— Я очень стар, Чиру. У меня слабое сердце, и шесть месяцев в году меня донимает астма, так что я не сплю по ночам. А когда засыпаю, меня мучат кошмары. Жена моя умерла. Когда она была жива, то по ночам растирала мне грудь теплым маслом; потрет — и я снова могу дышать. Но теперь ее больше нет, и я растираю себе грудь сам — уж как могу. Сейчас вам не понять, Чиру, каково это. Знаете ли вы, что такое бессонные ночи? А ведь когда–нибудь узнаете. Запомните: старость не минует никого. Рано или поздно все мы становимся старыми. — После короткой паузы, заполненной трудным сиплым дыханием, директор заговорил снова: — У меня есть сын, он не отвечает на мои письма. Моя невестка твердит, что он даже видеть меня не желает. И только потому, что я не отдал им десять тысяч рупий. Это все мое достояние, а они уверены, что денег у меня гораздо больше и я просто их куда–то запрятал. Думают, я лгу им. Иной раз проснусь ночью и спрашиваю себя: для чего я живу? Порой я думаю — лучше бы я ушел из жизни и все это осталось позади. Все эти годы меня держало одно: вера, что я нужен в колледже. Я думал, меня здесь уважают. Может, это было иллюзией. Так прошу вас, не лишайте меня этой иллюзии.
И он заплакал — беззвучно, обильными горькими слезами. В сером сумраке я увидел, как он достал платок — жалкий драный лоскуточек — и стал промокать лицо. Но слезы лились ручьем, и лоскутка не хватило, так что вскоре директор отложил его в сторону.
Мы с Чиру молча глядели друг на друга. Парень был явно смущен, хоть глаза его и не совсем утратили наглое выражение. Мы всё смотрели друг на друга, раздумывая, как же быть дальше. Теперь перед нами была уже не та проблема, которую мы собирались разрешить раньше, а совсем другая. Чиру встал, словно торопясь уйти от ответственности. Директор знаком велел ему сесть. Он явно хотел еще что–то сказать. Но что именно, он уже забыл, мысль его затерялась где–то в лабиринтах ослабевшего мозга. Казалось, старый паровозик не в силах взять подъем и понапрасну пыхтит, пытаясь его одолеть.
— Прошу вас, не разрушайте мой мир, — проговорил он, всхлипывая и снова теряя нить своей мысли. Прошло несколько минут. — В вашем возрасте меня засадили на пять лет лишь за то, что я требовал свободы — не только для себя, но и для вас, для вашего отца, для всех. Оттуда я и вышел с астмой; а потом два года жил на воде и горохе — совсем не было денег. Я рассказываю это не для того, чтобы покрасоваться перед вами, не для того, чтобы вас разжалобить. Просто мне хочется, чтобы вы знали, кто я и какой путь прошел. Миллионы людей трудились, как и я, не щадя сил, чтобы построить мир, в котором дети, вроде вас, росли бы свободными. Так не разрушайте же этот мир, Чиру. Прошу вас.
И он умолк — его душили рыдания. Чиру вскочил, бросился было к двери, но потом шагнул к пресловутой доске, вызвавшей столько споров, поднял ее без единого слова и растворился в обступившей нас темноте. Во дворе его встретили. ликующими воплями. Гхерао закончилось.
Я подождал, пока директор успокоится. Потом помог ему выйти из кабинета. Он постоял на веранде, устремив отсутствующий взгляд на опустевший прямоугольник двора. Затем мы вышли на улицу. На первом же перекрестке я остановил такси, довез его до дому и дождался, пока он ляжет в постель.
Назавтра он в колледж не пришел. Глава правительства штата явно был удручен всем случившимся. Директору предложили взять отпуск — до летних каникул оставалась всего неделя. Ходили усиленные слухи, что с осени у нас будет новый директор.
Но я вовсе не потому решил записать всю эту историю. Меня побудило к этому письмо, которое я вчера получил от совершенно незнакомого мне человека, некоего доктора Шармы из Массури [112]. Доктор Шарма сообщал, что жил в Массури по соседству с директором колледжа Рави Матхуром, который приехал туда, чтобы провести там летний отпуск. Два дня тому назад, когда директор поднимался на второй этаж в снятую им квартиру, ему стало дурно — сердечный приступ. Жил он один, и обитатели первого этажа обнаружили его не сразу. Был вызван доктор Шарма, но он уже мало чем мог помочь. Полчаса спустя директор скончался. Почти все это время он был без сознания, а, ненадолго придя в себя, назвал доброму доктору мое имя и попросил его мне написать.
С того места, где я сижу, виден город, беспокойно спящий под плотным сводом лунного света. С реки налетает горячий ветер, он несет с собою прах нашей цивилизации. Должен признаться, сегодня я никак не мог уснуть. Изведясь вконец, я решил сесть и записать эту историю: как знать, вдруг мне удастся сбросить тяжесть с души. Однако ночь все длится, ей словно нет конца и, видно, мне уже больше не чувствовать себя таким молодым, как прежде.
Перевод с английского С. Митиной
У. –Р. Анантамурти
Индийский писатель, пишет на языке каннада. Живет в Майсор, столице штата Майсор, где работает преподавателем колледжа.
Публикуемый рассказ взят из сборника «Современные индийские рассказы» — «Contemporary Indian Short Stories, selected and edited by Ka Naa Subramanyam», Vikas Publishing House Pvt Ltd, New Delhi, 1977.
