Осеннее равноденствие. Час судьбы — страница 105 из 126

«Прости, господи, нам грехи наши… Но как мне понять собственный грех? Кто даст мне отпущение? Как и мы отпускаем врагам нашим… Если бы я могла все забыть! Но я и не жажду мести, никому не желаю зла, пускай земля рассудит виновных. Но спаси нас от нечистого… Спаси нас, спаси, серой выжги семя зла и позволь вернуться тем, которые должны вернуться. Но почему ты первым возвращаешься, Людвикас, если тебя жду только я одна?»

Людвикас пришел весной, сразу же после дня святого Казимира. Так что успело пройти пять месяцев с того письма, и Матильда не знала, что и думать. Остановились дни, навалились бесконечные ночи — не знала, за что и хвататься, не знала, что и думать. Написала письмо Саулюсу — брат возвращается. Саулюс не ответил. Хоть бы два слова черкнул. Молчал. Как заглянул два года назад летом, побродил из угла в угол повесив голову, так и пропал в Вильнюсе. Учится, скоро вроде уже кончит этот свой институт. И работает, обмолвился тогда, иначе ведь не перебьешься. Она предлагала помочь — нет, не надо. Раз не надо… Но письмо-то уж мог бы… трудно, что ли… да еще когда Людвикас, родной брат, возвращается. Тоже нет. Что и думать теперь?

Эти дни ожидания нарушило одно событие. Случилось это тоже уже по весне. Дошли толки: «Йотаутене, твою ферму собираются упразднить». Матильда и не обрадовалась и не огорчилась. Пускай, в ее-то годы можно и отдохнуть. И правда, вскоре явились трое мужчин, осмотрели каждую лошадь, а в бумаги записали: одни годятся в работу, а другие нет — дряхлые, только корма зря переводят, когда их и так не хватает. «Куда их денете-то?» — «Ликвидируем, Йотаутене. Не будем же устраивать приют для престарелых лошадей, ха-ха!» Еще несколько дней спустя всех лошадей увели. Остался пустой хлев, полный навоза. Уныло торчали пустые кормушки, сломанные жерди. От этого уныния у Матильды екнуло сердце. Два года изо дня в день ходила из хлева на гумно, с гумна в хлев, и пролетели они так быстро, что удивиться впору. Что же теперь ей осталось-то? На колхозном собрании председатель пригласил Матильду в президиум — несколько раз звал, пока она не вышла перед всем народом и не присела на краешек стула, — поговорил об огромных переменах в хозяйстве и о том, что они не с неба упали, а достигнуты трудом и усердием именно таких людей, как Матильда Йотаутене. Так что давайте поблагодарим товарища Матильду Йотаутене за то, что она, на седьмом десятке, ответственно отнеслась к сложнейшему участку работы — кормила лошадей. Давайте похлопаем, товарищи! Матильда сидела как на иголках, будто ее выставили на посмешище перед всей деревней, не знала, куда девать руки, куда прятать глаза. Потом в ее задубелые руки вложили подарок — блестящий будильник. Председатель говорил дальше, а Матильда вертела будильник потупив глаза, потому что боялась поднять их на людей. Под часовой стрелкой прочитала надпись: «Made in USSR». Что бы это могло значить? Буквы литовские, а что написано — бог знает. Наверняка это должен быть дорогой подарок, раз так непонятно называется. Когда председатель неожиданно замолк и стал рыться в своих бумажках, она встала, держа обеими руками будильник, и сказала: «Председатель, вот о чем я попрошу, вспомнила: из этих престарелых лошадей оставь мне одну. Или жалко? А это «маде» я могу вернуть. Мне бы лучше лошадь… Обещайте». Народ почему-то засмеялся, загомонил, а председатель попросил Матильду сесть и сказал только: «Списать, следовательно, уничтожить, а оставить в живых… не знаю, не знаю…» Матильда не забыла о своей просьбе, отправилась на другой день в контору и опять повторила ее. Мужчины долго ломали голову, как удовлетворить эту прихоть старухи. Наконец председатель нашел выход. «Будь что будет — покупай, Йотаутене. Составим акт продажи». Правление одобрило. Матильда за двадцать рублей (цена доброго петуха!) купила смирную кобылу, впустила ее в пустой хлев и, отправившись за сеном для нее, увидела, как на проселок свернул с чемоданчиком в руке долгожданный Людвикас.

Жизнь хорошая, думала Матильда, лаская взглядом костлявые руки сына с обломанными ногтями, его посеревшее, со впавшими щеками лицо, голубой шрам на виске, вынесенный из Испании, залысины на лбу. С юных дней жизнь швыряла его, кидала по широкому свету и вот привела-таки домой, где он родился и сгрыз первую хлебную корочку. Жизнь хорошая, привела-таки. Ведь нету большего наказания для человека, как остаться без родного дома и никогда больше в него не вернуться. Презренно и старое гнездо, когда оно пусто и никому не нужно. Если бы и ты, Каролис, был здесь в этот час. И ты, Саулюс. Мать умилилась, подняла краешек передника к глазам. Людвикас глядел в окно — как разросся клен, да и тополя какие здоровенные, ведь они с отцом когда-то их сажали… А двор-то изъезжен, истоптан. Мать рассказала про конеферму и свою работу, показала будильник. «Это хорошо, мама, — сказал Людвикас, — но устала ты страшно». — «Нет, сын, ничуть не устала; без дела все равно бы не сидела…» Так они говорили долго, обо всем толковали, но все кружили вокруг да около, обходя самую тяжкую тему. Юлия сидела на кровати; когда заговаривали с ней, словом-другим отделывалась и только раскачивалась из стороны в сторону, а мать со страхом подумала: «Только бы не прорвало сноху… Только бы не…» И все-таки она не выдержала:

— Когда брат твой вернется, Каролис?

