Тетя обеими руками пригладила побелевшие волосы, скрученные в узелок на макушке, покивала.
— Сама вижу, как годы летят, о господи боже. Когда была девчонкой, на замерзшем пруду парни устроили карусель, садись, говорят, покатаем. Как раскрутили, как раскрутили, санки свистят будто ветер, все знай летит, знай летит, а я уцепилась и держусь, только бы не выпасть. Тихонечко так нынче дни летят. И опять боюсь, как бы не выпасть.
— А мне минутами кажется, что эти санки уже без меня летят, что я выпала из них.
— Чудеса, да и только! — Гражвиле всплеснула руками. — В твои-то годы, детонька… Будет врать…
Такое искреннее, непритворное удивление тети Гражвиле, просто-таки выплеснувшееся из глубины ее души, Кристину даже рассмешило, и она схватила тетину руку, лежавшую в подоле, пожала ее, потрясла.
— Ах, тетя, ведь мне уже не двадцать.
— Но и не семьдесят.
Кристина снова застыла, подняла глаза к потолку.
— А иногда кажется… нет больше жизни…
— Детонька! — оборвала ее Гражвиле, услышав в голосе племянницы мучительную дрожь. — Вижу, что вконец измоталась. Поживешь тут, в глазах светлее станет. Ты надолго? Надеюсь, не на один день прискакала?
— Не на один, тетя.
Гражвиле обрадовалась, вскочила, обеими руками погладила плечо Кристины, присела: что бы приготовить для гостьи дорогой, небось проголодалась с дороги? Нет, нет, какие тут хлопоты: на кухне газ, ни тебе дров искать, ни плиту топить.
— Я мигом, детонька. Может, чаю с клубничным вареньем — свежее, этого года? И сыр есть, творог, сметана… Или лучше колбасы нарезать да соленых огурчиков? В прошлом году справного поросенка откормила, мясцо всю зиму полным ртом ела, и сейчас еще целый шматок сала висит да окорок, а в хлевке опять поросенок хрюкает, перед рождеством попрошу Тауринскаса, чтоб заколол. Так чего тебе больше хочется, скажи? А то глазунью из двух яиц… Может, с сыром, а? Вот и хорошо, детонька, ты посиди, а я мигом спроворю. Но, горе ты мое, лучше в свою комнату иди, располагайся, ключ-то в дверях… Все как было, как ты два года назад оставила. Только пыль иногда вытираю, улица-то рядом, через окна наносит.
Кристина сидела как и раньше, даже на белую дверь в стене не оглянулась. Будто в чужом доме, в чужой комнате. Будто не здесь пробежали ее детство и юные годы, многие летние дни, пока училась и работала в далеком городе.
Не вставая со стула, подтянула к себе сумку, расстегнула, отыскала сверточек и из полиэтиленового мешочка вынула цветастый отрез. Гражвиле шаркала по кухоньке, звякала ножом по краю сковороды и говорила, говорила как заведенная… Свой конец дома перекрасила, дескать. Еще весной городские власти потребовали — дома возле улицы подкрасьте, чтоб все блестело. Люди толковали, какая-то комиссия приедет, чуть ли не самое главное начальство. А вот краску откуда взять? Повезло ей, что Миколас Тауринскас «скомбинировал» краски навалом, так что по божеской цене продал и ей бидон. А Гедонисы-то за своей половиной дома не смотрят, Тауринскас бы и для них краску достал, однако нет. Лучше через глотку рубль пропустят, чем дом приведут в порядок, упаси господь от такого соседства. Да, чуть не забыла… Марчюлене-то помнишь? С ее дочкой ты в школу ходила. Славная была женщина, ладили мы с ней, не раз ей банки ставила. Одна жила. Постучался кто-то ночью. Раз уж стучатся, как не открыть, открыла. Господи боже! Трахнули по голове, перерыли все углы, думали, тыщи найдут. А что нашли-то? Может, десятку-другую, горе ты мое. На успенье похоронили женщину. Вот тогда Тауринскас и наложил на мою дверь эту цепочку. Вот я и говорю, детонька, мало того, что людишки своей смертью помирают, а сколько еще всякие беды, хвори, аварии прибирают. Уже и кладбище новое огородили, за сосняком, на старом, сказывают, не позволят больше хоронить…
Вкусно запахло шипящим на сковороде сливочным маслом, задребезжала крышка чайника.
— Криста, детонька!..
Кристина развернула цветастый материал.
— Это тебе, тетя.
— Мне? — Гражвиле вытерла руки о передник, двумя пальцами осторожно коснулась краешка отреза.
— Платье сошьешь.
— Горе ты мое! И зачем так тратиться! Мне, старухе, всего хватает, успела бы сносить то, что уже пошито. Ну, ей-богу, боюсь даже брать. Лучше себе придержи, детонька, мне и не к лицу такая красотища…
Чмокнув Кристину в щеку, приложила к себе отрез, повернулась на одной ноге, бросилась к зеркалу, вгляделась.
— Красота. Ну и красотища… — Гражвиле умиленно поджала губы, покивала и, отвернувшись, разложила на кровати отрез, аккуратно скатала. — Вот спасибо так спасибо, детонька. Если бы не ты… Дочка ты для меня, родная дочка. Знаешь, я иногда думаю: нету у меня детей, не дождалась, в старости не у кого голову приклонить. Но у меня же есть ты, Криста! Видишь, какая я дуреха иногда бываю, стыд и срам. А как твоя доченька-то, Индре? Такую девочку вырастила, на всю жизнь радость. Хорошо тебе, ты не одна.
Мне хорошо, тетя, — не произнесла, потому что горло свела судорога. Мне ужасно хорошо — даже зубы стиснула.
