С виду он был совершенно спокоен. Спокоен был, вероятно, и в душе: он даже не вёл счёт дням — самое трудное, к чему нужно было себя приучить: счёт замедляет время. Он выполнял всё, что от него требовали, работал с усердием, и не потому, что по совести так поступал, хотя и это, и не потому, что не умел отказывать, хотя и это, не потому, что он привык к повиновению, а потому ещё, что любое старание, как и самое приятное развлечение, заслоняет заботу о сроке. И это мало кого в нём раздражало: его почитали за одного из чудиков, какие на зонах да и за зонами не редкость, а точнее — за «чокнутого», то есть юродивого, а юродивых не бьют, не проклинают — кто знает, может, когда-нибудь зачтётся да и какая у них «крыша», — это в далёкой перспективе, а в настоящем: может, к такому ближе — ближе и к удаче? Он уже спал в углу, рядом с вором. И всему этому оставалось каких-то два месяца. А потом так: пришло первое за пять лет письмо. И не от матери. И не от брата. Хотя и мать, грамоте которую обучил как будто сам Бог, и брат, которого обучил он сам, умели писать: они не знали его адреса, а где его раздобыть — не знали тоже. И — он даже не удивился — не от неё. Письмо было от той, которую он не любил, у которой теперь и в выходной день можно взять и водку, и вино, и что угодно. И ей не было смысла писать ему неправду, там смысл в другом… Словом, случилось то, к чему он не был готов, что может такое произойти, ему и в мысли не приходило. Он так и бродил с этим письмом в кармане — там, где хранилась материнская ладанка. А потом подгодало так: уже напротив зоны они прокладывали бетонку. И не было поблизости ни одного охранника. И бригадир спустился в лог к ручью напиться. А тут, в кустах красной смородины, валялась брошенная кем-то из посёлка детская, отслужившая, видно, своё, но совсем целая коляска для двойняшек. Он подобрал её и бросил через забор, через проволоку, туда, где находилась лагерная помойка. И кто-то спросил: «А на хрена она тебе?» А он ответил: «Да так, пригодится, тележку можно смастерить, потом продать — деньги скоро понадобятся». И это никого не удивило: деньги — пусть и падло — но святое дело. А там, на помойке, мало кто появлялся, особенно из начальства, а те, кто туда заглядываает, на такую ерунду, как коляска, вряд ли обратят когда внимание, разве что восхитятся: ого! двухместная, мол — но и только. А потом, когда бывал в нарядах на кухне, он выносил вёдра с отбросами и задержывался на помойке так, чтобы прошло это незамеченным. Он открутил у коляски два колеса и спрятал их в лебеду возле забора. Через день он своровал в мастерской моток изоляционной ленты. Подходящих подшипников не оказалось, подумал: но это, мол, и не беда, мороки меньше. Внешне он был так же спокоен, а когда в шнифт заглядывал пупкарь или корпусной, он прикрывал веки и делал вид, будто спит. И снова он дежурил на кухне. И ночь выдалась пасмурная, так что будь период полной луны, взойди она над зоной в это время, то и она, луна, ничего бы не испортила. Он вынес вёдра с картофельными очистками. Поставил их возле помойки. Достал из паза в бетонном столбе забора сырую, заранее приготовленную, берёзовую палку, обмотал её изолентой и на края палки, как на ось, насадил колёса от коляски. Затем сдёрнул с них резиновые шины. В который раз проверил палку на прочность о колено. И после этого подкрался к металлической опоре: так, прямо через зону до ближайщего военного городка, тянулась от неведомой станции высоковольтная линия. Зажав под мышкой приспособление, по переплёту он забрался на опору до фарфоровых изоляторов, ложбинками установил, подогнав под растояние, колёса на два нижних провода, ближе к колёсам ухватился за палку, шепнул что-то, от матери когда-то, возможно, услышанное, оттолкнулся и полетел вниз, туда, где провода провисают над самым ручьём, туда, где начинается «воля». И так бы до самого дома — до самого дома он не разжал бы пальцы. И только ногу подвернул слегка — пустяк, такой, что и попрыгать на этой ноге не горе, слёзы чуть лишь выжимает, но терпимо. А потом быстро миновал спящий посёлок, быстро, но сторожко, как лисица, даже собак не разбудив. И после этого уж вот как: больно, сладко хлестали по лицу, по шее, по ладоням и голеням ветки. И если бы ночь была постоянно, он бы не останавливался. А потом: сухое моховое болото, на которое выбрался он ещё затемно. Какое-то время он спал, а утром, чуть только высветлило по кромке неба, пополз: с вертолёта болото как на ладони, оставь где коробок или смятую пачку, надломи ненароком ветвь или устрой лежанку — видно, а распластавшись, можно прикрыть себя либо багульником, либо рослым резунцом — только от запаха не одурей при этом. И ох как много было на болоте клюквы, ещё однобочки, кислой и твёрдой, скоро набивающеё оскомину, а на кочках и вокруг комлей карликовых сосен попадалась и брусника, совершенно уже спелая, но, чтобы стать ещё и сладкой, ожидающая первого заморозка. Не поднимаясь, он срывал ягоду прямо ртом, как медведь, и ел её, уткнувшись лицом в дурманящий мох. И вспомнил вдруг. Ясно, подробно, отчётливо возникло в памяти, как на хорошем снимке и с хорошеё звуковой дорожкой:
«Мать не спит, — шепчет в плечо его она. — Не гаси свет, почитай пока что-нибудь».
«Что? — говорит он. — Нечего».
«А там… журнал-то, — говорит она. — „Ислень“. Я под кровать его, кажется, сунула. Истомин там. Ты говоришь, что его знаешь».
