Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник) — страница 155 из 306

В первую очередь здесь важен тот факт, что подобные поединки в племенах, знакомых с этим обычаем, используются для принятия судебных решений. Иной формы правосудия, кроме барабанных поединков, племена эти не знают. Это единственный способ улаживать разногласия. Другого пути формирования общественного мнения просто не существует24. Даже убийства делаются достоянием гласности с соблюдением этой же формы. После того как победа в песенной битве одержана, никакое иное официальное решение за этим не следует. Поводом для таких состязаний чаще всего становятся женщины. Следует делать различие между племенами, где этот обычай известен как правовое средство, и теми, где он встречается лишь как праздничное увеселение. Допустимые виды насилия бывают различными: побои или только привязывание к столбу и т. д. Наряду с песенным состязанием для улаживания разногласий иногда служат кулачный бой или борьба.

Таким образом, мы имеем здесь дело с культурной практикой, выполняющей функцию судебного разбирательства в чисто агональной форме и одновременно являющейся игрой в самом подлинном смысле слова. Всему этому сопутствуют смех и веселье. И делается это для того, чтобы доставить удовольствие слушателям. «К следующему разу, – говорит Игсьявик25, – я сочиню новую песню, особо потешную, да такую, что врага моего привяжу ею к столбу». Барабанные поединки составляют основное развлечение общественной жизни. При отсутствии распрей их затевают в шутку. Как особое искусство выступает иногда пение в виде загадок.

Не так уж далеко от барабанного поединка располагаются окрашенные сатирой и юмором судебные заседания для вынесения наказаний за разного рода провинности, в особенности сексуальные, как мы это наблюдаем в некоторых народных обычаях германских стран (наиболее известно так называемое Haberfeldtreiben, Изгнание в овсяное поле). Эти разбирательства целиком обставляют как фарс, хотя и относятся к ним иногда с полной серьезностью. Таков, например, устраивавшийся молодыми людьми Saugericht [Свиной суд] в Рапперсвиле, решения которого могли быть обжалованы в Малом совете26 14*.

Совершенно ясно, что барабанные сражения эскимосов входят в ту же сферу, что и потлатч, древнеарабские состязания в хуле и бахвальстве, китайские соревнования, древненорвежские mannjafnaðr и níðsang – буквально nijdzang, – песнь, имевшая целью обесчестить врага (níð – это vijandschap, вражда, а не nijd, зависть). Равным образом представляется очевидным, что эта сфера не является, во всяком случае изначально, сферой божьего суда в собственном смысле слова. Понятие о приговоре божественных сил в отношении абстрактной истины и справедливости, пожалуй, может быть связано лишь вторично с подобными действиями; первичным же здесь является агональное решение как таковое, то есть решение относительно серьезных вещей, принимаемое в игре и через игру. В особенности арабский nifār, или monāfara, – разыгрываемый перед третейским судьей поединок ради славы и чести – более всего напоминает описанный эскимосский обычай. Под этим же углом зрения следует рассматривать и латинское iurgium, или iurgo. Оно возникло из формы ius-igiumius и agere, – что означает ведение судебного процесса, так же как litigium буквально – ведение спора. При этом iurgium означает как процесс, процедуру, так и поношение, словесный поединок, перебранку, и указывает на фазу, когда правовое состязание все еще представляет собой главным образом состязание в поношении. В свете эскимосских поединков под барабан делается понятней и фигура Архилоха, чьи песни против Ликамба15* имеют с ними некое сходство. Даже упреки и увещевания Гесиода, с которыми тот обращается к своему брату Персу16*, мы можем из нашего далека рассматривать под этим же углом зрения. Йегер указывает на то, что общественная сатира у греков была вовсе не только нравоучением или свидетельством личной вражды, но первоначально выполняла и социальную функцию27. Ту же, что и эскимосское состязание под барабан, можем мы сказать с полной уверенностью.

Впрочем, фаза, на которой защитительная речь и состязание в хуле были неотделимы одно от другого, в классической культуре не совсем еще миновала. Судебное красноречие у афинян эпохи расцвета еще целиком находилось под знаком состязания в риторической изворотливости, где разрешались всяческие уловки и любые средства убеждения публики. Скамья защитника и политическая трибуна почитались местом, где искусство убеждать было как нельзя более кстати. Именно это искусство вкупе с насилиями войны, разбоя или тирании составляло ту «охоту за людьми», дефиниции которой устанавливают у Платона участники диалога Софист28. Софисты обучали за деньги тому, каким образом слабую сторону можно выдать за сильную. Молодой политик нередко начинал свою жизненную карьеру с обвинительной речи на каком-нибудь скандальном процессе.

