На стоянке такси он выбрал машину поярче и поприметнее, старый "берназизи" образца 1923 года, с самодельными плетеными сиденьями, остроконечным багажником, кривым шофером и помятым задним бампером. Атласный верх в малиновую и желтую полоски придавал колымаге просто незабываемый вид. Ольн сел в машину.
— Куда ехать, начальник? — спросил у него шофер, судя по акценту, украинский эмигрант.
— Объезжай квартал...— ответил Ольн.
— Сколько раз?
— Ровно столько, чтобы тебе на хвост сели легавые.
— А-а...— начал рассуждать вслух шофер.— Хорошо... значит... смотрите... скорость я сильно превысить не могу, так давайте я поеду по левой стороне, а?..
— Давай,— одобрил предложение Ольн.
Он опустил верх и выпрямился на сиденье, чтобы получше был виден его окровавленный костюм; в сочетании со шляпой добропорядочного буржуа он красноречиво оповещал: этому человеку есть что скрывать.
Они сделали двенадцать кругов и встретили наконец пони с номером полицейского сыска. Пони был выкрашен в стальной цвет, а легкую повозку, которую он тащил, облагораживал городской герб. В повозке сидел полицейский в парадной форме. Пони обнюхал "берназизи" и заржал.
— Все нормально,— сказал Ольн,— они взяли нас на крючок. Поезжай теперь по правой стороне, а то еще, не дай Бог, ребенка задавим.
Шофер сбавил скорость до минимума, чтобы пони был в состоянии преследовать их. Хладнокровный Ольн отдавал распоряжения; в результате они добрались до района высотных домов.
Вскоре к первому пони присоединился второй, выкрашенный в такой же цвет. В повозке, которую он тащил, также сидел полицейский, также в парадной форме. Пока легавые переговаривались, оставаясь в своих колясках и показывая на Ольна пальцем, пони трусили бок о бок, шаг в шаг, потряхивая головами, как пара голубков.
Высмотрев подходящий дом, Ольн велел шоферу остановиться и выпрыгнул на тротуар, перемахнув через дверцу автомобиля — с расчетом на то, чтобы полицейские смогли получше рассмотреть кровь на его костюме.
Войдя в подъезд, он направился к черной лестнице.
Не спеша поднялся на последний этаж. Там располагались комнаты прислуги. Перпендикулярно лестничной клетке тянулся выложенный темной шестиугольной плиткой коридор. В левом его конце, между ваннами и туалетами, было окно, выходившее на внутренний дворик. Туда он и пошел. И вскоре увидел над головой слуховое окошко. Прямо под окошком, словно путеводная звезда, стояла скамейка. Ольн живо выбрался на крышу.
Там он перевел дух — погоня ведь предстояла изнурительная. Набрал про запас побольше воздуха — при спуске пригодится.
По пологому скату крыши он сбежал быстро. А у крутого остановился, повернулся спиной к зияющей пропасти улицы, присел и, опираясь на руки, съехал в водосточный желоб, после чего, привстав, пошел по краю оцинкованной кровли.
С этой высоты мощеный дворик казался и вовсе крохотным. Внизу виднелись пять мусорных баков, старая метла, похожая сверху на кисточку, и ящик для отбросов.
Далее предстояло спуститься вниз и проникнуть в одну из ванных комнат, для чего нужно было: сначала воспользоваться вбитыми в стену скобками, затем уцепиться обеими руками за подоконник и подтянуться. Но ведь ремесло убийцы не из легких. Ольн смело полез вниз.
А полицейские носились впустую по крыше, грохоча ботинками,— они тщательно выполняли установленную префектурой инструкцию, а именно ее параграф, касающийся организации звукового аспекта погони.
Дверь была заперта, потому что родители Поскребыша ушли. Мальчонка остался дома один. В шесть лет люди обычно не скучают в квартире, где есть стекла для разбивания, занавески для поджигания, ковры для чернилозаливания и стены для разукрашивания отпечатками пальцев — палитра, вследствие оригинального применения системы Бертильона[39] к так называемым безвредным акварельным краскам, не ограничена. А еще в квартире есть ванна, краны, разные плавающие штучки и... отличное приспособление для резьбы по пробке — папина бритва, прекрасное длинное лезвие.
Услышав шум во дворике, куда выходило окно ванной комнаты, Поскребыш распахнул его, чтобы выглянуть. И тут перед самым его носом за подоконник ухватились две здоровые мужские руки. Вслед за ними любопытному взору малыша предстала побагровевшая физиономия Ольна.
Однако Ольн переоценил свои гимнастические способности — подтянуться с одного разу ему не удалось. Правда, держался он надежно, сила еще оставалась, и Ольн решил передохнуть, поднабраться сил, повиснув на вытянутых руках.
Поскребыш осторожно поднял руку с зажатой в ней бритвой и провел острым лезвием по побелевшим суставам пальцев убийцы. Здоровенные все-таки были у него ручищи!
Золотое сердце отца Мимиля всей своей тяжестью тянуло Ольна к земле, руки кровоточили. Одно за другим, как гигантские струны, лопались сухожилия. Разрываясь, каждое издавало сухой звук. Наконец на подоконнике осталось лишь десять безжизненных фаланг. Из них еще сочилась кровь. Тело Ольна съехало по стене, ударилось о карниз второго этажа и рухнуло прямо в ящик с отбросами. Доставать его оттуда смысла не было: завтра старьевщики заберут.
