сзади. И вдруг услышал, как О-Рэн шепотом радостно повторяет: «И правда, превратился в лес. Наконец-то Токио превратился в лес…»
– Если бы все на том и кончилось, было бы хорошо…
К. продолжал:
– Тут, вдруг, продираясь сквозь толпу, подбежала белая, как снег, собачонка, и О-Рэн, протянув к ней руки, подняла ее и прижала к груди. Потом, точно во сне, начала шептать что-то непонятное: «Ты тоже ко мне пришла? Ты прибежала, наверное, издалека. На твоем пути были горы, были безбрежные моря. С тех пор как мы расстались, не было дня, чтобы я не плакала. Собачка, которую я взяла вместо тебя, недавно умерла». Собачонка была, видимо, совсем домашняя – она не лаяла и не кусалась. Лишь тихонько скулила и лизала руки и лицо О-Рэн.
Не в силах смотреть на это, Макино позвал О-Рэн. Но она сказала, что ни за что не вернется домой до тех пор, пока сюда не придет Кин-сан. Поскольку был праздник, вокруг них сразу же собралась толпа. Некоторые громко говорили: «Такая красавица – и безумная». Для О-Рэн, очень любившей собак, эта новая собака была огромным утешением. После долгих препирательств О-Рэн наконец согласилась идти домой. Но отделаться от зевак было не так-то просто. Да и сама О-Рэн все время порывалась вернуться к мосту.
Поэтому, когда Макино, успокаивая и уговаривая О-Рэн, привел ее наконец домой, на улицу Мацуи, он весь взмок…
Дома О-Рэн, прижимая к груди белую собачку, поднялась на второй этаж, в спальню. В темной комнате она спустила с рук это жалкое существо. Виляя коротким хвостиком, собака стала носиться по комнате. Она все делала, как первая собачонка О-Рэн, так же вскочила на кровать, с кровати на тумбочку.
– Ой…
Вспомнив, что в комнате темно, О-Рэн стала удивленно озираться. Прямо над ее головой с потолка свисала китайская лампа под стеклянным абажуром – неизвестно, когда ее зажгли.
– Как красиво. Кажется, я вернулась в прошлое.
Некоторое время она любовалась приятным светом, исходящим от лампы. Но, взглянув на себя в зеркало, покачала головой:
– Я теперь не прежняя Хэй-лянь. Я – японка О-Рэн, и Кин-сан нечего ко мне приходить. Но если бы только Кин-сан пришел…
Вдруг О-Рэн подняла голову и снова вскрикнула. Там, где раньше была собачонка, лежал китаец: опершись локтем о подушку, он курил опиум! Крутой лоб, длинная коса, наконец, родинка у левого глаза – все, несомненно, указывало на то, что это Кин-сан. Увидев О-Рэн, китаец, не выпуская трубки изо рта, чуть улыбнулся, как прежде, своими ясными глазами.
– Смотри. Токио, как и предсказывали, куда ни посмотри – один лес.
Действительно, за балюстрадой галереи второго этажа на густых ветвях деревьев беззаботно щебетали стаи птиц, напоминающих рисунок для вышивки, – глядя на этот пейзаж, О-Рэн с восторгом просидела всю ночь рядом со своим любимым Кином…
– Через день или два после этого О-Рэн, или, как ее по-настоящему звали, Мэн Хэй-лянь, стала одной из пациенток психиатрической лечебницы. Во время японо-китайской войны она развлекала гостей в одном увеселительном заведении в городе Вэйхайвэе… Что? Какая это женщина? Подожди. У меня есть фотография.
На старой фотографии, которую показал К., была снята печальная женщина в китайском платье с белой собачкой на руках.
– Когда она поступила в больницу, никто не смог заставить ее снять китайское платье. А если рядом с ней нет собаки, она поднимает крик: «Кин-сан, Кин-сан!» Макино тоже жаль. Взять в любовницы Хэй-лянь – представляешь, что это значит: офицер императорской армии после войны привозит на родину женщину из вражеской страны – какие невероятные трудности пришлось ему, бедняге, преодолеть… Что сталось с Кином? Глупо об этом спрашивать. Я даже не знаю, почему подохла та собака – может, от болезни, а может, еще от чего.
Январь 1921 г.
Мать
В зеркале, стоящем в углу, отражается убранство номера на втором этаже обычной шанхайской гостиницы – стены, на европейский манер, выкрашены, а пол, на японский манер, устлан циновками. Стена небесно-голубого цвета, новехонькие циновки и, наконец, спина женщины, причесанной по-европейски, – все это с беспощадной отчетливостью отражается в холодном зеркале. Женщина, видимо, давно уже занята шитьем.