Посвящение
Рассвет еще не наступил, а Удупа уже стоял во дворе, сжимая в руке котомку из оленьей кожи.
— По пути, — сказал он, — я повидаю твоих родителей.
Я протер глаза. У себя дома я спал бы сейчас, согретый теплом материнского сари. Мама разбудила бы меня, умыла и напоила кофе. Удупа сделал несколько шагов, остановился и позвал дочь. Стараясь хорошенько прикрыть лицо, Ямуна высунулась из–за двери. На обритую наголо голову она набросила незаправленный конец своего красного сари.
— Я ухожу, — проговорил Удупа. — Как тебе известно, меня не будет три месяца. Может быть, и дольше. Сразу после жертвоприношений посещу усыпальницу нашего рода. Присматривай за мальчиками. Ни в коем случае не разрешай им купаться.
Я боялся Удупу, он редко улыбался или заговаривал с нами. Отец сказал, что, занявшись изучением священных вед, Удупа превратился в истинного праведника. Когда фигура Удупы на дороге стала совсем маленькой, я начал плакать, что хочу домой. Шастри и Ганеш только что пришли с улицы. Они захихикали и принялись строить мне рожи. Ямуна коснулась моих щек и велела совершить омовение. Я перестал плакать и пошел за ребятами к колодцу. Они спустили вниз ведро.
— Шастри, — сказал Ганеш, — знаешь, что рассказывают? Будто в ночь перед посвящением вокруг дома бродит демон, бродит, бродит, а потом пришпиливает тебе на одно место лягушку. Ну вот, так этот дурачок поверил. Всю ночь ревел.
Они рассмеялись, и в этот момент ведро, ударившись о воду, подскочило. Я бегом кинулся на кухню.
Ямуна сбивала пахту.
— Не плачь, — сказала она, — я умою тебя.
Одета она была в красное сари без рисунка, на лбу виднелась тика. Муж Ямуны умер вскоре после свадьбы. Ганеш говорил, его укусила кобра. После смерти матери Ямуна вернулась жить к отцу. Когда Ямуна меня умыла, я пошел на двор Джоя сорвать несколько веток чампаки для утренней жертвы богу. Я прыгал, пытаясь дотянуться до цветов длинной палкой, пока Годаварамма, сестра Джоя, не заметила меня и не пообещала помочь. Она тоже была вдовой, только постарше Ямуны.
— Ямуна последнее время совсем не бывает в храме, — сказала она, взглянув на меня. — Я слышала, что она заболела, даже слегла. Это правда?
— Она вчера лежала. Сказала, что у нее голова кружится, и лекарство выпила, — ответил я.
— Да ну? — рассмеялась Годаварамма и, входя в дом, крикнула брату: — Слыхал, у Ямуны голова кружится? Бедняжка. Но это не малярия. Хотя вначале я подумала, что малярия, — так у нее раздулся живот. — Они рассмеялись.
Смоковница росла там, где обрывалась дорога. Возле нее небольшими горками лежали каменные пластинки, и на каждой пластинке была вырезана кобра с раздутым капюшоном. Я обошел вокруг дерева всего три раза вместо положенных десяти и, поклонившись священной богине–змее, принялся собирать сухие ветки, нападавшие за ночь с дерева. По утреннему обряду я должен был предавать их огню, горевшему в чаше с топленым маслом.
Упадхья, наш новый наставник, сердился.
— Ты до сих пор не научился правильно произносить мантры, — прогремел он, вцепившись мне в ухо.
Я опоздал, за это он и велел мне прочесть весь текст от начала и до конца. Шастри исподтишка улыбнулся Ганешу. При Удупе такого не бывало, он никогда не наказывал нас.
После утреннего ритуала у огня на земле наконец разложили листья подорожника, и мы сели есть.
Ямуна раздала всем кашу, влив в каждую порцию ложку кокосового масла и положив сверху по ломтику маринованного манго. Давясь, мы стали глотать кашу.
— Почему ты опоздал, Нани? — спросила Ямуна, когда все разошлись. — Ты же знал, что Упадхья будет тебя ругать.
Я рассказал, что случилось у дома Годавараммы.
— Если кто теперь тебя спросит, — попросила она, — говори, что у меня приступ малярии. — Потом укрыла лицо концом сари и заплакала.
В ту ночь Шастри и Ганеш спали на веранде, а Ямуна — в зале. Без Удупы мне было страшно в темноте. Я хотел пойти к Ямуне, но Шастри сказал, что я как девчонка. Уснуть я не мог и все думал о маме. Шастри, который лежал рядом, вдруг придвинулся вплотную ко мне и тяжело задышал. Я испугался и оттолкнул его, потом вскочил на ноги. Он попытался схватить меня и снова уложить, но я убежал к Ямуне.
Сказал, что мне страшно, и она уложила меня рядом с собой и укрыла сари, как делала мама.
Немного погодя мне послышалось, будто кто–то ходит вокруг дома. Дрожа, я прижался к Ямуне; только демон мог бродить вот так вокруг дома в кромешной тьме, крадучись, осторожно переставляя вывернутые назад ступни. Потом в заднюю дверь два раза стукнули. Неужели это он, тот, у кого ступни смотрят в обратную сторону? Завыл на плантации сахарного тростника шакал. С шуршанием терлись друг о друга листья манго. Осторожно высвободившись из моих рук, Ямуна поднялась. Я тоже вскочил.