В искусстве не существует долженствования. Никакая дисциплина духа не принуждает его. Его созидательный импульс – вóление. И здесь обнаруживается тот важный факт, что искусство в сравнении с наукой гораздо ближе к нынешней философии жизни, которая ради бытия отказывается от знания. Оно в действительности, и искренне, полагает необходимым изображать жизнь непосредственно, не обращаясь к познанию. (Словно истолкование и сообщение не являются актом познания.)
Искусство – это стремление, и наше сверхразумное время требует дать имя такому стремлению. Новейшие направления искусства называют себя – умолчим о таких бессмысленных названиях, как дадаизм, – экспрессионизмом и сюрреализмом. Оба термина означают, что простого воспроизведения видимой действительности (или увиденной в воображении) художнику уже недостаточно. Экспрессия – выразительность – всегда существовала в искусстве. К чему же тогда экспрессионизм? Если это слово понимать не только как протест против импрессионизма, то оно должно означать, что объект своего творчества (ибо такой объект должен наличествовать) художник хочет воспроизвести (воспроизведение также существовало всегда) в его глубочайшей сущности, лишенным всего, что не относится к делу или препятствует подобному восприятию. Как бы ни звался объект, будь то швея, обеденный стол или ландшафт, экспрессионист отвергает передачу его через натуральное изображение, то есть наиболее содержательный способ сообщить концепцию как таковую. Ведь он претендует дать нечто большее, что-то такое, что лежит по ту сторону зримой действительности, самую суть вещи. Для него это идея, или жизнь, вещи. Способ изображения не должен отвечать категориям наших практических представлений. Ибо постулат заключается в том, чтобы выразить нечто такое, что недоступно мышлению.
Здесь творческая позиция художника приближается во многих отношениях к позиции нынешней философии жизни. Обе хотят «самой жизни». Нижеследующий отрывок заимствован из одной рецензии на творчество художника Шагала.
«Я знаю: для многих искусство Шагала – проблема. Однако по сути оно вовсе не проблематично; это искусство, которое вырастает непосредственно из изумления и из желания отдаться полностью мифу жизни, без рассуждений, без вмешательства интеллекта. В его основе затаенное религиозное чувство. Там его источник, в сердце, если хотите, в крови, в мистерии самой жизни. Оно проблематично только для тех, кто не может выйти за пределы эстетической проблематики, или для тех, кому всегда нужно думать о том, что они видят, тогда как это искусство исключает думание. Можно задаваться вопросом, почему именно так сделано то или это. Ответом будет молчание, потому что здесь не на что отвечать. В конце концов, есть как мистерия, так и мистика искусства, есть также искусство, наделенное магической силой, обращенное не к разуму, но ко всему, о чем понятия наши чересчур скудны. О религиозной самоотдаче жизни нечего дискутировать. Перед нами только две возможности: либо, соучаствуя, отдаваться ей, либо нет».
Если взять эту точку зрения, оставив в стороне недостаточность обоснования, можно считать ее абсолютно законченным изложением определенного принципа. Художественный критик находится в полном согласии с так называемой философией жизни.
Но действительно ли гармония с признаваемой сегодня многими философией жизни является для искусства источником силы? – Весьма сомнительно. Ведь именно первенствующее значение воли, громкие притязания на обладание полной свободой, отказ от всякой связи с разумом и природой предрекают искусству всяческие эксцессы и вырождение. К тому же непрерывная погоня за оригинальностью – одна из бед нашего времени – делает искусство гораздо более, чем науку, объектом пагубных общественных влияний извне. Искусству не хватает не только дисциплины, но и необходимой ему обособленности. В художественной продукции рентабельность духовных способностей – другое бедствие современной жизни – играет бóльшую роль, чем в науке. Необходимость, которая в обществе конкуренции постоянно вынуждает производителей стараться перещеголять друг друга в использовании технических средств, из рекламных соображений или из простого тщеславия, приводит искусство к прискорбным крайностям бессмысленности, которые еще лет десять назад выдавались за манифестацию идеи: стихи только из звуков или из математических символов и тому подобное. Вряд ли нужно говорить о том, как легко искусство впадает в пуэрилизм, опасность, от которой, впрочем, не застрахована и наука. Лозунг épater le bourgeois[53], к сожалению, перестал быть только задорным кличем действительно юной богемы, но успешно соперничает с древним афоризмом ars imitatur naturam. Искусство в более высокой степени, чем наука, подвержено механическому заимствованию и моде. Вдруг по всему миру художники стали расставлять под углом тридцать градусов свои столики с натюрмортами или изображать рабочих, поголовно страдающих патологией роста конечностей, на которые вместо штанин надеты печные трубы.