Она сидит спиной к зеркалу в скромном шелковом кимоно, из-под рассыпавшихся по плечам волос чуть виден бледный профиль. Видно прозрачное нежное ухо. Между длинными прядями волос.
В этой комнате с зеркалом ничто не нарушает мертвой тишины – только плач ребенка за стеной. Да еще шум не прекращающегося дождя, от которого царящая здесь тишина кажется гнетущей.
– Послушай, – вдруг робко окликает кого-то женщина, продолжая работать.
«Кто-то» – это мужчина, который в дальнем углу лежит ничком на циновке, укрывшись ватным кимоно, и читает английскую газету. Будто не слыша оклика, он, не отрывая глаз от газеты, стряхивает пепел в стоящую рядом пепельницу.
– Послушай, – снова окликает его женщина.
Ее глаза прикованы к игле.
– Что тебе?
Мужчина досадливо поднимает голову – у него энергичное лицо, круглое, полноватое, с коротко подстриженными усами.
– Этот номер… сменить бы его, а?
– Сменить? Но ведь лишь вчера вечером мы в него переехали.
На лице мужчины недоумение.
– Ну и что, что лишь вчера переехали? Наш старый номер, наверное, еще не занят.
На какой-то миг в его памяти всплыла полутемная комната третьего этажа, нагонявшая целые две недели, пока они в ней жили, тоску… Облупленные стены, на окне длинные, до самого пола, выцветшие ситцевые занавески. На подоконнике – пыльная герань с редкими цветами – неизвестно, когда в последний раз ее поливали. За окном – грязный переулок и китайские рикши в соломенных шляпах, которые слоняются без дела.
– Ведь ты сама без конца твердила, что тебе невыносима эта комната.
– Да. Стоило мне зайти в эту комнату, как и она сразу стала невыносима.
Женщина подняла от шитья грустное лицо. Выразительное лицо со сросшимися бровями и удлиненным разрезом глаз. Под глазами темные круги – свидетельство того, что на нее обрушилось горе. Она выглядела болезненной еще и потому, что за ухом у нее билась жилка.
– Ведь это можно, наверное… Или никак нельзя?
– Но эта комната больше, чем та, и гораздо лучше – так что она не может тебе не нравиться. Возможно, она еще из-за чего-нибудь тебе неприятна?
– Да нет, не из-за чего…
Женщина заколебалась на миг, но ничего больше не сказала. И опять с настойчивостью спросила:
– Нельзя, никак нельзя?
На этот раз мужчина промолчал, лишь выпустил над газетой дым.
В комнате снова воцарилась тишина. Только снаружи по-прежнему доносился неумолкаемый шум дождя.
– Весенний дождь… – будто вслух размышляя, сказал через некоторое время мужчина, перевернувшись на спину. – Поселимся мы в Уху, может, я начну там трехстишья сочинять, а?
Женщина, не отвечая, продолжала шить.
– Уху не такое уж плохое место. Во-первых, фирма предоставляет там большой дом и сад, тоже огромный, – хочешь разводить цветы, пожалуйста. Не зря его раньше называли Юньцзяхуаюань – сад цветов Юнцзя…
Мужчина умолк. В комнате, где до этого тишину нарушал лишь его голос, неожиданно раздались чуть слышные рыдания.
– Что случилось?
Снова воцарилась тишина. И тут же плач – тихий, прерывистый.
– Что случилось, Тосико?
Мужчина с растерянным видом приподнялся на локте.
– Мы же с тобой договорились. Договорились, что не будешь хныкать. Постараешься не плакать. Постараешься… – Мужчина широко раскрыл глаза. – Может быть, еще что-нибудь произошло, что тебя печалит? Ты хочешь вернуться в Японию, не хочешь ехать в китайскую глушь?
– Нет-нет. Ничего подобного. – Продолжая плакать, Тосико решительно замотала головой. – С тобой я готова ехать куда угодно. И все же…
Тосико опустила глаза и прикусила нижнюю губу, чтобы не плакать. Казалось, под мертвенно-бледными щеками пылает невидимое взору пламя. Вздрагивающие плечи, влажные ресницы, – глядя на жену, мужчина невольно ощутил, насколько она очаровательна.
– И все же… мне эта комната невыносима.
– Ты и в прежней это твердила. Почему же теперешняя комната тебе невыносима? Ты хоть объясни – и…