— Мать, — отец сжимает кулаки, — ты это с чужого голоса говоришь, слова ксендза повторяешь. Это он на проповеди точь-в-точь так говорил.
— Ксендз — человек ученый и знает!
— А твой сын не знает, куда идет?
— В его-то возрасте… Сопляк!
— Мать!..
— Хоть бы я в ту ночь наткнулась на него возле амбара… А то погибнет с нехристями, бросят его в яму, как собаку.
— Помолчала бы, мать…
Отец подпер сжатыми кулаками лоб, закрыл глаза, ссутулился и застыл, словно защищаясь от ударов.
Ты должен бы вспомнить, Саулюс, ведь был уже не маленький. Что глаза ребенка увидят и уши услышат — это уж на весь век. А ты был таким молчуном, все глядел со стороны, издали, насупив лобик, как старик, смешно было смотреть. Бывало, говори с тобой не говори, ты молчишь, отвернувшись в угол, и что-то ковыряешь ножиком, а одним глазом все зырк да зырк. Значит, ты должен бы вспомнить, как однажды субботним вечером, войдя в горницу, мы нашли маму лежащей ничком на кровати. Она подняла голову, лицо было мокрое от слез. Посмотрела, словно не узнавая нас, и закричала: «Чего сюда лезете, делать вам нечего!..» Мы с тобой, пятясь, вышли из горницы, и ты сказал: «А я знаю, почему мама плачет…»
Зимой до нашего дома дошло второе письмо Людвикаса. Из Испании. Написанное в деревушке Санта-Мария. Когда ты однажды пришел из школы, мама взяла твои учебники, перелистала. Потом попросила:
— Сними-ка, Каролис, с чердака книги Людвикаса.
Книг Людвикаса было не так уж много — один сундучок. Я внес его и спросил:
— Куда деть, мама?
— Поставь в сенях.
Она даже не посмотрела в ту сторону; сундучок с книгами стоял в сенях добрую неделю. Когда ты хотел открыть его, мать прикрикнула, велела отойти и не совать рук куда не надо.
В тот день отец уехал на мельницу, ты был в школе, поджимал крепкий февральский мороз, ледяной ветерок мел снег, пронизывая дощатые стены дровяного сарая. Я осторожно тюкал топором кленовый чурбачок — треснула вязка саней, надо было вытесать новую. Запах у желтоватой древесины был точь-в-точь как у женских волос. Я думал о девушке, жившей в самом конце деревни; о ней знали и родители, но мать не одобряла. Думал про себя, если и дальше будет так, скажу, что уйду из дому. Погляжу, что тогда мать запоет. А если что, и уйду, пускай выплачивает долю деньгами, не пропаду. Так и скажу матери.
Я даже присел, когда мать окликнула меня.
Вот и скажу теперь, решил.
— Сними-ка тулуп, Каролис, — сказала мать.
На лавке под окном, в конце стола, где обычно сидит отец, был поставлен сундук с книгами Людвикаса. Несколько книг лежало на столе.
Мать молча глядела, как я снимаю тяжелый тулуп, вешаю возле двери, снимаю шапку, тоже вешаю.
— Каролис, найди-ка мне эту Испанию и покажи.
Не помню, когда я слышал, чтоб она так говорила — ласково и умоляюще.
Я уселся за стол.
Мать пристроилась рядом.
Я плохо разбирался в книгах Людвикаса. Походив три зимы в школу, научился писать, читать и считать. Чуть больше, чем отец в свое время. Людвикас, правда, почитывал нам кое-что вслух из своих книг, но это было давно.
Взял одну книгу, отложил в сторону, даже не раскрыв ее. Взял другую, третью. Мать смотрела на мои руки, иногда казалось, она остановит меня: так перекладывая книги, ты ничего не найдешь. Но я все-таки не был таким дурачком, чтоб не знать, чего ищу. Уже потерял надежду — отложенных в сторону книг была целая стопка, а той, которая нужна, все нет. С самого дна поднял еще одну книгу. Эта! Ну конечно, эта, мама.
Я покосился на мать, и по моему взгляду она все поняла.
— Поживее, Каролис, — снова попросила.
Еще онемевшими от мороза пальцами я с трудом нащупывал страницы. Ей-богу, легче колоть дрова, подумал я.
Мать ждала, словно терпеливая и суровая учительница.
Я чувствовал, как от пота взмокла спина.
— Вот! — с облегчением сказал. — Вот тут Испания.
