«Осень в горах» Восточный альманах. Выпуск седьмой. — страница 19 из 105

[22]!

Ли Цзин–чунь рассмеялся:

— Хватит, отложи книгу, я хочу поговорить с тобой.

— Ты сам советуешь мне отложить книгу?! — удивленно воскликнул Мудрец. — Хорошо, я готов. — Он бросил учебник на стол и взял сигарету. На сей раз он вспомнил о своей опасной клятве не курить, но ведь Ли, наверное, не знает о ней.

Ли Цзин–чунь помолчал, обдумывая то, что хотел сказать, и тихо спросил:

— Дорогой Чжао, в конце этого года тебе исполнится двадцать шесть?

— Совершенно верно!

Чжао Цзы–юэ потрогал верхнюю губу с едва пробивавшимися над ней волосками и с удовлетворением подумал о том, что он уже зрелый мужчина, настоящий герой с головой тигра.

— Ты старше меня на два года, — продолжал Ли Цзин–чунь.

— Да, я тебе в старшие братья гожусь! — захохотал Мудрец и указательным пальцем важно стряхнул пепел с сигареты, как бы подчеркивая, что если отцы вправе курить опиум, то старшие братья могут баловаться по крайней мере, табаком, это не мешало бы записать в конституцию.

— А что старший брат собирается делать в будущем?

Ли Цзин–чунь встал и, опустив голову, заходил по комнате.

— Не знаю!

— И не должен знать? — взглянул на него Ли Цзин–чунь.

— М–м… Наверное, должен.

Мудрец почувствовал некоторую неловкость и заскреб в затылке мясистыми пальцами, похожими на бананы. Потом выбрал из этих пальцев один, все тот же указательный, и начал ковырять им в носу.

— Может, подумаешь и сейчас скажешь?

— Ну разве так сразу сообразишь! — ответил Мудрец, пытаясь тем не менее изобрести ответ на ходу.

— А хочешь, я за тебя соображу? — спокойно и в то же время участливо спросил Ли Цзин–чунь.

— Конечно, хочу!

Чжао Цзы–юэ бросил недокуренную сигарету, стараясь не встречаться с Ли взглядом. Ли Цзин–чунь снова сел у печки:

— Мы учимся вместе почти что два года, и если ты считаешь меня настоящим другом, то…

— Ли, дорогой! — воскликнул Мудрец со всей искренностью, на какую только был способен. — Скажу тебе прямо: если я не ценю тебя, то я просто собака… dog, — вдруг вспомнил он английское слово, которое должно было придать его заверениям особую убедительность.

— Тогда мне хотелось бы объяснить, как я к тебе отношусь, — сказал Ли Цзин–чунь. — Я человек не очень общительный, но если кто–нибудь мне нравится, я охотно ему помогаю; не важно, богат он или беден, обладает способностями или нет. Ведь твои деньги фактически не твои, а твоего отца, а уж мне до них вообще нет никакого дела. Твое расточительство мне не по душе. И все же с тобой можно дружить, потому что у тебя доброе сердце…

Мудрец вдруг почувствовал, какое у него доброе сердце и как радостно оно колотится.

— …Учишься ты, откровенно говоря, из рук вон плохо, — продолжал Ли Цзин–чунь, — но ты не бездарен — иначе не смог бы написать «Введение в игру в кости» и так искусно распевать арии из пекинской музыкальной драмы. В общем, ты добр, не без способностей, и очень жаль, если ты и впредь будешь вести бессмысленное существование.

— Ли, ты проник мне в самую душу! — вскричал Мудрец. Он дрожал каждой клеточкой своего тела, пыхтел и сопел, как паровоз, поэтому и произнес такую необычную для него, чуть ли не революционную фразу.

— Кто же виноват в этом? — спросил Ли Цзин–чунь, пропустив мимо ушей крик души Мудреца.

— Пожалуй, я сам, — ответил Чжао Цзы–юэ. — При этом он покраснел, потом побледнел, потом позеленел, как великолепная заморская ткань, отливающая то красным, то серебристым, то зеленым.

— Конечно, ты сам, — согласился Ли Цзин–чунь, — но не следует забывать о дурных влияниях и соблазнах. У тебя много друзей, а есть ли среди них настоящие? Есть ли хоть один, которому до конца можно верить и считать, что он тебе друг, а не враг?

— Есть, Оуян… — ответил Мудрец.

— Ладно, каков бы он ни был, главное сейчас — чтобы ты проникся решимостью творить добро и искоренять зло!

— Вот увидишь, старина Ли! Я всей своей жизнью отплачу тебе за то, что ты поверил в меня! — воскликнул Чжао Цзы–юэ, вдруг почувствовав себя совсем другим человеком, истинным Мудрецом, позабыв даже про свой нос, похожий на клюв коршуна, который нависал над свиным пятачком. Ведь если закрыть глаза и слушать не ушами, а сердцем, просто представить себе невозможно, чтобы свиной пятачок произносил все то, что он сейчас произнес.

— Прежде всего надо избавиться от дурного влияния, а уж потом искать себе настоящее дело, — говорил Ли Цзин–чунь, становясь все серьезней.

— Чем же, по–твоему, я смогу заняться? — спросил Чжао.

— Возможны три основных пути, — задумчиво ответил Ли Цзин–чунь, выставив вперед три пальца. — Первый — это целиком посвятить себя какой–нибудь науке. Для тебя это путь трудный, потому что ты не умеешь сосредоточиться. Второй путь… У твоих родителей есть земля?

