– Конечно, садись спереди, не то тебя опять начнет укачивать, – добродушно икнул Александр Петрович, забираясь к себе на заднее сиденье. – И не бойся, дружочек, в случае чего я…
– Садис! – снова, как плевок, упало за Нининой спиной. Неразговорчивый шофер сунул ей в руки нечто вроде конской попоны. – Бэри, эта эсли холодна будет, – сказал он и плотно прикрыл за Ниной дверцу.
Похожую попону получил и Александр Петрович. Полковник аккуратно свернул ее и положил рядом с собой, на портфель.
Было уже почти два часа пополудни, когда наши путешественники тронулись. Первые капли дождя неуверенно застучали по ветровому стеклу.
Кто только из русских не писал о красотах Кавказа! О них писали и Пушкин Александр Сергеевич, который, как известно, путешествовал по Военно-Грузинской дороге, но только в противоположном направлении: из Владикавказа в Эрзерум, и Михаил Юрьевич Лермонтов, которого местная природа не оставляла равнодушным. Что касается наших героев – им было сейчас не до красот. Полковнику больше всего на свете хотелось забыться, не думать о предстоящих по возвращении служебных неприятностях, чем объяснялся его преувеличенный интерес к чаче, – в обычной обстановке Александр Петрович уважал только водку. Что до Нины Степановны, то ее не покидало предчувствие того, что в ближайшем будущем ее ждет нечто новое, доселе неизведанное; хорошее или плохое – она сказать не могла, но по сторонам не глазела, сидела вся напряженная и, уставившись в ветровое стекло, следила глазами за «тиканьем» дворников: вправо-влево, вправо-влево.
Не дожидаясь, когда сзади раздастся знакомое посвистывание-похрапывание и полковник мирно заснет, шофер положил Нине Степановне руку на колено. Та вздрогнула от неожиданности, но не удивилась и не испугалась: как-никак жена боевого советского офицера. Пытаясь превратить все в шутку, она кокетливо прошептала:
– Ара… ара… и еще раз, уже с упором: – Я же сказала: «ара».
Единственное выученное Ниной Степановной грузинское слово не помогло: рука лежала как припечатанная, прожигая и плащ, и чулок. Она сделала вид, что изо всех сил пытается убрать со своего колена эту чужую требовательную руку, но быстро сдалась и даже сама прикрыла ее своею рукой с пухленькими аппетитными пальчиками с ноготками в розовом перламутре вчерашнего маникюра. Ее рука слегка подрагивала: «Как же так? Ведь если я другому отдана и буду век ему верна? Нет, это из другой оперы. Надо бы его спросить: “О, кто ты, кем ты послан мне…” – ну что-нибудь в этом духе. А впрочем, какая разница». Нино вдруг поняла, что ей страшно и хорошо. Ей стало страшно хорошо – так, пожалуй, будет точнее.
Селим Дворкин
Но мысль ее он возмутил
Мечтой пророческой и странной.
Пришлец туманный и немой,
Красой блистая неземной,
К ее склонился изголовью;
И взор его с такой любовью…
Так грустно на нее смотрел… —
Селим Дворкин, любимый ученик учительницы литературы из 8-го «Б», уже приближался к концу первой части поэмы, когда Нина Степановна вдруг очнулась. Она поняла, что ей необходимо немедленно выйти:
– Селим, я на минутку, сейчас вернусь. Мне надо на минутку заскочить в учительскую, а ты читай; читай дальше, я быстро.
Стараясь не скрипеть, она освободилась от парты и направилась к двери.
Отец, отец, оставь угрозы,
Свою Тамару не брани… —
продолжало доноситься из класса гудение увлекшегося подростка.
«А этот Дворкин, он вроде, ничего – хорошо читает», – подумала учительница, продвигаясь почти на ощупь (после светлого класса) по темному школьному коридору. Метрах в двадцати в проеме выделялся широкий квадрат окна, и, когда Нина Степановна уже подходила к нему, она вдруг увидела, как от противоположной стены отделилась тень и подлетела к ней: «Моди як, гого!»
Тенгиз бросил попону на землю, обнял Нину Стапановну и осторожно потянул ее на себя:
– … Люби меня…
«Нет… сначала ты поклянись…» – хотела было возразить Нино своему соблазнителю, но не стала этого делать, и не потому, что знала цену мужским клятвам, и не от того, что у них было мало времени (муж мог в любую минуту броситься на ее поиски), просто ей хотелось как можно скорее утонуть в этих одновременно ласковых, трепетных и в то же время не допускающих никаких возражений мужских объятиях, хотелось до самой последней капельки испить жар, исходивший от маленьких пчелок-поцелуев, которыми уже покрывал ее веки, ресницы, лоб, мочку маленького уха узкоглазый пришлец…
Пчелки никак не успокаивались, они делались всё более назойливыми, кружились, опускаясь всё ниже, ниже… и вот она уже сама помогает требовательным рукам, стащить с себя кардиган, сама отпихивает левой ногой застрявшую чешскую босоножку, сама задирает успевшее давно выйти из моды креп-жоржетовое платье в красный горошек…
Русло пересохшей горной реки. Терек? Львица, которую наш впечатлительный Лермонтов наградил, по молодости лет, не присущей царице зверей гривой? Тучи окончательно развеялись, и небо, огромное, все усыпанное звездами, тихо переговаривающимися друг с другом, было нестерпимо близко: вот-вот упадет и раздавит. Нина впервые увидела Казбек, и ей показалось (или это мы додумываем за мальчика, а он, в свою очередь, за поэта, которого давно убили и он возразить уже не может), что седой великан стыдливо, но доброжелательно отвернулся. Скорее всего, женщина ошиблась или просто захотела выдать желаемое за действительное. Сообщничество Казбека так легко не дается.
