Многие растерялись, приумолкли, не зная, соглашаться с батраком или нет. И в это время на цыпочки привстал сын Винклера Отто. Рослый, прямой, плечистый, в коричневой рубашке, заправленной в зеленоватые брюки с блестящей медной пряжкой.
— Этот мужчина, который только что говорил, указал нам путь. Итак, я спрашиваю: кто у вас скупает большинство продуктов и платит одни центы? Кто с вас шкуру сдирает за железо, за цемент, за удобрения? Кто? Скажу прямо, если вам еще не ясно: евреи! Евреи установили такие цены, и, пока у них в руках торговля, добра не жди.
— Чистая правда! — взвизгнул поддакивавший всем мужик и, словно захлебнувшись, замолк.
Слова молодого Винклера еще больше сбили с толку толпу.
— Не слушайте его! Это провокация!
Казимераса Йотауту ошарашил прозвеневший голос.
— Людвикас! Это Людвикас, — пролепетал отец, не почувствовавший никакого страха, только гордость: его: сын заговорил! Да еще в такое время, когда людей обуяло сомнение.
— Господин Винклер хочет нам очки втереть. Он хочет перессорить нас, науськать друг на друга.
Наконец-то Йотаута разглядел Людвикаса. Тот стоял перед толпой совсем недалеко от Отто Винклера. Он говорил и чуть ли не каждое слово сопровождал взмахами руки.
— Еврейский прихвостень! — привстал на цыпочки Отто Винклер.
Людвикас повернулся к Отто, подобрался, но все равно остался щуплым, издали он казался пареньком.
— Фашист!
Прокатилось по толпе слово, сказанное со страшной ненавистью, брошенное будто плевок. Это слово почти никто в деревне не слышал, но все как один поняли: так зовут человека, хуже которого и быть не может.
Людвикас стоял словно вкопанный, а к нему медленно приближался Отто Винклер. Вслед за ним, засунув руки в карманы штанов, крался батрак в клетчатой фуражке набекрень.
Казимерас Йотаута все хорошо видел и все понял.
— Это фашист! — что есть мочи прокричал он и стал торопливо пробираться сквозь толпу к шоссе. — Люди, разве позволим пруссаку?..
— Отойди, пруссак! — рявкнул с другой стороны Каролис, и отцу стало легче, он знал, что не один идет на помощь.
Трое подскочили со стороны и встали перед Отто Винклером. Отто неторопливо закатал рукава коричневой рубашки выше локтей, подбоченился, расставил ноги.
— Едут! — взвизгнула женщина.
— Полиция!
— Держитесь, ребята!
По шоссе со стороны Каунаса катил черный автомобиль.
Отто Винклер ликующе осклабился, взял из канавы никелированный велосипед, отвел его в сторонку.
Руки Казимераса Йотауты опустились, он тяжело дышал и, кажется, слышал, как вся толпа глубоко дышит будто одной грудью вместе с ним.
Автомобиль остановился шагах в двадцати перед завалом, из него один за другим выскочили полицейские. Последним появился мужчина в светлом костюме. Рассыпавшись на всю ширину шоссе, они неторопливо приближались к поваленным ольшинам.
Казалось, какой-то страшный колдун обратил толпу в поле камней — никто не шелохнулся, не сказал ни слова, только удушливый жар шел от распаренных тел.
Полицейские остановились, сжимая в руках резиновые дубинки. Вперед вышел один из них, по-видимому старшой, стал медленно стягивать с правой руки белую перчатку. Его губы подрагивали, он не находил слов.
— Ну! — наконец разинул рот, рывком положив голую руку на кобуру пистолета, пристегнутую к желтому ремню.
— Господи, что теперь будет-то! — застонала женщина в толпе.
Снова воцарилась тишина.
— Ну! — повторил старший полицейский и спросил сквозь зубы: — Что сие означает, хотел бы я знать?
Вперед вышел один из тех, кто хотел было заступиться за Людвикаса. Он окинул взглядом толпу и повернулся к полицейским.
— Здесь собрались жители окрестных деревень. Нужда их пригнала. — Мужчина говорил спокойно, словно не полицейские стояли перед ним. — У всех у нас одна беда, и мы требуем, чтоб были уменьшены земельные налоги. А если нет — платить не будем. Многим из нас роет могилу Земельный банк. Мы требуем отложить оплату долгов и чтоб никто не смел покупать пущенное с молотка имущество. Требуем поднять цены…
— Требуем…
— Кончать! — взревел полицейский, резко выдергивая пистолет. — А я вам приказываю разойтись! А ну разойдись!
Толпа колыхнулась, заволновалась, словно поверхность озера от набежавшего ветра. Некоторые повернули было домой, но многие стояли, как и раньше.
— Мужики, не бойтесь, ничего они нам не сделают!
— Банислаускас, ты говори, пускай послушают.
— Не дадим городу! Откормленные, зажравшиеся, вы только посмотрите на этих боровов.
— Кровопийцы! Пиявки!
И мужики и бабы кричали, подбадривая сами себя и других. Казимерас Йотаута поискал взглядом Банислаускаса, который так хорошо выступал.
— Банислаускас, чего молчишь, валяй, — он подбодрил его, но Банислаускас, словно его по голове ударили, присел и исчез среди женщин.
— Мужики, вы не одни! — прозвенел голос Людвикаса. — Вся Сувалькия двинулась, вся Дзукия бурлит. Требуйте! Заставьте их уступить.
— Разойдись! — снова крикнул полицейский и махнул рукой другим, стоящим у него за спиной.
