exempla из жизни или из известных всем текстов – примеры, обильно уснащавшие обращения средневековых проповедников к внимавшим им толпам. Аналитический импрессионизм – термин, которым характеризовали творческую манеру Пруста, – свойствен и этой книге, необыкновенно чуткой к настроению своего времени, являющей нам в изменчивой вязи света и тени авторские рассуждения и подлинные происшествия, поступки и противодействия, образы действительности и вымысла.
Обращаясь к цитатам, книга погружает нас в необъятный археологический материал культуры. Это образчики франкоязычной литературы пышного, утомленного накопленной роскошью XV столетия, стихи, отрывки из бургундских хроник, мемуаров, поговорки, отдельные слова и выражения того времени. Цитаты из Писания, латинских религиозных трактатов, творений немецких и нидерландских мистиков. Отрывки из сочинений ученых, писателей, историков, философов XVIII и XIX вв. Библейская латынь V в., французский XIII–XV вв., средненидерландский и средневерхненемецкий. Цитаты в подлиннике, в переводе автора на нидерландский язык, в изложении, пересказе или – аллюзии, помеченные ссылками на источник. Эта бесконечно притягательная в своем многообразии словесная ткань, как живая, пульсирует в многомерной структуре книги. Цитаты вовлекают читателя в причудливое путешествие во времени и пространстве.
Добавляя детали вещам и явлениям, цитаты заново пересоздают описываемые события. Воссоздавая время, текст приобретает свойство обращенности к вечности. Обилие и разнообразие цитат и собственно авторскому тексту придают свойства цитаты.
Отметим одну, далеко не сразу заметную, деталь, позволяющую, как кажется, до некоторой степени проникнуть в тайну удивительной притягательности этой книги. Через всю Осень Средневековья рефреном проходит известное выражение из I Послания к Коринфянам: «Videmus nunc per speculum in aenigmate, tunk autem facie ad faciem» [«Видим ныне как бы в тусклом зеркале и гадательно, тогда же лицем к лицу» – 1 Кор.13, 12]. В аспекте повествования указанное сравнение словно напоминает нам о Стендале, уподобившем роман зеркалу, лежащему на большой дороге. Оно бесстрастно и объективно отражает всё, что проплывает мимо. Не такова ли история? Быть бесстрастным и объективным – не к этому ли должен стремиться историк? Но Хёйзинга далеко не бесстрастен. Да и можно ли полагаться на зеркало – speculum – со всеми вытекающими из этого спекуляциями? Зеркало по преимуществу символ неопределенности. Зыбкость возникающих отражений, загадочность и таинственность зазеркалья – не таят ли они в себе неизбежный самообман? Но что же тогда такое объективность историка, объективность, стремлению к которой неизменно сопутствует двусмысленность, как позднее скажет Иосиф Бродский? Это же говорил и Хёйзинга: «По моему глубоко укоренившемуся убеждению, вся мыслительная работа историка проходит постоянно в чреде антиномий»[7] (статья Проблема Ренессанса – один из наиболее наглядных примеров). Антиномично само понятие зеркала. Не говорит ли об этом и фраза из I Послания к Коринфянам? Зеркало, тусклое здесь, прояснится там. Река исторического Времени преобразится в океан Вечности, в океанское зеркало, чья память неизменно хранит в себе некогда отражавшийся там Дух Божий, еще с тех пор как Он «носился над водами», – образ из тютчевского грядущего:
«Когда пробьет последний час природы…», –
возвращаемый Бродским в прошлое[8].
Евангельская цитата – помимо бесконечной перспективы связанных с нею ассоциаций – предстает лейтмотивом чрезвычайно высоких, хотя, возможно, и неосознанных упований автора Осени Средневековья. Но упования эти скорее всего носят также и глубоко личный характер. Не исключено, что в повторении этой евангельской цитаты невольно выражена страстно чаемая Хёйзингой надежда, что в прояснившемся там он встретится, чтобы уже никогда не расстаться, со своей умершей женой, думая о которой он писал эту книгу.
В свое время некоторые историки упрекали Хёйзингу, что он ничему не учит и написанное им остается скорее препятствием для объективной историографии. Но сам он был убежден: только субъективный подход – разумеется, при всестороннем изучении всех доступных свидетельств и документов – может вдохнуть жизнь в конкретное историческое событие. Об одном из своих любимейших писателей, Натаниэле Готорне, Хёйзинга сказал, что «во всех его вещах присутствует совершенное чудо». Таким чудом и сам Хёйзинга умел сделать описываемое им историческое явление.
Мы видим и ответное чудо. Хёйзинга настолько сливается с воскресающими под его пером историческими событиями, что и сама его жизнь порой следует их направленности и судьбам его героев. Такие параллели нередки в его биографии. Давно задуманной Осени Средневековья, этой драматической поэме о гибели прекрасной культуры, написание которой приходится на годы Первой мировой войны, вторит личная драма Хёйзинги: болезнь и смерть молодой, горячо любимой жены, Мэри Винцентии Схорер. Второй брак Йохана Хёйзинги (ему 65 лет) с Аугюстой Схёлвинк (ей 28) словно повторяет рассказанную в Осени Средневековья романтическую историю любви поэта Гийома де Машо (ему 65 лет) и Перонеллы (ей 18).
Хёйзинга – персоналист. Цельность его личности находит естественное выражение в цельности исторического видения, притом что личность исторического персонажа становится ключом к пониманию исторического события («история есть истолкование смысла, которым наделено для нас прошлое»). История – всегда драма, столкновение характеров в гуще объективных социальных, экономических, духовных процессов. Вживаясь всеми своими чувствами в описываемые события, Хёйзинга побуждает становиться их незримым участником и читателя, обеспечивая ему в то же время возможность сохранять позицию объективного наблюдателя.
Порой Хёйзинга внутренне отождествляет себя с некоторыми персонажами, что, вызывая душевный отклик читателя, делает их ему особенно близкими. Когда он пишет в эссе Культура Нидерландов в XVII веке о Константейне Хёйгенсе: «Ясный, чистый образ поэта, пусть и недостаточно поэтичного, образ безупречного, ничем не запятнанного человека отмечен печатью глубокой скорби по его единственному светочу, рано умершей жене, которую он не в состоянии был забыть», – мы чувствуем, что Хёйзинга, рисуя, по существу, собственный портрет, сопровождаемый (несправедливо!) к тому же скептическим отзывом о собственном поэтическом даровании[9], вспоминал о своей рано скончавшейся жене Мэри. Трудно не заметить совпадений в характере и привычках Хёйзинги – с таковыми в жизни и творчестве его героев. Можно сказать, что его книги – это его автобиография (добавим попутно, что удавшийся перевод становится автобиографией переводчика, а захватывающая книга – автобиографией того, кто ее с упоением проглатывает).
Йохан Хёйзинга предполагал, что самой судьбой ему было предназначено стать историком. В детстве и отрочестве он испытывал влияние во многом противоположных личностей отца и деда. Дед, Якоб Хёйзинга (1809–1894), – глубоко религиозный меннонитский проповедник. Отец, Дирк Хёйзинга (1840–1903), – профессор-медик, атеист. Дирк Хёйзинга был талантливым популяризатором бурно развивавшейся биологии. Он писал научно-популярные статьи по физиологии для влиятельного нидерландского журнала De Gids [Вожатый], посвященного общим вопросам культуры[10], а с 1871 по 1875 г. был редактором научно-популярного журнала Isis [Изида]. Он доходчиво писал о самых различных предметах образным, литературным языком и умел донести до читателей естественно-научные основы современного мировоззрения. «Из отдельных наук о природе постепенно возникает единое неделимое естествознание». «Природа – одно великое целое, части которого неразрывно связаны». «E pluribus unum [Из многих – единое], девиз Соединенных Штатов Северной Америки, вполне могло бы написать на своем знамени также и современное естествознание»[11]. Дирк Хёйзинга стремился пробудить в каждом образованном человеке устойчивый интерес к развитию естественных наук и не только вызвать интерес к их практическим достижениям, но и доставить читателю эстетическое наслаждение, способствовать его нравственному углублению и интеллектуальному формированию.
По позднейшему признанию Йохана Хёйзинги, книги, которые приносил ему из университетской библиотеки отец, открыли горизонты, которые навсегда остались определяющими в его научном мышлении; он постигал контрасты, антиномии науки и религии, чувства и разума, индивидуума и общества, изменчивости и устойчивости[12].
Научно-просветительские старания отца развивали в сыне интерес и глубокое уважение к науке, к ее интеллектуальным ценностям, к целостности познания мира. В сочетании с незыблемостью нравственных требований, преподанных дедом, это сформировало качества человека и ученого, которые мы так ценим в Йохане Хёйзинге.
Анализируя научный метод и признавая исключительный талант нидерландского историка, теоретик и историк культуры А. В. Михайлов (1938–1995) упрекает его в отсутствии понятийного аппарата. Говоря о субъективности Хёйзинги в подходе к рассматриваемому материалу, он замечает, что «наблюдатель, исследовательское я вступает во внутренний конфликт с усилиями науки, будучи источником возрастающих помех в эксперименте общения с прошлым»[13]. Но на это следует возразить, что наблюдатель здесь вовсе не «источник помех», а субъект, постигающий, усваивающий изучаемый материал. И разве неотступно культивируемое стремление к