Мать взяла книгу в свои руки, положила перед собой и устремила взгляд на разноцветную карту Испании.
— Испания, — вздохнула она, но вряд ли что-нибудь поняла в этом переплетении линий, слов и красок.
Я попробовал объяснить:
— Этот коричневый цвет означает горы. Здесь написано — Пиренейские горы. А тут, где голубой, — это все вода. Атлантический океан. Эти точки — города. Самой большой точкой помечена столица Мадрид. Здесь Барселона, здесь Валенсия, Бильбао. Много городов…
— Покажи мне эту… Санту-Марию.
Я долго искал, но не нашел.
— Нету?
Наконец-то я догадался и улыбнулся:
— Но, мама, ведь и нашего Лепалотаса наверняка нету на карте.
Мать посмотрела на меня — как может не быть, если люди живут?
— На карте только большие города.
— Каролис, а нельзя в одном месте увидеть и Литву и Испанию?
Я снова переворачивал страницы, и мне снова повезло.
— Европа, — прочитал я крупные буквы над картой. — Здесь Европа целиком, здесь и Литва и Испания должны быть.
— Покажи, Каролис.
Одно за другим я перечислял матери государства.
— Литва! — обрадовался и положил палец; кончик моего пальца закрыл всю Литву.
— Такая маленькая, — приуныла мать.
Я снова перечислил государства.
— Испания. Вот где Испания, мама! Тут Литва, а тут Испания.
Мать уперлась пальцем в то место, где была Испания.
Мой палец показывал Литву, ее палец — Испанию. И мы долго глядели так на маленькую карту, на которой умещалась вся Европа, на которой хоть и не отмеченные, но, мы знали, находились две деревушки — Лепалотас и Санта-Мария.
— Как все близко и как страшно далеко, — наконец сказала мать и устремила взгляд в окно.
Мороз расписал стекла цветами, но мать смотрела не на них. Ее прищуренные глаза глядели далеко-далеко.
Часы пробили два раза, мать захлопнула книгу и провела взглядом по черным буквам на желтой обложке: «ВСЕМИРНАЯ ГЕОГРАФИЯ».
— Положи книги обратно в сундучок и вынеси в сени, — приказала.
Когда я аккуратно сложил все книги, мать пристроила наверху «Всемирную географию» так осторожно, словно она была из тоненького стекла, — чтоб только, упаси бог, не разбилась.
Когда я уходил, она добавила:
— Запряги кобылу в сани и слетай за Саулюсом. Голос матери снова стал будничным, повелительным, властным.
Таким же голосом весной, еще перед севом, она сказала отцу:
— Завтра поедем в Пренай.
— Не престольный праздник, не базар.
— Пускают с молотка хутор…
— Чего-чего? — разинул рот отец.
— Ты никогда ничего не знаешь. Давно ли мы говорили, что пускают с молотка хутор Гярве?
— И что с того? — все не мог понять отец.
— Завтра видно будет.
— Вздумала на слезы человека полюбоваться?
— Не ты виноват в тех слезах. Банк.
— Когда у человека такая беда… Нет, лучше не путаться под ногами.
— Ты не будешь путаться, другие будут. Так уж заведено. Самому Гярве и не поможешь, и не повредишь. Все уже, говорят, описано, да и сам он собирает пожитки, к брату подастся, в город. Земля-то неплохая, только очень уж не везло ему, да и к рюмочке прикладывался…
— По-твоему, нам земли надо докупить?
— Все восемь гектаров не по зубам, но три или четыре… не помешают. Каролис-то жену приведет.
— Угу, — неизвестно о чем думая, промычал отец.
Съездить-то съездили…
Мать остановила лошадей под кленом — тпру! — и, по-мужски, через колесо спрыгнув наземь из возка, в сползшем на плечи клетчатом платке прошествовала в избу. Отец проехал на возке к гумну, не торопился вылезать, все еще держал в руках вожжи. Потом досадливо усмехнулся, крякнул:
— Была бы на то моя воля, Каролис… Ну, если б в один прекрасный день поставили меня всемирным президентом, живо бы я все устроил. Все богатства в один мешок бы запихал — гектары, коров, лошадей, постройки, завязал бы мешок, встряхнул да стал бы делить поровну: столько тебе, столько тебе и тебе столько же. Берите, держите — и чтоб даже во сне не посмели желать чужого добра. Вот так, Каролис. Смешно или нет? Посмейся над старым дураком.