Также и в Риме еще долго разрешалось прибегать в суде к любым средствам, чтобы сокрушить противную сторону. Можно было облачаться в траурные одежды, вздыхать и стенать, громогласно ссылаться на благо государства, приводить с собою как можно больше своих сторонников, дабы произвести наибольшее впечатление, короче, делать все то, что иной раз делают и сейчас29. Стоики пытались изгнать из судебной элоквенции ее игровой характер и привести ее в соответствие со своими строгими нормами истины и достоинства. Но первый же, кто захотел сделать это мнение достоянием практики, Рутилий Руф, проиграл свое дело и вынужден был удалиться в изгнание17*.

Глава пятаяИгра и ратное дело

Называть сражение игрой – значит прибегать к выражению столь же древнему, как сами слова игра или битва. Но можно ли, строго говоря, назвать такое наименование переносным? Выше мы уже задавались подобным вопросом1 и пришли к мнению, что ответ на него должен быть отрицательным: оба понятия – сражение и игра – и в самом деле, по видимости, нередко сливаются. Всякая схватка, если она ограничена определенными правилами, имеет – уже в силу самого этого ограничения – формальные признаки игры, особо напряженной, решительной, но в то же время и чрезвычайно наглядной. Подросшие щенки и мальчишки борются для забавы, по правилам, которые ограничивают применение силы. Но граница разрешенного в подобной игре вовсе не обязательно должна проходить перед кровопролитием и даже перед смертоубийством. Средневековый турнир был и остался, вне всякого сомнения, сражением напоказ, то есть игрой, но на самом раннем этапе он протекал совершенно всерьез, вплоть до гибели одного из участников, точно так же, как игры юных воинов Авенира и Иоава1*. Сражение как одна из функций культуры всегда предполагает наличие ограничительных правил, требует, до известной степени, признания за собой некоторых качеств игры. И в относительно развитые времена война иной раз все еще принимает вполне игровые формы. Прославленная Битва тридцати (Combat de Trente) в 1351 г. в Бретани хотя и не запечатлена в исторических источниках со всей определенностью как игра, выглядит тем не менее именно так2*. Не иначе обстоит дело и с Вызовом при Барлетте (Disfida di Barletta), 1503 г., где друг против друга сражались тринадцать итальянских и тринадцать французских рыцарей3*. В этой сколь архаической, столь и романтически-варварской сфере взглядов кровавая битва, праздничное воинское состязание и пышный турнир, будучи связаны определенными правилами, – все они воспринимаются в рамках первичного представления об игре. О войне можно говорить как о функции культуры в той степени, в которой она ведется в границах некоего круга, члены которого признают равенство или, по крайней мере, равноправие друг друга. Если же это борьба с теми, кого, по сути, не признают за людей, во всяком случае не признают за ними человеческих прав, называя их «варварами», «дьяволами», «язычниками», «еретиками», тогда в границах культуры такая борьба может оставаться лишь постольку, поскольку та или иная группа ради собственной чести даже и при таких обстоятельствах наложит на себя определенные ограничения. На таких ограничениях вплоть до Новейшего времени покоилось международное право, в котором выразилось стремление включить войну в сферу культуры. Состояние войны со всей определенностью отличали как от состояния мира, так и от преступного насилия. Над замешанными сторонами, подобно своду, возвышалась идея общности, признававшая своих членов человечеством, с соответствующими правами и притязаниями на обращение с каждым из них как с человеком. И только теория «тотальной войны»4* полностью отказывается от последних остатков культурной, и тем самым игровой, функции войны.

Исходя из нашего убеждения, что агон неизменно сохраняет свой игровой характер, мы оказываемся перед вопросом, до какой степени следует называть войну агональной функцией общества. Многие формы борьбы вообще могут быть исключены из рассмотрения как не агональные. Современной войны мы пока что тоже не будем касаться. Засада, разбойничий набег и резня как таковые вообще не могут считаться агональными формами борьбы, хотя и могут быть поставлены на службу агональной войне. С другой стороны, политические цели войны: завоевание, покорение, господство над другими народами – также лежат вне всякого состязания. Агональный момент вступает в действие с той минуты, когда воюющие стороны начинают видеть друг в друге противника, сражающегося за то, на что он имеет право. И если даже за их желанием воевать скрывается всего-навсего голод, что, впрочем, случается редко, для них самих война выступает как дело священного долга, чести или возмездия. Стремление к материальной власти, даже в условиях развитых культурных отношений, и даже если сами государственные деятели, планировавшие эту войну, целью ее провозглашают вопрос власти, в осн