Осень Средневековья — страница 106 из 116

bulation» [«висцеральная глубинная скорбь и терзание»]; у Ля Марша: «nostre francigène locution et langue vernacule» [«франкородное наше наречие и подсобный язык»]; у Молине: «abreuvé de la doulce et melliflue liqueur procédant de la fontaine caballine» [«напившийся сладостного и медвянотекучего напитка, что струит конский источник»], «ce vertueux duc scipionique» [«сей добродетельный сципионический герцог»], «gens de mulièbre courage» [«люди женственной доблести»]13701371.

Эти идеалы утонченной rhétorique не только идеалы чисто литературной выразительности, но одновременно, и во всё большей степени, идеалы высокого литературного общения. Гуманизм в целом представлял собою, как это уже было однажды с поэзией трубадуров, некую социальную игру, некую форму беседы, некое стремление к более высоким формам жизненного уклада. Даже ученая переписка XVI и XVII вв. ни в коей мере не отказывается от этой манеры. Франция здесь занимает промежуточное положение между Италией и Нидерландами. В Италии, где язык и мышление в наименьшей степени отдалились от настоящей, чистой античности, гуманистические формы вполне непринужденно сочетаются с ходом естественного развития всего наиболее высокого, что имелось в народной жизни. Итальянский язык из-за большей близости к латыни едва ли претерпевает насилие. Клубный дух гуманистов хорошо сочетается с обычаями общественной жизни. Тип итальянского гуманиста представляет собою последовательное развитие итальянской народной культуры, и вместе с тем – это первый тип человека нашего времени. Но в землях Бургундии дух и формы общественной жизни еще настолько близки Средневековью, что стремление к обновлению и очищению выразительных средств поначалу может воплотиться лишь в достаточно старомодной форме: в палатах риторики. Как социальные образования, они представляли собою продолжение средневековых братств1372, и дух, которым они были проникнуты, отличался, собственно говоря, новизной поверхностной и формальной. И только библейский гуманизм Эразма знаменует начало современной культуры.

Франция, вне своих северных провинций, не знает старомодной системы палат риторики, однако ее более индивидуализированные nobles rhétoriciens [благородные риторы] непохожи также и на итальянских гуманистов. Духовно и формально они всё еще во многом сохраняют верность Средневековью.

Кто же из представителей французских литературных кругов XV в. является носителем нового? Не помпезные глашатаи бургундских идеалов, облаченные в пышные одеяния: Шателлен, Ля Марш, Молине. Пусть даже именно они почитают вместе с аллегориями ораторское искусство и вместе с благородным стилем – латинизацию. Лишь в тех случаях, когда им удается освободиться от идеала искусственности и писать в стихах или прозе о том, что действительно лежит у них на сердце, их продукция делается удобочитаемой и вместе с тем выглядит более современной. Залогом будущего была не классицистичность, а непринужденность. Тяготение к латинизации и классицизму скорее препятствовало, нежели способствовало переменам. Новое проявлялось в простоте духа и формы, хотя бы даже при этом и сохранялись средневековые схемы. Именно таковы Вийон, Кокийар, Анри Бод, Шарль Орлеанский и автор поэмы L’amant rendu cordelier.

Восхищение помпезным бургундским стилем вовсе не ограничивалось пределами герцогства. Жан Роберте (1420–1490), секретарь трех герцогов Бургундских и трех королей Франции, видел в творениях Жоржа Шателлена, бургундца фламандского происхождения, вершину благородного искусства поэзии. Это восхищение породило литературную корреспонденцию, могущую проиллюстрировать только что сказанное. Чтобы завязать знакомство с Шателленом, Роберте прибегает к посредничеству некоего Монферрана, жившего тогда в Брюгге в качестве воспитателя юного принца Бурбонского при дворе его дяди, герцога Бургундского. Роберте посылает два письма для передачи их Шателлену, одно по-латыни и другое по-французски, наряду с высокоученым хвалебным стихотворением, обращенным к маститому придворному хронисту и поэту. Когда же тот не откликнулся сразу на предложение вступить в означенную литературную переписку, Монферран изготовил по старому рецепту пространное побудительное средство. Ему явились Les Douze Dames de Rhétorique [Двенадцать Дам Риторики], именуемые Science [Ученость], Eloquence [Красноречие], Gravité de Sens [Значительность Смысла], Profondité [Глубина] и т. д. Шателлен поддается на их соблазны, и вокруг этих Двенадцати Дам Риторики сосредоточиваются теперь письма сей троицы1373; продолжалось это, впрочем, недолго: Шателлену всё это наскучило и он прекратил дальнейшую переписку.

