Саулюс не чувствует вкуса, с трудом глотает куски, наконец отодвигает тарелку и прислоняется к спинке стула. Кафе шумит, звенят бокалы, кто-то с выстрелом открывает бутылку шампанского. Поворачивает голову — о, за соседним столиком компания из трех женщин. Одну из них Саулюс знает — Инеза (фамилию забыл), добрых десять лет назад снимавшаяся у Вабаласа в «Канонаде» или в «Марш, марш, тра-та-та». Овальное бледное лицо, голова на длинной обнаженной шее склонена набок, гладкие волосы разделены на пробор и прилизаны, тоненькие дуги бровей приподняты. Точно как из Модильяни. Поймав взгляд Саулюса, Инеза устремляет на него прищуренные глаза, будто рысь, приготовившаяся к прыжку.
— Позовем дам? Прозит!
Саулюс хватает за локоть поднявшегося было Альбертаса, удерживает. Вацловас Йонелюнас степенно говорит:
— Не стоит связываться. Или будьте здоровы…
— Я только ради вас… Раз нет, то нет, — уступает Альбертас и подмигивает Саулюсу: — Конечно, там ты не таких пичужек видел. А может, и отведал?
Намек неприятен Саулюсу. Все его сегодня раздражает.
— Послушай, Альбертас, не лезь в душу, — просит он мягко, но замечает, что приятель теряется, и уже жалеет его — может, зря обидел, ведь, бывало, в этом самом кафе они гуляли на всю катушку.
Все трое молчат, погрузившись в свои мысли; Саулюс закинул ногу за ногу и глядит на сплетенные ладони; Вацловас изящно облокотился на край столика, подпирая большим пальцем подбородок, морщит лоб, поднимает брови; Альбертас клетчатым платком вытирает испарину со лба, щиплет пальцем клинышек бородки, поглядев то на одного, то на другого, шевелит губами и берется за бокал.
— Везет тебе, Саулюс, — наконец говорит он без тени насмешки, глядя открытым добрым взглядом.
Йотаута горько усмехается над словами Альбертаса, над самим собой.
— Везет, я серьезно, — добавляет Альбертас. — Не просто так предложили поездку. Оценили, обратили внимание.
Горькая усмешка не исчезает — пробегает по всему лицу Саулюса, мелькает в глазах. Когда ему позвонили и предложили эту поездку («Не желаете ли прокатиться, товарищ Йотаута…»), Саулюс не только обрадовался: просто не поверил, что вот и е г о вспомнили, е м у предлагают. На миг почувствовал себя как бы на пьедестале. Даже стал скромничать («Спасибо, для меня так неожиданно, когда столько знаменитостей…»), без всякого притворства, только желая услышать — наверняка желая! — что и он сам, дескать, не лыком шит… Но голос звучал по-деловому; да, да, товарищ Йотаута, я уже говорил с товарищем А.; оказывается, он бывал во Франции, хочет куда-нибудь подальше; говорил с товарищем Б., его жена как раз в это время вздумала рожать; говорил с товарищем В. — в больнице… («Хотя, разумеется, если вы отказываетесь…» — «Нет, нет, я согласен, конечно…») Как милостыню, как кусок хлеба, брошенный голодному, он принял это предложение. Даже поторопился принять, чтобы товарищ благодетель, не дай бог, не передумал. Поначалу, по правде говоря, он чувствовал: что-то его мучает, но толком не понимал, в чем тут дело, и лишь потом его обожгло унижение, но недостало сил заупрямиться, решиться на твердый шаг и сказать: «Нет!» А когда все перегорело и угольки затянул серый пепел, Саулюс повернул острие копья на самого себя: а почему, собственно, тебя должны вспоминать в первую очередь? За что? Сколько лет уже пробежало с того далекого-далекого апрельского дня, когда тебе вручили билет члена Союза художников и твой профессор, седой как лунь старичок, которого все величали Маэстро и кости которого уже тлеют на кладбище Расу, сказал: «Не гордись этой книжицей, а работай, работай. Я в тебя верю».
