Осеннее равноденствие. Час судьбы — страница 17 из 126

Ничего не ответив, я стала листать папку с бумагами. Меня разобрала досада, что вот появился человек, который посягнул на мою грушу, такую белую, прекрасную и гордую, как невеста. А на самом деле это было посягательством на мои мысли, на мой покой, на мое одиночество, которое я смаковала и которое уже докучало мне. Марцелинас Рандис уселся в самом конце зала и изредка, подняв голову, устремлял на меня взгляд. А может, просто смотрел вдаль, пытаясь лучше понять прочитанный абзац или страницу. Я украдкой наблюдала за ним, и эти его взгляды наконец стали раздражать меня. Однако вбежала стайка студентов, расселась по залу, и я смогла укрыться за ними от этого сковывающего меня взгляда.

И случись же так, что через день-другой, спустившись вечером по лестнице в фойе первого этажа, я увидела Марцелинаса Рандиса перед доской объявлений. Он изучал испещренные надписями листочки. Руки заложены за спину, сутулится. Услышав мои шаги, повернул голову.

— А, это вы! — сказал он радостно, словно мы назначили здесь свидание. — Домой?

— В общежитие.

— Общежитие — прибежище и студентов и аспирантов. Как говорили когда-то в народе — богадельня. Чтоб горя не мыкать. Крыша над головой.

Он вышагивал рядом какой-то странной дергающейся походкой, все еще пряча руки за спиной, простоволосый, воротник сорочки расстегнут, клетчатый пиджак нараспашку.

— Один мой приятель роман написал о молодежи. «Цветение». Не читали? Жаль. Подвернется под руку, непременно прочитайте. Немало там и про жизнь в общежитии. Но вот злости маловато.

— Злости? — растерялась я.

— Да, да, злости. Красивые вещички и в газетах находим, а в книге я хочу почувствовать ярость, запах пороха. Чтобы читать книгу так, словно неумелыми руками трогаешь мину. Каждый миг ждешь взрыва. Ждешь встряски, катарсиса. Вот так я понимаю. Вы любите литературу?

— Романы? А когда их читать? Едва успеваю обязательную литературу проконспектировать.

— Примерная студентка, значит. На одних пятерках?

— Да, — призналась я и покраснела; всегда гордилась пестрящими в зачетке отметками «отлично», а теперь почему-то мне стало стыдно; зубрила, книжная крыса…

— И я когда-то все добросовестно запихивал в голову. Как богомолка — одну молитву и утром и вечером. А потом — на свалку. Настало время промывания мозгов. Хорошее дело вызубренные истины, но куда лучше понятные, проверенные и принятые сердцем.

— Мы едва успеваем выполнять указания преподавателей.

— Знаю. Только не надо ко всему относиться слишком серьезно.

Я растерянно подняла глаза на Марцелинаса Рандиса. Нет, он не издевался надо мной, говорил совершенно спокойно, однако тут же поймал мой недоверчивый взгляд.

— Не надо слишком серьезно относиться к преподавателям, — уточнил он. — Для них студент… ну, вроде податливой глины, которую они могут месить и руками и ногами. Для чего? Чтобы вылепить себе подобную образину. Чтоб потешить свое самолюбие. — Помолчал и добавил: — Да и к жизни лучше не относиться чересчур серьезно.

— К жизни? — остановилась я.

— Да, если хотите сберечь веру в жизнь.

Что это было? Краснобайство? Или он просто давал понять: какая ты все-таки провинциальная курочка?

Неподалеку от общежития Марцелинас Рандис попрощался и сказал, что заглянет в магазин, поскольку в комнате нет ни куска хлеба, даже заплесневелого. Я брела, все еще чувствуя его крепкое рукопожатие, слышала его замысловатые речи. А когда общежитие осталось позади, свернула на узкую, сумеречную улочку и шагала, как-то отяжелев, не думая, куда иду и зачем иду. Запахи листвы изредка перешибала удушливая вонь подворотен, тишину нарушал детский гомон или стрекот проезжающего мотоцикла. Уселась на скамейке в скверике. За углом дома садилось алое солнце. Я загляделась на него, и когда зажмурилась, перед глазами долго сверкали, светились оранжевые, зеленые круги. «Почему ты так далеко, Паулюс? — прошептала я тихо, спекшимися губами. — Почему я не могу с тобой поговорить? Письма никогда не заменят тебя».

О знакомстве с Марцелинасом Рандисом Паулюсу я, разумеется, даже не обмолвилась, однако его мысли изложила, объяснив, что некоторые так думают и говорят. А Марцелинас, когда я возвращалась в общежитие, иногда все так же неожиданно вырастал у меня на дороге и провожал, поскольку из читальни я обычно шла одна. Казалось, что он, просидев день в кабинетах и читальнях, вечером остро нуждался в слушателе. Я была хорошей слушательницей, внимательной, не спорила, и он доверял мне свои мысли, в которых сквозила тревога, а иногда он делал такие обобщения, что я невольно оглядывалась, не слышит ли нас кто. Конечно, это были годы переоценки ценностей, когда сам ветер жизни выдувал полову из кучи зерна.

— Почему ты все одна да одна? — как-то неожиданно, переходя на «ты», спросил он. — Вижу, парня у тебя нет.

— Есть, — призналась я не моргнув глазом. — В армии служит.

— Давно дружишь?

— С десятого класса.

— Эти школьные любови…

Мне не понравилась ирония, и я промолчала, а он тут же завел разговор об индийских фильмах, от которых мы, особенно девушки, были без ума.

— Дрянь. Вздохи и слезы. Любовь и сахарин, — рубил как топором.

Под конец экзаменационной сессии Марцелинас предложил мне встретиться в воскресенье. Он ждал у подножья горы Гедиминаса. Когда я подошла, достал из-за спины большой пион.

— Тебе.

Запах пиона напомнил далекий мамин палисадник в Вангае.

— Поплыли в Валакампяй?

Я кивнула.

Белый пароход медленно двигался против течения. Мы сидели на палубе, солнце припекало лицо, мимо ползли зеленые, кудрявые берега Нерис. Марцелинас молчал. Мне казалось, он впервые так долго молчит. Я почувствовала на руке теплые и робкие его пальцы, но руки не отняла.

Когда собралась на каникулы, Марцелинас сказал:

— Я буду тебе писать, иногда.

— Нет, не надо! — испугалась я.

— Правда не надо?

— Так будет лучше.

— Ну, что ж…

— И на вокзал меня провожать не надо.

— Раз так считаешь…

В Вангае я, каясь в своих «грехах», едва не ползла на коленях по тропе, где мы с Паулюсом когда-то гуляли. На Кольский полуостров шпарила слезливые, тоскливые письма. А почему бы не съездить к Паулюсу, почему не проведать его? Денег немножко накопила, на дорогу хватит. Как-то обмолвилась об этом в письме. Паулюс ужасно обрадовался. Приезжай, приезжай, дорогая, — звал он настойчиво, хотя я и чувствовала, что он сомневается: обещала приехать на проводы, не приехала, а тут такая дорога… Я решила доказать ему, что чего-то стою. А кроме того, надеялась, что поездка поможет мне вычеркнуть из памяти Марцелинаса, поставить точку в наших отношениях, которые могли бы… Да, которые могли бы… однако этому не бывать, не бывать! Сказав матери, что еду с однокурсниками в Ленинград, отправилась на поезде на далекий Север. Два дня и две ночи летел, постукивая, поезд, вез меня к Паулюсу. Остановилась я в небольшом городе, в гостинице получила койку в пятиместной комнате (покраснела, когда просила отдельный номер; администраторша ответила, что это мне не Москва) и принялась ждать. Спохватившись, отправила в часть повторную телеграмму. Назавтра около двенадцати, запыхавшись, влетел Паулюс, и мы, ничуть не стесняясь женщин, обнялись, поцеловались, глядели друг на друга и целовались опять.

— Знаю, ты не верил, что я приеду.

— Верил, Криста, верил.

— Не верил, нет…

Его губы зажали мои губы.

Мы прошлись по немощеной улице, оказались в поле, свернули к чахлому сосняку.

— Давай присядем.

Я посмотрела на полянку с мягким мхом и сжалась от страха.

— Нет, нет.

— Криста, я тебя люблю.

— Люблю тебя, Паулюс.

— Присядем.

— Нет, нет.

Однако ноги сами подгибались, и я отдалась его рукам, его воле, свято веря — так надо, только так… Только так войдут в меня спокойствие и уверенность.

Мы лежали на мхе, взявшись за руки, устремив глаза в высоченное и удивительно чистое небо. Подрагивали верхушки сосенок, эхом далекого колокола гудела тишина пустых полей. Паулюс бросил взгляд на часы и вскочил на ноги.

— Мне пора.

Я посмотрела на него снизу, — на такого большого, угловатого, растерянного, повернулась на бок, уткнулась лицом в сгиб локтя и заплакала. Паулюс опустился на колени, ткнулся губами в ухо.

— Прости, Криста. Ну, прости. Может, не стоило… Это все я…

Оправдывался, как мальчишка.

Я заплакала навзрыд.

— Иди, раз тебе надо. Оставь меня и беги.

— Криста, не сердись. С этой минуты ты для меня… Криста…

— Уходи, Паулюс.

— Я не могу тебя одну здесь оставить.

— Уходи.

Я все всхлипывала, чувствуя какой-то смутный страх перед будущим, а Паулюс нетерпеливо поглядывал на часы.

В Вангай я вернулась настолько изменившаяся, что даже мать забеспокоилась, привязалась с расспросами:

— Что с тобой случилось, дочка? Все мне скажи.

— Ничего.

— Будто глаз у меня нету.

— Ах, мама!

— Сердце о чем-то нехорошем говорит.

— Усталость, такая дорога.

— Не юли. — И прямо спросила: — Что Паулюсу скажешь, когда вернется?

Я не удержалась и крикнула:

— Я к Паулюсу ездила, мама!

— Вот, господи… — мать отшатнулась, покачала головой и больше ни о чем не спрашивала.

За последние недели каникул я успокоилась, приободрилась, снова вернулись радость, смех, песни. Каталась с сестренками на лодке, купалась, болтала всякую чепуху, а в последнюю субботу даже пошла на танцы в Дом культуры. Танцевала с бывшими одноклассниками, потом чуть ли не до утра толпой бродили по улицам, говорили, говорили и, казалось, не будет конца нашим разговорам.

По дороге в Вильнюс подумала, что с Марцелинасом было бы лучше совсем не встречаться, а если придется-таки увидеться (наверняка где-нибудь напорюсь на него), то расскажу о поездке к Паулюсу. Буду рассказывать ему только о Паулюсе, и это меня спасет. Потом усмехнулась: от чего спасет? Ах, Криста…