ЛЮБОВЬ СЛЕПА
Пятого августа в восемь часов утра город окутал туман. Легкий, он совсем не затруднял дыхание, но с виду был исключительно густым, непроницаемым; цвет имел голубоватый.
Он наседал на город постепенно, слоями; сначала клубился, мелко завиваясь, сантиметрах в двадцати над землей, и люди шли, не видя своих ступней. Женщина, живущая в доме номер 22 по улице Сен-Бракемар, входя в квартиру, уронила ключ и не могла его найти. На помощь ей пришли шесть человек, в том числе один ребенок; тем временем на город опустился второй слой тумана, и ключ нашли, но уже не могли найти ребенка, который дал тягу. Он, словно метеор, полный нетерпения, оторвался от бутылочки с соской, чтобы познать безмятежные радости брака и семьи. Триста шестьдесят два ключа и четырнадцать собак затерялись таким же образом в то утро. Устав впустую наблюдать за поплавками, рыбаки обезумели и отправились на охоту.
Туман густо собирался на спусках поднимавшихся вверх улиц, в канавах и котлованах, длинными лентами проникал в водостоки и вентиляционные колодцы, завоевывал проходы метро, и когда голубовато-молочный поток достиг уровня красных огней, оно перестало работать; в это время на город опустился третий слой тумана, и люди на улицах плавали в белой ночи уже по колени.
Те, что жили в верхних кварталах, считали себя заслуженно отмеченными благодатью и подсмеивались над теми, кто жил на берегу реки, но уже в конце недели все уравнялись в своем положении и совершенно одинаковым образом натыкались на мебель в своих квартирах — туман добрался уже до крыш самых высотных домов. Колоколенка городской башни держалась до последнего, но в конце концов мощный непроницаемый поток накрыл и ее.
Орвер Лятюиль проснулся тринадцатого августа, проспав триста часов; он отходил от суровой пьянки и сперва подумал, что ослеп, а причиной тому являются достоинства потребленных им напитков. Была ночь, но какая-то странная: лежа с открытыми глазами, он испытывал то самое чувство, когда на закрытые веки падает свет электрической лампы. Он с трудом отыскал кнопку радио. Приемник работал, и услышанные новости несколько его просветили.
Не придавая большого значения комментариям диктора, Орвер Лятюиль подумал, почесал пупок и, понюхав ноготь, решил, что стоило бы помыться. Но мысль об удобствах, созданных туманом, брошенным на все вещи, как накидка на Ноя, или как нищета на бедный мир, или как вуаль Танит на Саламбо, мысль эта привела его к умозаключению: мыться в таких условиях — занятие бессмысленное. Кстати, туман имел довольно приятный запах чахоточного абрикоса, и запах этот должен был убивать самый затхлый личностный запах. Шумы были слышны хорошо. В этой белой вате, что обволокла все и вся, они приобрели любопытное звучание, светлое, как голос лирического сопрано, у владельца которого нёбо было, к несчастью, пробито вследствие падения на ручку плуга и заменено в результате на протез из кованого серебра.
Прежде всего Орвер разом отмел все проблемы и решил действовать так, словно ничего не случилось. Поэтому он и оделся без особых проблем, тем более, что вещи все находились там, где им и следовало быть: одни на стульях, другие под кроватью, носки — в туфлях, один туфель — в вазе, другой — под ночным горшком.
— Боже мой,— сказал он себе,— что за фокусник этот туман!
Столь неоригинальное умозаключение уберегло его от воспевания дифирамбов, от обычного энтузиазма, от грусти и черной меланхолии: он отвел происходящему феномену место в ряду прочих. Но постепенно стал привыкать к необычному и наконец осмелел до такой степени, что решился на оригинальный эксперимент.
— Спущусь к хозяйке, а ширинку оставлю незастегнутой,— сказал он себе.— Посмотрим: туман это или мои глаза.
Картезианский дух француза заставлял его сомневаться в существовании тумана даже в случае, когда ни черта не было видно... Радио? Так на радио одни болваны.
— Расстегиваю ширинку,— сказал Орвер,— и так вот и спускаюсь.
Расстегнул и так вот и пошел. Впервые в жизни он услышал, как поскрипывают, повизгивают, покрикивают ступеньки, и как по-разному делает это каждая из них...
Он столкнулся с кем-то. Человек поднимался, держась за стену.
— Кто это? — спросил Орвер.
— Лерон,— ответил мсье Лерон. Он жил напротив.
— День добрый,— сказал Орвер.— Это Лятюиль.
Он протянул руку и наткнулся на что-то твердое. Затем не без удивления это что-то твердое пощупал.
Послышался стеснительный смешок.
— Извините,— оправдывался Лерон,— но ведь не видно ничего, а этот туман чертовски теплый.
— Чертовски,— подтвердил Орвер.
Думая о своей раскрытой ширинке, он с прискорбием констатировал, что у Лерона несколько раньше возникла та же идея, что и у него.