варища.
Громыхая сапогами, они выходят из широко распахнутых ворот.
Из дома выскакивает Юлия с младенцем на руках и бежит мимо все еще не пришедших в себя Каролиса и матери, первой подбегает к свекру, который почему-то улегся посреди двора.
— Папа, что с вами? — спрашивает, наклонясь.
Младенец вдыхает в легкие удушливую вонь порохового дыма.
Говорили: от судьбы не уйдешь, человече; можешь океан-море переплыть, девять держав вдоль-поперек исходить, а если будет суждено, хлебной крошкой подавишься и умрешь.
Говорили: все в руках господа, волос без его ведома с головы не упадет; и неизвестно, то ли в гневе, что ты его волю нарушил, он тебя карает, то ли по любви забирает к себе.
Говорили: не начнись война, не было бы этих ужасов; ведь сколько народу раньше времени в могиле оказалось; вот Наравас, что у леса жил, погнался за теленком, забравшимся в ржаное поле, немцы увидели, что бежит, бабах, и нету.
Говорили: если б не этот топор… Почему Казимерас его прихватил? Даже из мертвой руки еле-еле вырвали…
…От судьбы не уйдешь.
Казимерас Йотаута покоился в горнице на доске — умытый, побритый, причесанный. Руки сложены на груди. Только пальцы правой сжаты в кулак, и старуха Крувелене никак не могла засунуть в нее деревянное распятие — в левую же не вложишь, — вот и пришлось положить рядом с кулаком. Она всем и управляла, даже обула Казимерасу обе ноги. К правой штанине приставила башмак, подперла лучинками. «Вот так и в гроб уложим, — сказала, — а то как знать, что будет в судный день, когда придется воскреснуть из мертвых да предстать перед всевышним, могут оба башмака понадобиться».
Мать молчала, поджав губы сидела у стены на стуле, глядя на Казимераса, и лицо его казалось ей таким праздничным и прекрасным в трепетном свете свечей, ну просто образ апостола Павла на алтаре Пренайского костела. Она не испугалась этой мысли, не сочла кощунственной; глядела-глядела и опустилась на колени перед мужем, сложила руки для молитвы, только слов не нашла. И глаза оставались сухими.
Тихонько вошел Каролис, постоял и, достав из кармана моток ниток, измерил покойного с головы до ног. Бесшумно удалился, спустил с чердака хлева две длинных доски, распилил их возле дровяного сарая, потом принялся стругать, но рубанок выскользнул из рук, и Каролис не смог его поднять. Постояв так с полчасика, побрел к Крувялису.
— Сосед, мне невмоготу… Сколоти гроб для отца.
Собрались люди, посидели, попели псалмы, в сумерках разошлись. Такое время, каждый о доме заботится.
Мать всю ночь не сомкнула глаз. Утром пришла Крувелене и сказала:
— Матильда, пошли Каролиса в Пренай. Молебен надо заказать. И яму на кладбище выкопать.
Мать не отозвалась. Глаза ее за ночь ввалились, губы почернели.
Примерно через час старуха Крувелене опять напомнила:
— Так вот, Матильда, завтра хоронить придется. Где могила?
Мать мягко оттолкнула ее, но женщина, посоветовавшись с соседками, около полудня подошла к ней вместе с Каролисом.
— Что ты себе думаешь, Матильда?
Мать подняла затуманенные глаза, не понимая, чего от нее хотят.
— Нам посоветоваться надо, мама, — Каролис тронул ее за плечо.
Когда они вышли из горницы во двор, старуха Крувелене ласково, по-бабьи пожурила:
— Матильда, и о себе подумай, ведь жить-то придется, Саулюс маленький. По-другому не будет, пора очухаться, о поминках позаботиться.
— Лошади запряжены, я еду, мама, — сказал Каролис. — Что прикажешь?
С глаз матери словно сошла серая пелена, и она внимательно посмотрела на Каролиса, надевшего черный костюм, на соседку Крувелене, бабенку со сморщенным лицом, на стариков, столпившихся у ворот.
— Так я поехал, — Каролис шагнул к телеге.
— Погоди, — удержала мать, окинув взглядом озаренное солнцем поле, постройки хутора и раскидистые деревья. — Распряги лошадей и уведи в хлев.
— Матильда, очухайся.
— Ведь надо, мама…
— Ты слышал, что я сказала? Распряги лошадей, никуда ты не поедешь.
— Завтра хоронить надо, Матильда. Такая жара, разве можно долго…
— Завтра и похороним.
— Кто обо всем позаботится?
Мать, прижав руки к груди, прошлась по двору, остановилась возле гумна, осмотрелась, остановилась у амбара, тоже осмотрелась, медленно оглядела пригорки и ольшаники, купы деревьев посреди ярового поля, потом вернулась к избе, поднялась на веранду и долго стояла. Кликнула Каролиса.
— Там, — показала она рукой на небольшой холмик в петле Швянтупе.
Каролис поглядел в ту сторону, снова повернулся к матери, встревоженно уставился на нее.
— Там похороним. Между этими двумя елями. Попроси мужчин, чтоб выкопали яму.
Старуха Крувелене все слышала, подбежав, схватила углы черного платка матери, дернула, будто собираясь сорвать платок с головы.
— Ты думаешь, что говоришь? Матильда!
— Как сказала, так и будет, — голос матери дрогнул.
— В неосвященной земле, будто самоубийцу… Матильда, Матильда…
Мать снова посмотрела на пригорок с двумя елями, покачала головой.