Людвикас провел руками по заросшему щетиной лицу.

— Хотел бы ответить, но не могу, не знаю.

— Кто знает? У кого спросить?

— Отбудет и вернется. Точно, вернется.

— Когда вернется?

— Ждать надо. Ничего больше не осталось — ждать.

— Ждать, — злобная ухмылка исказила лицо Юлии. — Почему тебя отпустили?

— Юлия! — Матильда встала и тут же опять присела. — Успокойся, Юлия.

— Почему отпустили? — не отставала сноха.

— Видно, увидели, что не виноват.

— А чем виноват Каролис?

— Не виноват, но и виноват.

— Виноват?! — В один голос воскликнули мать и сноха.

Лоб Людвикаса усыпали бисеринки пота, и у Матильды мелькнула мысль: почему она терзает сына, едва успевшего ступить в дом, но эту тут же вытеснила главная мысль — Каролис-то, оказывается, виноват!

— Когда я за него тогда заступился, попробовал вытащить, то беспокоился о Каролисе не только как о брате. И как о человеке. Поэтому и теперь говорю о нем как о человеке — и не виноват, и виноват.

Юлия страдальчески усмехнулась, услышав эти непонятные слова, опустила голову и в отчаянии застонала. Мать зажала рукой рот.

«В другой раз поговорим, в другой…»

Говорили-то не раз, но о Каролисе старались не упоминать.

Уже распускались деревья, когда Людвикас, малость поправившись и окрепнув — хотя мать-то видела, что здоровье у него хуже некуда, — решил поехать в Каунас, и она отвезла его на беде до шоссе. Не может он, дескать, сидеть барином, пора подыскать какую-нибудь работенку.

— Если доведется встретить Саулюса, передай, что у него есть дом, — напомнила она, уже попрощавшись.

— Может, съезжу как-нибудь в Вильнюс и скажу, — пообещал Людвикас.

И снова она дома одна. Правда, и сноха Юлия, и девочки с ней. И еще ожидание.


Вернулось письмо, посланное Каролису. Вернулось, не застав Каролиса.

Вернулись еще два письма.

«Иначе бы жили, если бы все вместе», — стонала вконец исхудавшая сноха, и ничуть не заботили ее ни Алдона, уже ставшая барышней и учившаяся в Пренае, в средней школе, ни Дануте, которая кончала начальную школу у них в деревне.

По-прежнему все на плечах Матильды. Но это непосильное бремя давило не только на плечи.

Собиралась мать долго, но однажды-таки собралась. В Каунасе попросила Людвикаса написать на листке адрес Саулюса (на всякий случай, мало ли когда может пригодиться) и, никому об этом не сказав, села в поезд. Впервые в жизни вот так ехала в грохочущем да постукивающем вагоне и глядела в окно на незнакомые поля, города. Ее охватил страх. «Господи, куда я денусь, как найду эту улицу да этот дом? Вернуться обратно? Вильнюс — это тебе не Лепалотас, не Пренай и даже не Каунас. Далекий чужой город, о котором столько рассказывал еще папаша Габрелюс. Таинственный, как в сказке. Но ведь папаша сам поговаривал: язык есть — дорогу найдешь. Ведь и там люди живут, только спроси — посоветуют да покажут. Неужто пропадешь в родном краю да среди своих», — утешала она себя, сидя между двумя женщинами на короткой вагонной скамье.

На улицах уже горели фонари, когда она, сбившись с ног, нажала на ручку двери. Подъезд старого дома окутывал холодный полумрак. Дверь квартиры не открылась. Конечно, это тебе не деревня, хотя и там по вечерам люди двери запирают да окна занавешивают — как в те страшные годы, когда не знали, кто да когда притащится. Она подергала за ручку и услышала шум, музыку. Тогда постучала костяшками пальцев. Ведь точно не заблудилась, в свете фонаря хорошо разглядела и название улицы и номер дома, да и шедшая навстречу женщина подтвердила: «Точно, точно, вон в окне свет горит». Почему же никто не открывает? Опять побарабанила, потом ударила кулаком.

— Кто-то к нам ломится, погляди, — незнакомый голос ошарашил Матильду; видать, в доме гости, а она тут рвется в дверь.

Дверь открылась, и молодой мужчина в выбившейся из брюк рубашке мотнул лохматой головой.

— Заблудилась, бабуся. Ауфвидерзейн! — ухмыльнулся и захлопнул дверь так, что загремело во всем подъезде.

Матильда растерялась, но тут же пришла в себя. Нет, она не отступится, не выспросив да не разузнав. Такую дорогу ехала, весь город пешком обошла, пока отыскала… Побарабанила. Немного погодя посильнее стукнула по двери.

— Совсем сдурела старуха.

— С лестницы ее спусти! Бродят тут всякие…

— Бабуся, давай по-хорошему, а то…

Матильда торопливо спросила:

— Саулюс Йотаута… Я Саулюса Йотауту ищу.

Дверь открылась шире, но парень, пошатнувшись, загородил проход.

— Саулюса?.. А на что он тебе, бабуся? Никак пригласил позировать? — Захохотал, попятился и стукнул кулаком по двери в конце коридорчика: — Вы там еще живы? Саулюс, вылезай!