Перед тем как расстаться с любимой, Тенгиз бережно поправил ей сбившийся воротничок на платье и в последний раз прошелся сухими губам по ее пепельным локонам. Из его полуприкрытых глаз скатилась слеза, которую Нино поймала в руку. От неожиданности она вздрогнула, но сдержалась.
На другом конце коридора послышался странный шум. Нина тревожно прислушалась: «Нет, наверное, мне показалось. А может быть, это пролетела летучая мышь…»
Она встала, наугад нацепила босоножки, одернула платье и, слегка наклонив вперед голову, как она всегда делала, приняв решение, поспешила назад в класс, к брошенному на произвол судьбы Дворкину. В коридоре было гулко, пусто и темно.
Исчезни, мрачный дух сомненья! —
Посланник неба отвечал: —
Довольно ты торжествовал;
Но час суда теперь настал… —
слышалось из-за двери, ручку которой она медленно и осторожно повернула на себя.
– Нина Степановна, вы же всю вторую часть прогуляли! – забыв о строгом школьно-советском воспитании, бросил в лицо учителке раскрасневшийся Селим Дворкин. – Там же самое важное. Самое-самое! Как вы могли уйти!
И, отвернувшись к окну (наверное, чтобы скрыть выступившие у него на глазах слезы), он помолчал, потом набрал полные легкие воздуха и, сделав перед заключительным четверостишием небольшую, но весомую паузу, торжественно завершил свое чтение:
И Ангел строгими очами
На искусителя взглянул
И, радостно взмахнув крылами,
В сиянье неба потонул. —
Еще одна пауза, и дальше уже с металлом в окрепшем голосе:
И проклял Демон побежденный
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во Вселенной
Без упованья и любви!..
На какое-то время в непроветренном классе повисло благоговейное молчание. Нина Степановна, решив по возвращении в класс с партой не воевать и себя в нее не втискивать, стояла, прислонившись к стене. Убедившись, что продолжения не будет (непрочитанными оставалось три строфы), она выпалила залпом:
– Прости, Селим, но я действительно должна была очень срочно заглянуть в учительскую, а прерывать тебя не хотелось: ты так вошел роль. И вообще ты – молодчина! Я вполне серьезно. Ты очень хорошо сегодня читал. Поздравляю! – Переведя дыхание, она продолжила: – Как все-таки хорошо умел писать наш Михаил Юрьевич! Разве сейчас так пишут? А какое он проявил понимание женской души. В каждой строчке мы слышим нечто такое… да что там говорить – гений!
Взволнованный пережитым, Дворкин уже забыл об упреках, с которыми он обрушился на учительницу, и негромко спросил:
– А что, Нин Степанна, если последних строф вообще не читать на конкурсе? Так и закончить: «Без упованья и любви!» По-моему, выйдет гораздо эффектнее.
На самом деле ему очень хотелось спросить учительницу, как он сегодня читал: «по-мужски» или нет, но спросить об этом Дворкин постеснялся.
Заглянувшая в класс техничка вернула ученика и его преподавательницу в мир реальности. Было уже очень поздно: что-то около девяти вечера. Оба заторопились.
– Ой, ну я побежал! Мне дома и так попадет, я же их не предупредил. До свидания, Нина Степановна.
– Беги, дорогой, беги! До завтра, – ласково согласилась учительница, внимательно глядя на свою ладонь, на которой явно отпечаталось коричневатое пятнышко величиной с копейку: не то след от давнего ожога брызнувшим со сковородки маслом, не то родимое пятно.
На самом деле это был след от упавшей жгучей слезы.
Послесловие
На смотр городской самодеятельности Дворкин не прошел. Комиссия единогласно выбрала Рафу Гуревича, из 9-го «А». Рыжий коренастый Гуревич читал красивым баритональным басом пару рассказов из только что вышедшей «Конармии» Бабеля, вызывая своим гуттуральным чтением восторги не только у женского населения и не только у представителей 22-й школы.
– Ясное дело, тебя подвел пятый пункт, – сказал закадычный друг Селима Изя Разинский и сыграл на носу мелодию популярного танго «Бесаме мучо».
А вскоре после описываемого нами события отца Дворкина перевели, и он навсегда уехал из этого уральского города.
Еще раз в Пермь Дворкин попал лет через сорок, приехав на встречу с одноклассниками из Швейцарии, где он проживал последние тридцать лет. Многие из его однокашников, да и вообще знакомых, к этому времени поумирали или разъехались. Друг Разинский был жив. Он обретался по-прежнему в Перми, превратившись из худенького носатого мальчика с блестящими карими глазами в старого лысого еврея. Приезду друга детства Разинский очень обрадовался: