– Это просто пустяк, но в знак благодарности…
– Нет, благодарности мне уже довольно, пожалуйста, возьмите назад.
– Что вы… не стыдите меня…
– Вы шутите, это вы меня стыдите. Вы же для меня не чужой человек, еще вашему батюшке Ма-руса столько обязан. Не держитесь так сухо, и покончим с этим… Милая барышня, как сегодня у вас красиво уложены волосы!
Равнодушно выслушав эти пререкания, я ушла в жилую часть дома.
Размером она была примерно в двадцать дзё. Довольно просторное помещение, но там стоял и комод, и продолговатое хибати, и длинный сундук, и полки для разных вещей, так что в общем казалось тесно. Среди всей этой обстановки больше всего обращали на себя внимание около тридцати деревянных ящиков из павлонии. Незачем вам и говорить, что это были они: ящички для кукол. Они были составлены под окном уже приготовленные для продажи. Поскольку светильник был унесен в лавку, в комнате горел фонарь. При свете этого старинного фонаря мать шила мешочки для лекарств, а брат за стареньким столом копался в своих английских книгах. Все было как обычно. Но, взглянув на мать, я вдруг увидела, что под опущенными веками глаза у нее были полны слез.
Подав чай, я ожидала, – может быть, немного преувеличенно говоря, – похвал от матери, а она плачет? Я не столько огорчилась, сколько растерялась и, стараясь не смотреть на мать, уселась возле брата. И тут брат вдруг поднял глаза. Подозрительно переведя несколько раз глаза с меня на мать, он вдруг как-то странно засмеялся и опять принялся за чтение поперечных строчек. Никогда еще я не чувствовала такой ненависти к брату, сующему мне под нос свое просвещение, как в эту минуту. Смеется над матерью – так я подумала. И изо всей силы ударила его по спине.
– Это еще что такое? – спросил он, сердито взглянув на меня.
– И буду бить! – И я со слезами еще раз замахнулась на него. В эту минуту я совсем забыла о его вспыльчивости. Но не успела еще моя рука опуститься, как он влепил мне пощечину.
– Дуреха!
Разумеется, я расплакалась. И как раз в это время на брата свалился железный аршин. Он в негодовании набросился на мать. Но это матери не понравилось, и она дрожащим тихим голосом его побранила.
Я все еще жалобно плакала. До тех пор пока, проводив антиквара Маруса, не вернулся отец с светильником в руках… Не только я, но и брат при виде его лица тут же примолкли. Брат – обо мне уж и говорить нечего – никого так не боялся, как нашего молчаливого отца.
В этот вечер было решено, что в конце месяца, после получения второй половины денег, куклы будут переданы американцу из Йокогама. За сколько? Как подумаешь теперь, кажется смехотворным, – как мне помнится, за тридцать иен. Но по тогдашним ценам это, без сомнения, было очень дорого.
Тем временем понемногу приближался день, когда предстояло расстаться с куклами. Как я уже говорила, я не особенно огорчалась. Хотя я и была еще ребенком, но уж тогда понимала, что когда-нибудь расстанусь с куклами. Мне только хотелось, прежде чем отдавать их в чужие руки, еще раз как следует на них поглядеть. Еще раз полюбоваться в этой комнате на императора и императрицу, на пять оркестрантов, на вишню справа и цитрус-табибана слева, на фонари, на ширмы и лаковые, обсыпанные золотой пылью столики и шкафчики. Но сколько раз я ни просила, упрямый отец ни разу мне этого не позволил. «Раз я получил задаток, это уже чужая вещь. Вертеть в руках чужие вещи не полагается», – говорил он.
Был ветреный день близко к концу месяца. Мать то ли от простуды, то ли оттого, что у нее распухла нижняя губа, чувствовала себя плохо и даже не стала завтракать. Прибрав вместе со мной в кухне, она уселась у хибати, подпирая опущенную голову рукой. Около полудня, когда она подняла голову, я увидела, что опухоль на губе у нее стала больше, точно красная картофелина, а по лихорадочно блестевшим глазам видно было, что у нее сильный жар. Я перепугалась и не помня себя бросилась в лавку к отцу.
– Папа! Папа! С мамой худо!
Отец, а с отцом и брат, который оказался там же, пошли в комнату. Страшное лицо матери их ошеломило. Даже отец, никогда попусту не волновавшийся, стоял как остолбенелый и не мог произнести ни слова. Но мать, собрав силы, с улыбкой сказала:
– Ничего страшного нет. Просто я поцарапала опухоль… Сейчас приготовлю еду.
Отец почти сердито перебил ее:
– Эйкити! Пойди позови Хомма-сан!
Брат со всех ног бросился на улицу прямо под порывы страшного ветра.
Хомма-сан – врач, специалист по китайской медицине, которого брат всегда насмешливо называл знахарем, он тоже, увидев мать, в замешательстве скрестил руки. Опухоль матери называлась карбункул… Конечно, если прибегнуть к операции, карбункул не так уж страшен, но, к несчастью, в то время об операции и не думали, – только давали пить отвары да ставили пиявки, в этом и состояло все лечение. Отец каждый день у постели готовил матери отвар из лекарств Хомма-сан, а брат каждый день ходил покупать на пятнадцать сэн пиявок. А я… я потихоньку от брата ходила в ближайший храм Инари-сама и совершала стократный обход. При таких обстоятельствах уже никак нельзя было заговорить о куклах. И никто, начиная с меня, и взгляда не кидал на составленные у стены тридцать ящичков из павлонии.
