воря, наместник, как и все обыкновенные люди, почти не думал о том, грозит ли их существование спокойствию страны: во-первых, имелись законы, во-вторых, имелась мораль народа, поэтому не стоило над этим особо задумываться.)
Даже по пути к месту казни на краю деревни трое верующих, во главе с Дзёаном-Магосити, не обнаруживали никаких признаков страха. Местом казни был избран каменистый пустырь рядом с кладбищем. Их привели туда, прочитали им, в чем состоят их преступления, и привязали к толстым четырехугольным столбам. Затем столбы укрепили в середине пустыря, поставив справа Дзёанну-О-Суми, в середине Дзёана-Магосити и слева Марию-О-Гин. О-Суми от продолжительных пыток казалась постаревшей. И у Магосити на заросших щеках не было ни кровинки. А О-Гин? О-Гин по сравнению с ними обоими не так уж сильно изменилась. Но у всех троих, стоявших на хворосте, лица были спокойны.
Вокруг места казни давно уже собралась толпа зевак. А там, позади зрителей, несколько кладбищенских сосен распростерли в небе свои ветви, похожие на священные балдахины.
Когда все приготовления были окончены, один из стражей торжественно выступил вперед, стал перед приговоренными и сказал, что им дается время одуматься и отречься от святого учения.
– Подумайте хорошенько, если отречетесь от святого учения, веревки сейчас же развяжут.
Но приговоренные не отвечали. Они смотрели в высокое небо, и на губах у них даже блуждала улыбка.
И наступила небывалая тишина. Не только стражи, но даже зрители затихли в эти минуты. Глаза всех, не мигая, устремились на лица приговоренных. Но не от волнения все затаили дыхание. Зрители ждали, что вот-вот загорится огонь, а стражам так наскучило ждать казни, что даже не хотелось разговаривать.
И вдруг все присутствующие отчетливо услышали:
– Я отрекаюсь от святого учения.
Голос принадлежал О-Гин.
Зрители зашумели. Но гул голосов сразу же опять сменился тишиной. Магосити, обернувшись к О-Гин, горестно произнес угасающим голосом:
– О-Гин! Тебя завлек дьявол! Если ты еще каплю потерпишь, ты узришь лик Господа.
Не успел он договорить, как, собрав последние силы, словно издалека, подала голос О-Суми:
– О-Гин! О-Гин! В тебя вселился дьявол! Молись!
Но О-Гин не отвечала. Только глаза ее смотрели туда, где позади толпы кладбищенские сосны распростерли свои ветви, похожие на священные балдахины. Тем временем другой страж приказал развязать О-Гин.
Увидев это, Дзёан-Магосити закрыл глаза, словно покоряясь судьбе.
– Всемогущий Господь, да будет воля твоя!
Освобожденная от веревок, О-Гин некоторое время стояла, растерянно глядя перед собой. Но, взглянув на Магосити и О-Суми, она вдруг упала перед ними на колени и, ни слова не говоря, залилась слезами. Магосити не открывал глаза. О-Суми отвернулась, даже не взглянув на О-Гин.
– О отец, о мать, прошу вас, простите меня! – заговорила наконец О-Гин. – Я отреклась от святого учения. Это оттого, что я вдруг заметила вон там ветви сосен, похожие на священные балдахины. Мои родители, покоящиеся под сенью этих кладбищенских сосен, не знали святого господнего учения и, наверное, низвергнуты в инфэруно. И если бы теперь я одна вошла во врата парайсо, не было бы мне родительского прощенья. Я последую за родителями в ад. О отец, о мать, идите к Дзэсусу-сама и Мария-сама. А я, отрекшаяся от святого учения, не могу больше жить…
Проговорив все это прерывающимся голосом, О-Гин зарыдала. Тогда и из глаз Дзёанны-О-Суми прямо на груду хвороста под ее ногами покатились слезы. Разумеется, готовясь войти в парайсо, бесплодно вздыхать – это верующим никак не пристало. Дзёан-Магосити, с горестью обернувшись к привязанной рядом жене, гневно крикнул пронзительным голосом:
– И тебя увлек дьявол? Если хочешь отречься от святого учения, сделай милость, отрекайся сколько угодно. Я один сгорю у вас на глазах.
– Нет, я умру с тобой! Но это… – глотая слезы, выкрикнула О-Суми, – но это не потому, что я хочу попасть в парайсо. Я только хочу с тобой… всегда быть с тобой.
Магосити долго молчал. Лицо его то бледнело, то снова разливалась по нему кровь. На лбу каплями выступил пот. Магосити духовным взором видел сейчас свою анима. Видел ангела и дьявола, борющихся за его душу. Если бы в эту минуту О-Гин, рыдавшая у его ног, не подняла голову… Но нет, лицо О-Гин уже было обращено к нему. И со странным блеском в глазах, полных слез, она пристально посмотрела на Магосити. В ее взоре сияла не только невинная девичья душа. В нем сияла душа человека – душа «изгнанной дочери Эва».
– Отец! Пойдем в ад! И мать, и меня, и того отца, и ту мать – всех нас унесет дьявол.
И Магосити пал.
Из столь многих в нашей стране преданий о мучениях ревнителей веры этот рассказ дошел до нас как пример самого постыдного падения. Да, когда они все трое отреклись от святой веры, даже зрители – старые и молодые, мужчины и женщины – все их осудили. Может быть, от досады, что не удалось увидеть сожжение на костре, ради которого они собрались. И, как говорит предание, дьявол от чрезмерной радости всю ночь, обратившись огромной книгой, летал над местом казни. Впрочем, был ли это успех, достойный столь безрассудного ликования, автор сильно сомневается.
Август 1922 г.
Куклы-хина
Обещание продать куклы-хина[70] американцу из Йокогама было дано в ноябре. Наш дом, родоначальником которого был Ки-но Куния[71], из поколения в поколение вел ссудное дело, доставляя деньги феодальным князьям, а мой дед Ситику был большим знатоком всяких изысков, так что куклы-хина, хоть и принадлежали мне, девочке, были все же очень хороши. К примеру, взять императора и императрицу – в ее венце красовались кораллы, а у него на кожаном, лакированном оби, разукрашенном яшмой, агатом и агальматолитом, были вперемешку вышиты гербы, постоянный и временный, – вот какие это были куклы.
Если даже их решили продать, можно представить себе, как туго пришлось тогда моему отцу Ихэю, человеку из двенадцатого поколения потомков Ки-но Куния. Со времен падения Бакуфу и общего краха[72] вернуть долг способны были только Касю-сама[73]. Однако из трех тысяч рё они изволили отдать всего лишь сто. Должны были нам еще Инсю-сама[74], но они в залог наших четырехсот рё прислали всего-то тушечницу из Акамагасэки[75]. Вдобавок у нас несколько раз случался пожар, и в лавке зонтиков, которую мы держали, дела шли плохо, так что в то время почти все наши ценные вещи одна за другой шли на продажу, чтобы было на что жить.
И тут антиквар Маруса, явившийся уговорить отца продать куклы… он давно уже умер… это был лысый человек, и не было ничего более странного, чем его лысина: в самой ее середине, точно черный пластырь, красовалась татуировка. Он сам рассказывал, что в молодости сделал ее, чтобы скрыть показавшуюся плешь, но, к несчастью, потом вся голова у него облысела и на макушке осталось только черное пятно татуировки. Как бы там ни было, отец, видимо, жалел меня, – мне было тогда пятнадцать лет, – и хотя Маруса не раз его уговаривал, все не решался расстаться с куклами.
В конце концов продал их мой брат Эйкити… его тоже уже нет в живых, а тогда ему было только восемнадцать, и он был очень вспыльчивый. Эйкити был просвещенным молодым человеком, не выпускал из рук английских книжек и интересовался политикой. Когда зашел разговор о куклах-хина, он стал насмехаться, что праздник кукол – устаревший обычай, что незачем сохранять такие ни на что не нужные вещи, и все такое. Сколько раз он из-за этого спорил с матерью, женщиной старого склада. Но если расстаться с хина, то можно будет справить конец года, поэтому, наверное, мать, помня, как трудно приходится отцу, не слишком настойчиво возражала брату. Итак, продажа наших кукол американцу из Йокогама была назначена на середину ноября. А что же я? Мало было от меня толку. Пустая была девчонка. И не очень-то огорчалась, – ведь отец обещал купить мне новый оби из лилового атласа.
На другой вечер после этой договоренности Маруса пришел к нам, предварительно съездив в Йокогама.
После третьего пожара мы больше не строились… Просто кое-как оборудовали под жилье оставшуюся часть дома да сделали временную пристройку под лавку. Мы тогда держали модную в ту пору аптеку, – в ней над шкафчиками с разными китайскими пилюлями и снадобьями красовались таблички с выведенными золотом названиями. Там горел и незатухающий светильник… Может быть, это название вам непонятно. Это был светильник старого образца, в котором вместо керосина употреблялось гарное масло. До сих пор при запахе китайских лекарств – мандариновой цедры или кольчатого ревеня – я невольно вспоминаю этот светильник. Забавно, правда? И в тот вечер от светильника, смешиваясь с запахом лекарств, струился тусклый свет.
Лысый антиквар Маруса и отец – с подстриженными спутанными волосами – сидели под лампой.
– Итак, вот половина суммы… пожалуйста, пересчитайте…
Это была пачка кредиток, которую, покончив с полагающимися приветствиями, достал Маруса. Было условлено, что в этот день отец получит задаток. Отец протянул руку и, ни слова не промолвив, поклонился. И вот… По приказанию матери я как раз вошла, чтобы подать чай. Но когда я хотела поставить чашки, Маруса вдруг громко произнес: «Так не годится!» Подумав, что он говорит о чае, я остолбенела, но, взглянув на антиквара, увидела, что перед ним лежит еще одна тщательно завернутая пачка денег.