Более волюнтаристский характер искусства по сравнению с наукой выражается в разнице, с которой эти великие компоненты культуры пользуются терминами с окончанием -изм. В науке употребление таких терминов ограничивается главным образом областью философии. Монизм, витализм, идеализм суть термины, которые обозначают некую общую точку зрения, некое мировоззрение, определяющее научный подход. На методы исследования и полученные результаты позиция ученого оказывает лишь незначительное влияние. Научная деятельность дает свои результаты независимо от того, что в ней господствует то один, то другой -изм. Только тогда, когда дело касается философского или мировоззренческого подведения знания к единому принципу, приходится прибегать к – измам.
В искусстве дело обстоит несколько по-другому. В искусстве и литературе, так же как и в науке, постоянно возникали более или менее нарочитые и осмысленные направления, которым потомки давали имена маньеризм, маринизм, гонгоризм47* и т. д. В прежние времена современнику не случалось как-то именовать свою устремленность в искусстве. Периоды расцвета искусства также не знают – измов. Это явно современное явление, когда искусство сначала декларирует направление, именующее себя определенным – измом, а уже потом пытается создавать соответствующие ему произведения. Эти – измы отнюдь не стоят в одном ряду с монизмом и пр. в философии и науке. Ибо в искусстве причисление себя к некоему – изму оказывает непосредственное и сильное влияние на сам вид художественной продукции. Другими словами, в искусстве, в противоположность науке, до определенной степени действует волевое решение: мы хотим делать так, и именно так.
Однако если посмотреть под другим углом зрения, то между художественной продукцией и продуктами логики и критического анализа вновь удастся уловить сходство, которое из-за крикливости – измов могло бы ускользнуть от внимания. В искусстве, под поверхностными течениями направлений и моды, продолжает спокойно струиться широкий поток серьезной работы, к которой побуждает чистое вдохновение, поток, не претерпевающий капризных отклонений в неглубокие русла.
XIX. Утрата стиля и иррационализм
Наше поколение, столь чувствительное к эстетическому восприятию, в развитии искусства и литературы легче всего заметит возникновение и рост явлений, которые привели к кризису нашу культуру. Картина всего процесса с наибольшей ясностью выражена в области эстетического. Единство процесса осознается здесь лучше всего: насколько глубоко в прошлое уходят истоки нынешнего кризиса, как он проявляется в истории двух веков европейской культуры.
C эстетической точки зрения весь процесс вырисовывается как утрата стиля. Гордая история богатого Запада предстает перед нами как последовательность стилей; их называют именами, которые нам известны со школы: романский, готический, ренессанс, барокко – все это в первую очередь наименования определенной формы изобразительных возможностей. Однако значения этих слов заметно переливаются через край: мы хотим охватить ими также умственную деятельность, более того: даже целостную структуру соответствующей эпохи. Таким образом, каждый век или временной период имеет для нас свое эстетическое обозначение, свое богатое содержанием имя. И XVIII век – последний, который предстает перед нами как все еще гомогенное и гармоничное воплощение собственного завершенного стиля во всех областях, при всем их богатстве и разнообразии, как единое выражение жизни.
XIX век уже не таков. Не потому, что мы стоим к нему слишком близко. Мы слишком хорошо знаем: XIX век больше не имел стиля, разве что некие запоздалые отблески. Его характерный признак – отсутствие стиля, смешение стилей, подражание стилям прошлого. Начало процесса утраты стиля уходит в XVIII столетие; его заигрывание с экзотикой и историзмом предвещает склонность к подражанию, благодаря которому уже ампир лишается права называться подлинным стилем.
Процесс утраты стиля эпохи – вершина всей культурной проблемы. Ибо то, что выявляется в пластических и мусических искусствах, есть лишь наиболее зримая часть поворота, который происходит в культуре.
Я не помышляю о том, чтобы рассматривать утрату стиля как разложение и упадок. В ходе одного и того же процесса современная культура и поднимается до своих высочайших вершин, и вынашивает зародыши возможного своего упадка.
Около середины XVIII столетия начинается решительный поворот в умах, отворачивающихся от трезво-рационального, чтобы углубиться в темные основания бытия. Взгляд во всем устремляется в непосредственное, личное, первоначальное, самобытное, подлинное, стихийное, бессознательное, инстинктивное, дикое. Чувство и фантазия, восторг и греза заявляют притязание на место в жизни и ее выражении. Углубленному проникновению в бытие, которое, если хотите, можно назвать романтизмом, мы обязаны появлением Гёте и Бетховена, всего расцвета наук о культуре: истории, филологии, этнографии и др.