— Все выше карабкаешься, Саулюс, — Альбертас дергает бархотку на шее, вдруг вспомнив то, о чем непростительно молчал до той поры. — Тебе нужны факты, дружище? Самые свежие? Только не свались со стула!
Йотаута прислушивается; никаких новостей он не знает, мало ли что могло стрястись здесь за эти три недели. Он-то здесь при чем?
— Прозит! Только для меня непонятно, почему ты сам об этом не спрашиваешь? — продолжает Альбертас.
— О чем ты говоришь?
— Или уже знаешь? Чего доброго, я опоздал. Или тебе уже настолько все равно, раз покатался по Европам…
— Альбертас, будь человеком, останови свои жернова, — не выдерживает Вацловас Йонелюнас.
— Так вот, Саулюс, коротко и ясно: все четыре твоих эстампа попали на выставку! Мои поздравления. Салют! — Он поднимает бокал вина.
— Это точно? — сомневается Саулюс.
— Не веришь мне? Спроси у Вацловаса.
Йонелюнас утвердительно кивает.
— Вчера комиссия отобрала. Ругянис зверствовал, как рассказывали. Нет, ему это и это не нравится, дескать, зритель не поймет, черт-те что подумает, ведь выставка-то не дома, а в Риге, прибалтийская, такая ответственность и тэ дэ и тэ пэ. Он-то всегда готов любого зарубить. К тебе не прицепился. Просто не заметил твоих работ.
Напоминание о Ругянисе бередит свежую рану Саулюса, но он не подает виду, не может выдать себя. Как в тумане пытается вспомнить офорты, которые отдал, уезжая во Францию, но перед глазами мелькают всевозможные листы, только не те, видно, не те. Два — точно, а еще два? «Утро»? Нет, нет… Бегущая вдоль поля девушка с колосьями ржи в руке… Да, этот. Какой же четвертый? Правда, какой четвертый?
— Ты не рад?
Какой четвертый? «Голова старика»? «Улочка»? Нет… Четвертый, четвертый…
— Вацловас, полюбуйся на него. Видал такого?
— Как ваши? — любопытствует Саулюс, но тоже как-то вяло. — Твои-то попали, Альбертас?
— Одна. Из трех. Но это ничего, я доволен. С живописью не так просто. И отобрали знаешь какую? Сам не поверил. «Строительство моста».
— А у тебя, Вацловас?
Йонелюнас машет рукой, отводит глаза.
— Работа Ругяниса, — лихорадочно шепчет Альбертас. — Разве не знаешь, как он относится к Вацловасу? Мог бы — сожрал бы. Потворствует молодым, тем, что без всяких идеалов, с ними заигрывает, думает, авось поддержат когда-нибудь, а мы задыхаемся, среднее поколение… Злость берет, друзья мои, как подумаешь.
— Плевал я! — в сердцах бросает Йонелюнас, его нижняя губа вздрагивает. — Не для выставок пишу. И не на десерт для Ругяниса или кого другого после сытного обеда. Плевать мне и растереть!.. — Оглядевшись, подзывает официантку: — Красавица! Коньяку по одной. И кофе. Все. — И снова нервно шипит: — Плевать!..
— Смешно было бы раскиснуть. Ты не из таких, Вацловас. А вот Саулюс пробился. Ведь это не пустые слова критиков, что метафора его линий улавливает вечные истины и зачаровывает зрителя — берет за душу, волнует, заставляет задуматься. Браво, Саулюкас!
— Не стоит меня короновать, Альбертас.
— Я чистую правду говорю.
— Хватит об этом.
Альбертас вдруг из голубых высей опускается на грешную землю.
— А все-таки, может, пригласим этих кукушек, а?
— К черту их!.. — бросает Йонелюнас, в раздражении скрипнув зубами.