— Я не смеюсь, отец. Дай-ка вожжи, распрягу лошадей.
— Ты-то другой. Когда я матери эту историю рассказал, она дурнем меня обозвала и всю дорогу молчала. Не рассердился я на нее. На нее сердиться не надо.
— А как с Гярве?
— Банислаускас всю землю загреб. У него такой кошель… А помнишь, сын, как он на шоссе тогда говорил? Бедный, обиженный властями. Сейчас растопырил руки, будто ястреб когти… Пройдет еще десяток лет, и он половину нашей деревни загребет.
— Но ведь нам и не нужны были эти гектары.
— Знаю. И мать слишком не убивалась.
— Вылезай, отец. В избу иди.
Отец сидел не шелохнувшись.
— Еду я по улице Кястутиса, возок громыхает с горки мимо гимназии. Такая высокая она среди деревьев, покрашенная в зеленый цвет, а окна белые. Тут Людвикас учился, думаю, святое место. Снял я шапку, сижу, все вспоминаю, как было. Тебе не кажется, Каролис, что его нету в живых?
— Нет, нет, он вернется.
— Я-то пришел, хоть и без ноги, но не все с войны приходят. Сколько людей мы закопали, а сколько осталось незакопанных. Наверняка хорошо сейчас родится пшеница на австрийской земле, — он жутковато рассмеялся, еще больше сгорбился, пошатнувшись, ухватился за грядку.
Из кармана плаща отца торчал сложенный «Советник крестьянина», и большие черные буквы так и просили, чтобы их прочитали: «Кто покупает лотерейный билет, у того прекрасный случай испытать свое счастье и выиграть много денег. Не отказывайтесь от счастья. Оно так близко».
— …Давай вслушаемся, Саулюс, вслушаемся хорошенько, как звенят, гудят липы у нас во дворе, — говорит Каролис, когда они с косами на плече возвращаются с поймы Швянтупе. — Тогда тоже был самый медонос.
Не очень широка эта дорога. Идет она от леса, петляет, взбираясь на пригорки и снова опускаясь, огибает овраги и болота, старые замшелые дубы и, перерезав деревню Лепалотас, убегает, петляя, к другим хуторам. По этой дороге ты мог добраться хоть до края света. Каждый житель Лепалотаса — старики и даже дети — знал, что, подавшись на запад, в тот же день окажешься в Мариямполе (так вот — всплывало в памяти людей — брат этого самого Йотауты… брат Казимераса Йотауты Миколас там учился, только наука его с пути сбила), а за Мариямполе и Пруссия, откуда мужики когда-то везли тайком литовские книги. Если повернешь на восток — вскоре уткнешься в мощенное булыжником шоссе; как в сказке: пойдешь направо — до Преная дойдешь, пойдешь налево — до Каунаса (и опять же, вспоминали люди, сын этого же самого Казимераса Йотауты Людвикас и направо и налево шел, а бог весть где сейчас обретается, сами родители молчат, ничего не знают), а уж из Каунаса на гремящих поездах лети куда душа желает, если только у тебя в кармане не свистит ветер. Но вряд ли в поисках счастья или наслаждений проехал здесь человек, впервые оставив глубокие колеи в земле. Кто был этот путник? Может, охотник королевских лесов протащил убитого зубра на волокуше из еловых лап. Может, ослепленный любовью парень, убежав с любимой от родителей, нашел здесь прибежище, срубил избушку, проложил первую просеку. А может, крестоносец? Может, его дух святой привел сюда крестить литовцев? Может, этой тропой шел он разрушать литовские замки на берегу Немана? Не по этой ли дороге шагало шведское войско, а оставшиеся в живых после чумы крестьяне брели на поиски хлеба? И солдаты Наполеона здесь промчались, и царские казаки, усмирявшие повстанцев, и немцы в пятнадцатом году… Бесконечна эта дорога — повязка в засохшей крови и гное, сорванная с раны и протянутая вдоль деревень. Шли пешком, ехали на повозках… С запада на восток, с востока на запад. Так и менялась история, окутанная дорожной пылью, провонявшая конским навозом и дегтем. Давно ли прикатили сюда лязгающие русские танки? Остановился один на развилке, и бойкий солдатик, выбравшийся из «железного котла», подбежал к глазеющему на танк Клейзе и попросил прикурить. Мужики Лепалотаса обсуждали мировые проблемы и радовал