— Почему не привезла дочку-то? Так давно не видела, ужас как соскучилась.
Кристина подняла с пола сумку, тяжело шагнула к белой двери.
На низком столике у кровати светил ночник, и абажур цвета мха притенял пространство, продолговатую комнату, в углу которой высилась глазурованная кафельная печка. Кристина трогает ее кончиками пальцев, потом прикладывает к ней ладони, прислоняется горящим лбом — прохлада, исходящая от глины, струится по ее телу, течет по жилам, леденя кровь, заставляя сердце биться все чаще, все сильнее, как тогда… тогда…
— Попрощайся с бабушкой.
Индре напряглась, сжала кулачки, втянула голову в узенькие плечики и застыла так без движения, точно в столбняке.
— Погладь бабушке руку.
Лицо девочки еще больше побледнело.
Кристина наклонилась к лежащей в гробу матери, коснулась ее рук, сложенных на груди, потрогала высокий лоб. Ее зазнобило. В трепетном свете свечей лицо матери поблескивало, словно подернутое ледком. Как глазурованный кафель, подумала. И обеими руками взяла дочурку за плечи, привлекла к себе.
— Посмотри в последний раз…
— Мама!
— Никогда больше…
— Мне зябко, — пожаловалась Индре, будто и ей передалось то ощущение, которое испытала Кристина, когда прикоснулась к телу матери.
Когда они вернулись с кладбища, Индре ни на шаг не отходила от Кристины. Ночью обе легли в одну кровать (в ту же самую кровать у стены), Индре прижималась к матери, тряслась.
— Мне зябко, — снова пожаловалась она.
Кристина подтолкнула одеяло, обняла дочурку.
— Согреешься.
— Я никогда не согреюсь, — проговорила Индре. Ей было уже двенадцать, надо же сказать такую нелепость.
— Закрой глаза и спи, — вспылила Кристина.
— А если я засну и не проснусь? Никогда, никогда не проснусь…
— Какая чушь.
— Мне так кажется, мама.
— Успокойся и спи…
— А если человек… умерший человек, вдруг возьмет и воскреснет? Через год, десять или через сто лет. Он подумает, что спал, правда? Что заснул недавно.
Кристина стиснула дочкину руку и спросила себя: могут ли остановиться годы, десятилетия? Может ли человек увязнуть во времени, которое течет, как кровь? Но кровь спекается. А дни, годы?
— Он проснулся бы такой же, ничуть не изменившись. Ты слышишь, мама?
— Но вокруг него все было бы другим, дочка.
— Другим.
— Он не нашел бы никого из тех, кого знал, с кем дружил, ради кого жил.
— Как страшно, мама.
— Страшно.
Индре лежала, уткнувшись лбом в грудь Кристине, изредка вздрагивала, ее тельце напрягалось как струна, потом обмякало, расслаблялось. И снова напрягалось: Кристина не спала. Смерть матери и совсем не детские мысли дочурки так придавили ее, что она, не удержавшись, заплакала — тихо, без стона, без всхлипов, боясь потревожить дочку. Пускай заснет, бедненькая, пускай успокоится. И когда уже была уверена, что Индре спит, вдруг услышала:
— Но и жить страшно, когда заснешь…
Она не договорила, вздохнула, как старуха, и Кристина снова кончиками пальцев, всем телом ощутила глянцевитый холод трупа.
Вздрогнув от озноба, Кристина отходит от печки. Комната еще не выстыла, солнце в конце августа не скупилось на лучи и лишь желтеющая листва, тяжелое бремя садов показывали, что близится осень. Впущу-ка свежего воздуха, подумала Кристина, но не подошла к окну, не открыла — стояла посреди комнаты в полумраке, прислушиваясь к звукам позднего вечера. По улице с ревом пронесся мотоцикл, пьяные мужчины, стараясь перекричать друг друга, пытались подхватить услышанную по транзистору песню, однако забыли слова и орали как кто умел. Когда галдеж удалился, за стеной загромыхала чем-то тетя Гражвиле. Укладывается. Наверное, тетя недовольна — за столом Кристина мало говорила, ничего не рассказала, даже ела немного, будто чужими зубами откусила чего-то, чаю отхлебнула, и спасибо. Но что Кристина могла ей сказать? Почему приехала? Отдохнуть приехала, в отпуск, говорит она себе. Но почему говорит так нетвердо, неуверенно? От-дох-нуть, произносит по складам, от-влечь-ся… от-дох-нуть…
Такого еще не бывало! — спохватилась Кристина. Если бы не звонок подруги, наверное, она бы вообще не вспомнила об отпуске. «Вот отпуск и тю-тю! — защебетала Марта Подерене, и Кристина обрадовалась, услышав ее голос. Марта была давнишней подругой, по правде говоря, не такой, которой можно доверить любую тайну, но Марта всегда была готова дать совет, помочь. — Дни просто чудо, вода в море теплая, как чай, хорошо еще, что волны освежают, делают массаж. Ах, Криста, какое нынче лето! Только уже нету его, опять вкалывай. Кстати, а ты-то как, золотце? Что, еще не брала? И не знаешь, где будешь отдыхать? Даже путевки нету? Криста, Криста, ну как же это ты?.. Чем тебе помочь? Я же ничего не могу… как бы ни хотела…» И впрямь, где Кристина была раньше? Весной, когда начальник отдела составлял график отпусков, она сказала: «Не знаю… я еще ничего толком не знаю, обо мне не заботьтесь». Каждый день шла на работу, не замечая лета: казалось, это не ей улыбались разноцветные улицы, казалось, это не ее звали к себе зеленые холмы за го