Рукой нашарив, достал он из-под дивана журнал. Раскрыл. Начал читать:
«Из книги кетского учёного Васакса „История племён, населяющих территорию исленьского бассейна“, раздел „Органическое строение народов, живущих по болотам, а также вблизи оных“, глава „Межёвцы“».
«Чуть-чуть помедленнее, — шепчет она, — и чуть погромче… скорее мать, может, уснёт».
«В Исленьском крае, в Елисейском районе, в деревне Межевой, расположенной укромно на кемской старице, тоже жили люди. Межёвцы болотные — так называли их соседствующие с ними яланцы, через яланцев название это распространилось и по всему краю, от них перешло оно и в науку. А почему — болотные? — да потому что сопочные ещё былие, но те однажды сорвались всем скопом и ушли куда-то на восток. Причину этого исхода даже болотные не знали. Дома у межёвцев стояли на сваях, чтобы в разлив Кеми не топило паводком; дверью — к восходу солнца. Окон межёвцы не прорубали, чтобы никто в них не заглядывал и чтобы гнусу в избах меньше было. Основой жизни их была торговля, носившая до сих пор натуральный характер: на нартах везли межёвцы в Ялань пушнину и обменивали её там на товары первой необходимости — хлеб, соль, картошку, крупы, муку, спички и прочее. Зимою и летом ходили межёвцы босиком. Если бы носили межёвцы обувь, размер обуви бы у них выражался в радиусах или в диаметрах. Например: боты женские, диаметр сорок сантиметров, или: ботинки мужские, радиус два с половиной дециметра. Ступни ног у них были большие и круглые, как сковородки, что позволяло межёвцам безбоязно и без риска для жизни пробегать по самым топким трясинам и не проваливаться в свежем, рыхлом снегу. По снегу межёвцы, не напрягаясь особо, догоняли лосей и лис. А вот по асфальту или деревянным тротуарам и сланям ходить им было мучительно, поэтому, возможно, ни в Исленьске, ни даже в Елисейске никто никогда их не видел. От действительной службы в армии и на флоте они были освобождены из-за повального плоскостопия, но все без исключения, даже женщины, числились в запасе на случай военных манёвров в условиях снежной, суровой зимы и заболоченной местности. В учётных карточках Елисейского военкомата межёвцы значились как ефрейторы. Пальцы на ногах межёвцев имели вид рудиментированный — на каждой по пять маленьких пупырьков размером с ольховую почку, у очень крупных мужиков — с сосновую шишку. Вместо волос росла у них трава. Осенью трава увядала, и межёвцы, исполнив ритуальную церемонию, её сжигали, что заменяло им заодно и баню, а весной на их теле и голове снова вырастала молодая, мягкая, зелёная от хлорофилла травка, аналога в природе которой нет, но сходство в форме с осокой какое-то имеется. Нрава межёвцы были смирного, неприхотливого и простодушного, с соседями не воевали, на земли чужие не зарились, пашню и посевы яланцев не топтали, коров яланских не отстреливали. И вот.
Утром седьмого ноября, согласно очереди, житель Межевой Иван О, состоявший в должности бригадира пушной артели, отправился в одиночестве белковать, а остальные межёвцы решили, согласно традиции, праздновать сороковую годовщину Отсутствия царя. За день до праздника прикатили они из Ялани две бочки бражки и бочку солёных огурцов, выторгованных у яланцев за сотню ондатровых и сотню куньих шкурок. Часам к семи собрались межёвцы в доме ушедшего на охоту Ивана О, спалили артельно на себе отжившую траву, поздравили друг друга с лёгким палом и принялись бражничать. Всё поначалу шло как обычно, а обычно для гуляющих межёвцев было так: славят праздник, пьют, закусывают, припоминают былины и поют древние болотные песни про клюкву, про кочки и про своих тотемов: Шишимору болотную и Царевну-Лягушку. Так бы и на этот раз: выпили бы бражку, съели бы огурцы, до которых были великими охотниками, пропели бы все песни и с миром бы да с незначительными куражами разошлись, унеся с собой по ведёрку огуречного рассолу на случай завтрашних мозговых осложнений. Повода для распри, казалось, не было, хоть и захмелевший Василий У, немного распоясавшись, то и дело нарушал межёвский неписаный этикет, наступая баловливо под столом на ноги замужним женщинам, но и это бы ему сошло с рук — хмельного человека межёвцы строго не судят — связали бы оступившегося, и лежал бы он до полного отрезвления, рассолу огуречного не получив, ну и всего-то. Случилось так, однако.
В одиннадцать часов вечера, когда ведущий гуляния в очередной раз объявил тост в честь Неопознанного Лешего и призвал всех порадоваться годовщине Отсутствия царя-тирана, притеснявшего межёвцев как инородцев, пролетела над домом птица. Притихли межёвцы, глубоко задумавшись. „Филин“, — сказал Григорий А. „Филин“, — согласились с ним все. Только Василий У сказал: „Сова“. Снова задумались межёвцы, глазами уставившись в стол и припоминая посвист пролетевшей птицы. И снова Григорий А сказал: „Филин“. — „Филин“, — повторно и облегчённо согласились с ним все. А Василий У опять за своё: „Сова“. И так они перепирались часов до двенадцати, пока не началась драка. Били всем обществом за строптивость Василия У. Последним ударил Григорий А и, угодив случайно стаканом в висок, убил Василия У. А главной заповедью у межёвцев была такая: „Кто ударит человека, так что он умрёт, да будет предан смерти“, — и заповеди межёвцы блюли. Качалась избушка Ивана О, лёд трещал вокруг свай. Крепким мужиком слыл Григорий А, таким был и на самом д