— Иисусе, бьют!
— Не дадим! У нас тоже руки есть.
Полицейские быстрым шагом приближались к гуще толпы, лупили дубинками, кого только могли достать. Кто-то пустил камень, попал самому высокому из них в плечо.
— Дать сволочам! Чтоб копыта откинули!
— Бьют! Кровопийцы, пиявки, живоглоты!
Толпа рассеивалась, редела. Отступали и оба Йотауты, но отец тревожился за Людвикаса: только бы не угодил в лапы полицейских. Молодой, горячий, много ли надо? Вдруг он увидел человечка из Даржининкая, Гельтиса, которого привез сюда на телеге. Где он был до сих пор? Теперь он с камнем в руке метался то туда, то сюда, словно желая всех удержать.
— Кровопийцы! Пиявки! — все время выкрикивал Гельтис. — Вы, хозяева, убегаете, вам все равно… А я?.. Векселя у Густаса… Пустят все с молотка… Так и так погибать… Так что ж, удирать, мужики?! Неужто дадим им…
Гельтис вырвался вперед, где двое полицейских дубасили парня, прикрывшего руками голову.
— Кровопийцы! — Гельтис замахнулся камнем, швырнул.
Грянул пистолетный выстрел. Гельтис зашатался, схватился руками за грудь.
— Стреляют! Насмерть застрелили, Иисусе!
Люди удирали по полю, схватив в руки деревянные башмаки; приподняв подолы, уносились с визгом бабы. Снова прогремел выстрел.
— Где Людвикас? — запыхавшись, с тревогой спросил Казимерас Йотаута, ковыляя по берегу речки. — Что теперь будет-то? Вот так, прямо в человека?
Каролис ничего не мог ему ответить, только поторапливал:
— Давай быстрее, отец.
— Только бы все обошлось. Этот Гельтис из Даржининкая… Может, помирает человек, а мы его бросили… Семеро ребят. И все погодки, слыхал я…
— Давай руку, отец. Побыстрее.
Среди желтеющих березок, напуганные выстрелами, стригли ушами лошади.
Холмик на могиле Гельтиса из Даржининкая осел и зарос травой.
Банислаускас из Лепалотаса, не пожалев своей горницы, открыл молочный пункт…
Во двор Людвикас вошел не один…
Мужчины, только что поднявшись из-за стола, в тени избы ковыряли в зубах, поглядывая в мрачнеющее небо. С пустым ведром в руках выбежала и мать.
— Моя Эгле, мама.
Ведро звякнуло о землю.
— Отец, это Эгле.
Жалобно скрипнула деревяшка.
— Каролис…
Каролис подошел к стройной, белокурой и растерянной девчонке, первый подал руку, улыбнулся.
— Ты писал, но чтоб была такая… не подумал.
Эгле еще гуще покраснела, затуманились ее голубые глубокие глаза.
Мать нечаянно задела ногой ведро, и оно опять звякнуло.
— Уже поженились? — спросила властно, уставившись на девчонку, чтобы придраться к чему-то: ну и выбрал же! И невольно признала: будто кукла в окне магазина. Как глянет из-под длинных ресниц (таких длинных черных ресниц мать в жизни не видала) — ну точно святая дева Мария с алтаря Пренайского костела… Господи прости, вот сравнила-то…
Людвикас мягко улыбнулся:
— Нет, нет, мама. Я хотел только показать. Вдруг не понравится.
— А-а, — пропела мать, отошла немножко, вытерла руки о передник. — В дом пожалуйте.
— Заходите, — спохватился и отец.
В избе все уселись вокруг стола, но не успели словом-другим переброситься, как мать напомнила:
— Не воскресенье, мужчины. Гости не на один день приехали, успеете наговориться.
— Мы ненадолго, мама, — ответил Людвикас. — Очень ненадолго.
Мать посмотрела на сына, которого так давно не видела. «Куда это ты разбежался, ведь не горит», — словно выговорила ему.
— Ничего, — сказала вслух и посмотрела на Казимераса и Каролиса. — Сколько там клевера-то, а если вдруг дождь…
— И мы с Эгле поможем.
— Сидите, сперва покушать надо.
Мать вроде бы малость оттаяла, но все равно в каждом ее слове и взгляде сквозило недоверие к Эгле, этой незваной гостье, какой-то городской девке, которая метила в снохи, вскружила Людвикасу голову и намерена (без сомнения!) разрушить его жизнь. Пока еще не поздно… да, пока не поздно, она потолкует с ними.
Отец с Каролисом ушли запрягать лошадей и не слышали, о чем разговаривали в избе. Только Саулюс, прибежав на клеверище, сказал:
— А тетя плачет.
— Какая тетя? — не понял Каролис.
— Людвикаса, — уточнил Саулюс и добавил: — Она некрасивая, когда плачет.
Но после полудня, когда мужчины вернулись с поля, Эгле казалась такой же, как утром, — хрупкой и веселой. Говорила мало, больше улыбалась, ловила каждое движение Людвикаса, каждое его слово.
Прошлое мужчины не трогали. У отца, конечно, по сей день ноет сердце, что так вышло в тот год — власти запретили Людвикасу учить детей. Потратился ведь, пока сына в гимназию пускал, а теперь не может порадоваться и успокоиться. Он не осуждал Людвикаса, не сердился на него — не его вина, не из-за пьянства или разврата эта беда.
— Что в Каунасе слыхать? — наконец спросил отец, долго приглядывавшийся к жене, Эгле и Людвикасу и так и не понявший, из-за чего они поцапались.