Саулюс неспокойно оглядывается, не слышит ли их кто. Его взгляд снова наталкивается на прищур глаз Инезы. За этими глазами однажды как-то он побежал, как ласковый теленок. Пьян был в дымину. Стало худо, через подворотню нырнул во двор, а там вдруг заблудился, оказался на соседней улице. Мало ли дурили когда-то. С Альбертасом, с Вацловасом; Вацловаса, правда, расшевелить не просто, но если уж заведется, то… Не легко ему, понятно: через год стукнет пятьдесят. Когда Саулюс кончал институт, Вацловас работал художественным редактором иллюстрированного журнала. Тогда и завязалось их знакомство, перешедшее потом в дружбу. «Эта редакторская работа меня засушила», — позднее жаловался он не раз, хотя вообще-то не слишком любил распространяться о себе и своей работе. Пьет вечер, другой, а потом исчезает, запирается — не дозвонишься, а если зайдешь, тоже частенько не достучишься. Писал терпеливо, медленно и много. Разочаровавшись в себе и в жизни, торчал в четырех стенах, утопал в сигаретном дыму или целыми днями валялся на кушетке, глядя в потолок. Однажды Саулюсу позвонила жена Вацловаса — тишайшая, смирнейшая, преданная мужу женщина не выдержала: приди, мол, поговори с ним. Бросив все, Саулюс поймал такси и вскоре оказался на улице Ужупио. Вацловас валялся на кушетке — зарос щетиной, глаза запали, остекленели. В углу на мольберте — подрамник с изрезанным ножом холстом — что-то писал, наверно. На полу — картонки и огромные листы, засохшие кисти, кучки пепла и окурки. Вацловас отмалчивался, а когда Саулюс позвал его прогуляться по улицам, только головой мотнул. Наконец вполголоса спросил глухо: «Зачем пожаловал? Полюбоваться?» И еще через минуту сказал: «Она же была рядом… Совсем уже рядом, думал, схвачу, а ты вот…» Кто была эта о н а, Вацловас не объяснил. Идея фикс? Порожденная одиночеством мысль, мелькнувшее в голове видение? Из огромного множества картин, прислоненных к стене, Саулюс выбрал одну, потом другую. Некоторые композиции он видел на персональной выставке. Пейзаж старой деревни — от него веет грустью и спокойствием, сюжет с мелиораторами, наверное написанный недавно. «Тебе не кажется, Вацловас, что ты, взявшись за работу, тут же пугаешься? Тебя охватывает страх и неуверенность». — «Разве это заметно?» — повернул голову Вацловас. «Да, Вацловас, заметно. Возьмет и дрогнет твоя рука, погаснет мысль. Словно у тебя чугунные гири на ногах, не дают оторваться от земли, — говорил Саулюс, неизвестно почему лишь теперь высказывая то, что давно думал. — Но вот взять твою «Теплоту». Уже сколько лет прошло, а я и сейчас вижу, чувствую… Там ты творец мира. Господь!..» Позднее Саулюс с горечью вспоминал, как легко наставлять другого, утешать неживыми словами, но тогда он ведь и впрямь говорил искренне. Вацловас опустил ноги с кушетки, с трудом встал. «Если бы я мог себя понять, Саулюс, — пожаловался, как ребенок, виновато глядя на друга. — Кто взвалил на меня этот крест? Природа? Бог? Или я сам взвалил его себе на плечи? Но если сам, то мог бы освободиться, сжечь его на костре. Давит он на меня немилосердно, а сбросить не могу. Почему? Почему, Саулюс? Ты-то ведь тоже тащишь свой крест или не чувствуешь этого?» И, не дожидаясь ответа, поднял руки, потянулся, точно и впрямь пытаясь сбросить тяжелую ношу, даже не покосился на свои картины, попросил посидеть, подождать. Четверть часа спустя вошел совсем другой — умытый, побритый, лишь в глубоко запавших глазах таилась усталость.