И вот 29 ноября, накануне того дня, когда предстояло расстаться с куклами-хина, при мысли, что сегодня я последний день с ними, мне так захотелось еще хоть раз открыть эти ящички, что я места себе не находила. Как отца ни проси, он не разрешит. Поговорить с матерью – у меня мелькнула эта мысль, но в это время матери сделалось еще хуже. Она могла только глотать питье, больше ничего в рот не проходило, к тому же во рту у нее стал скапливаться гной с кровью. Хотя мне было только пятнадцать лет, но с такой больной матерью заговаривать о том, чтоб вынуть куклы, и у меня духу не хватало. С утра я сидела у ее постели, следила за тем, как она себя чувствует, и до восьми часов не сказала ни слова.
Но перед глазами у меня все время под окном, затянутым металлической сеткой, высились сложенные горкой ящички из павлонии. И эти ящички с хина, когда пройдет ночь, перейдут в дом иностранца в далекой Йокогама… а может быть, отправятся в Америку. При этой мысли терпение мое истощилось. Воспользовавшись тем, что мать уснула, я тихонько вышла в лавку. Хотя она не была солнечной, но, хотя бы потому, что из нее было видно уличное движение, в ней по сравнению с жилой комнатой казалось веселее. Отец проверял счета, а брат тщательно клал в аптечную ступку лакричник.
– Папа, прошу тебя ради всего святого…
И, глядя на отца, я высказала свою всегдашнюю просьбу. Но отец не только не дал согласия, но даже, видимо, не желал разговаривать со мной.
– Разве время говорить об этом?.. Эй, Эйкити! Сегодня, пока не стемнело, сходи-ка к Маруса.
– К Маруса? Сходить к нему?
– Да, сходи за лампой. Принеси ее оттуда.
– Но ведь у Маруса нет лампы?
Отец, усмехнувшись, взглянул на меня:
– Не подсвечник же у него. Я просил его купить лампу. Это вернее, чем купить самому.
– Значит, светильника у нас больше не будет?
– Ему уже пора в отставку.
– Многое из старого надо выбросить. Во-первых, с лампой и маме будет веселее.
И отец опять принялся щелкать на счетах. Но чем меньше он обращал на меня внимания, тем сильнее становилось мое желание. Я еще раз сзади потрясла отца за плечо:
– Ну, папа…
– Отстань! – сердито, не оборачиваясь, отозвался отец. Да и брат косился на меня с досадой. Совсем поникнув духом, я тихонько вернулась в комнату. Мать, проснувшись, смотрела лихорадочными глазами на свою приподнятую руку. Увидев меня, она ясным голосом произнесла:
– За что отец на тебя рассердился?
Я не знала, что ей ответить.
– Опять сказала что-то, чего не следует? – Она пристально смотрела на меня, но на этот раз говорила с трудом: – Ты видишь, как я больна… Что бы отец ни делал, ты должна слушаться. Пусть соседская девочка то и дело ходит в театр.
– Не нужно мне никакого театра, только…
– Не один ведь театр, и красивые шпильки, и нарядные воротнички, мало ли чего тебе хочется…
Пока она говорила, меня охватила такая жалость, такая грусть, что я расплакалась.
– Нет, мама… я ничего… мне ничего не надо, только, прежде чем продать куклы…
– Куклы? Прежде чем продать куклы? – Мать широко раскрыла глаза.
Я запнулась. В эту минуту за моей спиной вдруг оказался брат Эйкити. Глядя на меня с высоты своего роста, он сухо произнес:
– Дуреха! Опять о куклах? Забыла, как отец на тебя рассердился?
– Перестань злиться. – Мать устало закрыла глаза.
Но брат, точно не слыша, продолжал ругать меня:
– Тебе уже пятнадцать лет, а разума не нажила! Нашла чем дорожить – куклами!
– А тебе что за дело? Не твои ведь! – возразила я, не сдаваясь. И пошло, и пошло. Слово за слово – пока брат не схватил меня за шиворот и не бросил на пол.
– Вертихвостка!
Если бы мать не вмешалась, он бы меня еще и пристукнул. Но она, приподняв голову с подушки, задыхаясь, сердито сказала:
– О-Цуру ничего плохого не сделала… нельзя так с ней обращаться.
– Да ведь ей сколько ни говори, она не слушает.
– Нет, ты не любишь не только О-Цуру, ты и меня… и меня… – С глазами, полными слез, мать жалобно запиналась. – Ты и меня не любишь? Иначе почему ж ты теперь, когда я больна, решился продать… продать куклы, почему ж ты набросился на ни в чем не повинную О-Цуру? Почему ты все это делаешь? Значит, ты меня не любишь…
– Мама! – вдруг воскликнул Эйкити и прикрыл лицо локтем. И брат, который, даже когда умирали отец и мать, не пролил ни слезинки, который всю жизнь занимался политикой и, пока не попал в психиатрическую больницу, ни разу не выказал ни в чем слабости, – мой брат громко заплакал. Это поразило даже разволновавшуюся мать. Глубоко вздохнув, не произнеся то, что собиралась сказать, она откинулась на подушку.
Прошло около часа. Появился давно уже не заходивший в лавку рыбник Токудзо. Нет, не рыбник, он был рыбником раньше, а потом стал возчиком-рикшей, совсем недавно. О нем ходило много всяких забавных рассказов. До сих пор помню рассказ о фамилии. После революции Токудзо тоже захотел иметь фамилию, но уж если иметь, то шикарную, и он решил взять фамилию Токугава