— Говоришь, эта земля не святая. Ах, женщина…
Она вернулась в горницу, пропахшую воском свечей и жженой еловой хвоей, и уселась по правую руку Казимераса Йотауты.
Утром следующего дня шестеро мужчин взяли на плечи белый гроб и открытым понесли через поле.
Вслед за гробом шла Матильда, с одной ее стороны — Каролис, с другой — Саулюс. И немногочисленные соседи. На такие безбожные похороны народу пришло мало. Даже любопытные предпочитали глазеть из окон или из-за кустов.
По обеим сторонам проселка колыхалась рожь, и Казимерас Йотаута плыл по этим волнам необозримого моря, крепко сжимая кулак правой руки.
Запел жаворонок, взлетел в поднебесье, застучал клювом аист на коньке гумна.
На востоке гремели орудия.
У жителей Лепалотаса разговору хватило надолго. Соседки то и дело скрипели дверью избы, топтали порог.
— Соседка, Матильда, мы-то знаем, что ты в бога веруешь и Казимерас, вечный ему упокой, на пасху исповедовался. Зачем же ты так? Пускай Каролис привезет ксендза, надо могилу освятить.
— Его могила святая.
— Не богохульствуй, Матильда.
— Говорю, эта земля святая.
Мать не поддавалась на уговоры. Но когда Пятрас Крувялис под осень привез ксендза к своей захворавшей матери, тот заглянул и на хутор Йотауты.
Надев белый стихарь, ксендз помолился на могиле между двумя елями, окропил холмик освященной водой.
Бабенки Лепалотаса вздохнули с облегчением, словно отогнав бесов. Но ненадолго.
— Крест на могилу поставь, Матильда.
Мать хлопотала день-деньской. Все хозяйство держала в руках, ничего из виду не упускала. И Каролис, и сноха Юлия советовались с матерью, и ее слово всегда было последним.
— Каролис, — осенним вечером, когда они остались в избе вдвоем, сказала мать, — послушай, Каролис, как страшно опустел дом. В ушах звенит от этой тишины. Вам с Юлией нужен второй малыш.
— Мама, почему ты… — растерялся Каролис.
— Я сколько родила, а сколько растет? Где Людвикас? Четвертый год ни весточки. Он даже не знает, что отца не стало.
— Война, мама. Если б не война, может, сидел бы уже с нами дома.
— Смотрю иногда на Саулюса и думаю: что его-то ждет? Он еще только начинает жить. Если что, будь ему отцом, Каролис. Что я сказала, не забывай. И еще хочу с тобой посоветоваться. Давно думаю, не выходит из головы. Хочу услышать, что ты скажешь.
— Говори, мама.
— Я так хотела, чтобы отца похоронили возле дома. Может, ты наслушался в деревне всяких толков обо мне? Пускай мелют языком. Я — мать, и я хотела, чтобы и отец был здесь, чтоб мы чувствовали его присутствие. Ты-то чувствуешь, Каролис?
— Да, мама.
— Но я так хочу его видеть, Каролис. Выхожу на веранду, смотрю в сторону елок и вижу его.
— О чем ты, мама?
— О твоем отце, сын. Я хочу, чтоб и ты его видел.
— Не понимаю, мама…
— У тебя золотые руки, Каролис. Ты сможешь… Найди, присмотри где-нибудь такое дерево… Чтобы казалось: не то это дерево, не то человек. Я хочу видеть отца, глянула бы издали — и будто он… Тебе ни разу не казалось, что дерево вроде человека?..
Каролис и днем, за работой, и по ночам, долго не засыпая, все думал о словах матери. Он вовсе не удивлялся, что ей могла прийти в голову такая мысль, а только старался понять ее, хотел посмотреть глазами матери.
Не раз, когда шел пешком или ехал по дороге, внимательно приглядывался к деревьям. Но деревья были как деревья — прямые и кривые, вымахавшие вверх и кряжистые, с раздутыми стволами и шарами омелы на ветвях. «Люди ведь тоже все разные, — думал он. — Разве эта развилистая береза с темным трутом на стволе не напоминает человека, поднявшего руки? Точно…» Каролис остановил лошадь, по глубокому снегу пробрался к березе, посмотрел с одной стороны, с другой. Наконец решил: если уж дерево, то только самое крепкое, только дуб.
В ту зиму Каролис такой дуб, какой ему был нужен, так и не нашел. Ездил и в другие деревни поискать, выпытывал у встречных, не видели ли они где-нибудь дубы. «Вы, часом, не колесник?» — для начала спрашивали люди; Каролис поддакивал и ехал, куда ему показывали. Но все это были не те дубы, которые он видел закрыв глаза. Осенью следующего года, когда землю сковал морозец, он приехал в деревню Даржининкай, нашел дубовую рощу и долго ходил по ней. Неожиданно у него подкосились ноги. Он стоял, глядел издали. Чем дольше глядел, тем яснее становилось — наконец-то нашел.
Неподалеку светилась изба с широкими окнами и зелеными ставнями. Красный глинобитный хлев, просторное и высокое гумно говорили, что это зажиточный хутор.
Каролис толкнул калитку, вошел во двор, огляделся. От гумна доносилось громыхание веялки. У хлева вскочила на ноги овчарка и, казалось, лишь чудом не сорвалась с цепи. Вторая, маленькая, не привязанная собачонка подбежала, норовя вцепиться в штанину.
Из двери гумна вышел крупный пожилой человек в сером домотканом пиджаке, поправил на голове фуражку, кивнул, высморкался, вытер пальцы о штаны.