— Есть больше десяти цинов [23]! — ответил Чжао и покраснел, вспомнив вдруг, как несколько дней назад он сражался в кости с сыном начальника земельного управления.

— Тогда накупи книг по агротехнике и разные сельскохозяйственные орудия, вернись домой, учись и одновременно практикуйся. Этот путь самый простой, надежный и в то же время полезный для крестьян. Третий путь… — тут Ли Цзин–чунь помедлил, — самый опасный, самый опасный! Я имею в виду общественную деятельность. Вести ее без настоящих знаний очень рискованно. Когда знания есть, но нет работы, можно умереть с голоду, но это почетная смерть. А невежда, жаждущий благополучия, похож на крысу, которая не только ворует еду, но и разносит чуму! Чтобы не уподобиться крысе, человек должен владеть собой и стараться приобрести хоть какой–нибудь опыт, поскольку опыт, даже отрицательный, безусловно полезен. В общем, надо во что бы то ни стало идти вперед в поисках истины! Доброе дело, пусть самое незначительное, всегда останется добрым делом!

Ли Цзин–чунь поставил локти на колени, подпер руками щеки и устремил взгляд на печку, где плясали огоньки, похожие на языки шаловливых мальчишек. Мудрец, приоткрыв рот, тоже смотрел на огоньки, и ему казалось, будто они его дразнят, смеются над ним…

— Ладно! — сказал Ли Цзин–чунь, вставая. — Извини, если я был слишком резок с тобой, надеюсь, ты меня правильно понял?

— Разумеется! — ответил Мудрец.

— Ты все же намерен выступить против экзаменов?

— Я тут ни при чем, ведь это целое движение.

— Хорошо, больше я об этом говорить не собираюсь!

— Спасибо тебе, старина Ли! — сказал Чжао, выходя вслед за Ли Цзин–чунем, и вдруг тихонько попросил: — Вернись!

— Ты хочешь мне что–нибудь сказать?

— Вернись, ну, на одну минутку!

Ли Цзин–чунь вернулся. Чжао чувствовал, как глаза его наполняются слезами, и изо всех сил старался скрыть свою слабость.

— Я вот что хотел тебе сказать: ты очень похудел, надо беречь себя! — Мудрец растроганно заплакал. Он не плакал, когда каялся в своих грехах, когда благодарил Ли Цзин–чуня, но собственная заботливость и доброта так его растрогали, что он не выдержал и слезы хлынули из глаз. Они словно лились из самых сокровенных тайников его души, в них все смешалось воедино: и благодарность, и раскаяние, и стыд, и надежда. Обычно Мудрец любил смешить людей или пускать пыль в глаза, но в этих случаях действовали только губы и язык, душа молчала. Сегодня он впервые понял, что такое дружба, когда два сердца неукротимо тянутся друг к другу. И сердце Мудреца заговорило, прорвавшись через броню мышц; он не смог сдержать слез, но эти слезы принесли ему облегчение. Казалось, сердце Мудреца все двадцать с лишним лет было погребено в самом дальнем уголке его тела, насквозь проржавело, и вот сейчас, когда его оттуда извлекли, в нем снова забурлила кровь.

Но разговаривать с Ли Цзин–чунем в коридоре или во дворе Мудрец не решился, поэтому и попросил его вернуться в комнату. Пока еще Чжао не хватало смелости и он стыдился показывать свою искренность на людях.

— Если хочешь мне помочь, научил бы меня заниматься спортом, — сказал Ли Цзин–чунь и ушел.


* * *

Оуян Тянь–фэн и У Дуань вернулись из университета и, едва войдя в ворота пансиона, стали звать:

— Старина Чжао! Старина Чжао!

Оуян Тянь–фэн в три прыжка подскочил к двери, рванул ее — не открывается. Тогда он вернулся во двор, приник к оконному стеклу и увидел, что Мудрец неподвижно сидит, обхватив голову руками.

— Ты что, свихнулся, Чжао? Открой сейчас же! — заорал Оуян.

Чжао Цзы–юэ медленно встал, с понурым видом подошел к двери и откинул крючок. Друзья ворвались в комнату: У Дуань с особым шумом, так как на нем были иностранные кожаные туфли, а не китайские тапочки с подошвой из прессованной материи.

— Ты что, в самом деле рехнулся? — спросил Оуян.

Тот ничего не ответил, потому что его сердце по–прежнему находилось как бы во рту, а язык — в сердце, и у него не было ни сил, ни желания разъединять их, чтобы говорить с кем–либо, по крайней мере с Оуяном, на лице которого застыла пленительная, словно нарисованная, улыбка. Оуян взял Мудреца за плечи и стал трясти, как трясет цветок пчела, стремясь высосать из него хоть капельку нектара и унести на своих мохнатых лапках немного пыльцы. Мудрец почувствовал, что должен подчиниться этой красивой пчеле, хоть он и не похож на цветок, а если и похож, то на самую простую астру. В общем, отмалчиваться было невозможно, и он промямлил:

— Прошу вас, не шумите, мне нездоровится… — Мудрец взглянул на розовощекого Оуяна и попытался улыбнуться, но губы его не послушались, и на лице застыла полуулыбка–полугримаса.

— Послушай, завтра мы играем с «торговцами», после обеда тренировка, а ты, старый хитрец, главный нападающий, больного разыгрываешь! — кричал и ругался Оуян, но в его прекрасных устах любое слово казалось благозвучным.

— За футбол докторскую степень не получишь! — отрезал Мудрец, решив вдруг наказать нежные барабанные перепонки Оуяна, и его голос прозвучал не менее решительно, чем первый выстрел Синьхайской революции