У Роберте квазисовременная латинизация речи переходит все пределы нелепости. «J’ay esté en aucun temps en la case nostre en repos, durant une partie de la brumale froidure» [«Какое-то время пребывал я в доме нашем в покое, в продолжение некоей части изморосной остуды»], – сообщает он о своем насморке1374. Столь же глупы гиперболы, к которым он прибегает, желая выразить свое восхищение. Когда же он наконец получил от Шателлена столь долгожданное поэтическое послание (которое и впрямь было много лучше, чем его собственное), он пишет Монферрану:

Frappé en l’œil d’une clarté terrible,

Attaint au cœur d’éloquence incrédible

A humain sens difficile à produire,

Tout offusquié de lumière incendible

Outre perçant de ray presqu’impossible

Sur obscur corps qui jamais ne peut luire,

Ravi, abstrait me trouve en mon déduire,

En extase corps gisant à la terre,

Foible esperit perplex à voye enquerre

Pour trouver lieu te oportune yssue

Du pas estroit où je suis mis en serre,

Pris à la rets qu’amour vray a tissue.

Ужасным блеском в око уязвленный,

Пречудным слогом в сердце прободенный, —

Людской же ум в трудах сие творит, —

Толь раскаленным светом ослепленный,

Луч коего, сквозь плоть проникновенный,

Ея же никогда не осветит, —

Восхищен в высь, телесно я разбит,

Повержен, дале немощен влачиться;

И духу слабу должно покориться,

В проулке тесном потеряв исход,

Где суждено мне было очутиться,

Попавши в плен любовных сих тенёт.

И далее в прозе: «Où est l’œil capable de tel objet visible, l’oreille pour ouyr le haut son argentin et tintinabule d’or?» [«Где око, способное узреть подобный предмет, ухо, могущее услышать тонкое серебряное звучание и золотой перезвон?»]. А что Монферран, «amy des dieux immortels et chéri des hommes, haut pis Ulixien, plein de melliflue faconde» [«друг бессмертных богов и любимец людей, превышающий Улисса, полный медоточивого красноречия»], скажет об этом? «N’est-ce resplendeur équale au curre Phoebus?» [«Не сияние ли это, исходящее от Фебовой колесницы?»] Не превосходит ли это Орфееву лиру, «la tube d’Amphion, la Mercuriale fleute qui endormyt Argus» [«рог Амфиона, Меркуриеву флейту, усыпившую Аргуса»]? и т. д. и т. п.1375

Этой крайней напыщенности сопутствует глубокое авторское уничижение, относительно которого наши поэты остаются верны предписаниям Средневековья. И не только они: все их современники чтят эту форму. Ля Марш надеется, что его Mémoires можно будет употребить в некоем венке как самые крохотные цветочки; он сравнивает свой труд с тем, как олень пережевывает свою жвачку. Молине просит всех orateurs вырезать из его писаний всё, что им покажется лишним. Коммин выражает надежду, что архиепископ Вьеннский, для которого он создает свою хронику, быть может, сумеет воспользоваться ею для одного из своих латинских трактатов1376.

В поэтической переписке Роберте, Шателлена и Монферрана мы видим позолоту нового классицизма, но всего-навсего наложенную на чисто средневековое изображение. А ведь этот Роберте, заметим кстати, побывал «en Ytalie, sur qui les respections du ciel influent aorné parler, et vers qui tyrent toutes douceurs élémentaires pour là fondre harmonie»1377 [«в Италии, на которую благосклонность Небес изливает сей украшенный слог и куда устремляется вся нежность стихий, с тем чтобы сплавиться там в единой гармонии»]. Но от гармонии кватроченто он принес домой явно немного. Великолепие Италии означало для всех этих авторов исключительно aorné parler [украшенный слог], поверхностное культивирование искусного стиля.

Единственное, что, пожалуй, заставляет нас на миг усомниться, верно ли наше впечатление от всей этой манерной подделки под древность, – это налет иронии, порой несомненный, который мы замечаем в этих напыщенных сердечных излияниях. «Ваш Роберте, – говорят Dames de Rhétorique Монферрану, – il est exemple de Tullian art, et forme de subtilité Térencienne… qui succié a de nos seins notre plus intéroire substance par faveur; qui, outre la grâce donnée en propre terroir, se est allé rendre en pays gourmant pour réfection nouvelle, là où enfans parlent en aubes à leurs mères, frians d’escole en doctrine sur permission de eage»1378 [«тот, кто являет пример Туллиева искусства, форму Теренциевой утонченности… кто из наших грудей по милости нашей всосал нашу глубинную сущность; кто, сверх той милости, коей был одарен на своей собственной почве, решил, дабы подкрепить свои силы, отправиться в эту страну гурманов (то есть в Италию), туда, где дети обращаются к своим матерям с альбами1379, жаждая школы и учености сверх положенной им по возрасту»]. Шателлен прекращает переписку, она становится ему не под силу: врата слишком долго стояли открытыми перед Dame Vanité [Госп