— Почти десять лет… — сказал тихо, лаская взглядом все, что оставил когда-то.
Мать просила раздеться, сесть и рассказать, откуда, какими судьбами и как приехал; ведь столько лет не был, столько лет не видели. Она засыпала Людвикаса вопросами и сама испугалась: устал ведь с дороги, отдохни, хоть полюбуемся на тебя. И глядела на осунувшееся и постаревшее лицо сына, неужели это ее Людвикас? Лоб над правым глазом прорезал голубой шрам, убегающий по залысине. Глаз судорожно дергается. Возле губ пролегли глубокие складки. Вдруг губы приоткрылись, обнажив почерневшие и поредевшие зубы, раздалось тихое всхлипывание. Людвикас повернулся к двери, пряча лицо.
Мать кончиками пальцев коснулась сухой, жилистой руки Людвикаса, лежащей на столе. Рука испугалась ласки, дернулась, пальцы сжались.
— Я знала, что ты придешь… что сегодня придешь, — после долгой и душной тишины заговорила мать. — Я весь день ждала и знала… Ты уже по деревне идешь, по нашему полю, по саду…
Ни Людвикас, ни Каролис не спросили, откуда она это знала. Если бы даже спросили, мать, пожалуй, не могла бы ответить. Она знала, да и только.
— Вернулся, — надломленным голосом ответил Людвикас, и в его голосе послышалась бесконечная усталость, отголосок всех выпавших на его долю несчастий.
— Мы сидим, а ты не ужинал. Юлия, тащи все на стол, — опомнилась мать, но не стала ждать, пока сноха, сидевшая на детской кровати, поднимется, — сама бросилась к буфету, поставила на плиту чугун.
Когда стол был уставлен кушаньями, даже запахло горячим мясом в миске, мать заметила, что Людвикас то и дело оглядывается на дверь. Наконец-то она поняла, кого ждет сын, но ей было странно, что он до сих пор не знает…
— Нет у нас больше отца, — сказала мать; сказала просто, ведь все горести в эту минуту были так далеки от нее.
Людвикас равнодушно посмотрел на еду. Правый его глаз то и дело дергался.
— Каролис, придвигайся, Юлия! — мать радостно звала всех к застолью, хотела своей радостью заразить весь дом; ведь надо же веселиться… да еще как веселиться, когда после стольких-то лет возвращается сын, который все время жил в твоей тихой памяти. И совсем зря Каролис ляпнул, что мы похоронили Людвикаса. Мать знает, что и Каролис, и сноха Юлия, в глаза не видевшая своего деверя, не думали так. И Саулюс не думал, только сегодня его нет дома…
— Саулюс уже большой. Ты оставил его малышом, помнишь?
Людвикас кивнул; неуютно блеснул голубой глубокий шрам на его высоком лбу.
— В Пренае учится, там и живет у богомолки. В субботу вечером придет, увидишь. Он всегда по субботам приходит домой. Но давайте ужинать, Людвикас, Каролис… Юлия, усади детей за стол.
— Отец долго болел? — спросил Людвикас.
Каролис придвинулся к столу, по-хозяйски положил ломоть хлеба перед Людвикасом и ответил:
— На третий день войны немцы…
— Застрелили?
— Посреди двора. У нас на глазах.
Людвикас облокотился на стол, закрыл глаза; правая бровь задергалась еще сильней, и глаза всех были устремлены на нее.
— Там, в Испании, сын, ты против немцев шел? — неожиданно спросила мать.
Людвикас поднял голову:
— Мы там сражались против фашистов. Против тех самых, которые и отца застрелили.
— Так я и думала, — ответила мать и призналась: — Трудно мне было все понять.
— Не ты одна, мама, не все понимала, целые государства слишком поздно спохватились.
Помолчали минуту. Мать снова предложила налечь на еду. Но куски застревали во рту. На дворе разбушевался ветер, деревья шумели так, словно какой-то лютый зверь злобно дышал за окнами избы.
Людвикас положил вилку, отодвинул хлеб на середину стола.
— Вы помните, однажды летом я приезжал с девушкой? Ее звали Эгле.
— Хорошо помним, — ответила мать.
— Ты в письме о ней писал, — подхватил Каролис. — Она отцу передала письмо. И карточка у нас есть. Вы вдвоем на ней. Мама, где у нас карточка?
— Мы в сундук спрятали, но в войну… Сундук-то закопали.
— Об Эгле ничего не слышали? — Людвикас не спускал глаз с матери и Каролиса.
— Два раза она отцу в Каунасе твои письма передавала, вот и все, — сказала мать. — Это было осенью того года, когда ты пропал. И зимой следующего года.
— Да, зимой, дело уже шло к весне, — уточнил Каролис.
— Отец и после этого в Каунас ездил? На базар?
— Ездил, сынок. Но ни разу не сказал, что видел Эгле. Ты хочешь ее теперь разыскать?
Людвикас грустно усмехнулся.
— Столько лет прошло, разве будет ждать молодая…
— Мама, не говори так, — встряхнул головой Людвикас. — И мысли чтоб у тебя такой не было.
— Но ведь родители должны быть, — матери все казалось очень простым.
— На улочке одни развалины, ни следа от этого дома. Сколько ни спрашивал, никто не знает, где ее родители.
— Мало ли что могло случиться в войну, — вставил Каролис.
— Еще до войны прекратились письма Эгле.
— Раз так, Людвикас, может, мама правду сказала? Молодая была…
Людвикасу стало тесно за столом, и он оттолкнулся вместе со всей лавкой, опять встряхнул головой:
— Вы не знали Эгле, потому так говорите. Я правда хочу, чтоб у вас и мысли дурной о ней не было.
В избе воцарилась долгая и унылая тишина. Первой из-за стола поднялась Юлия и принялась укладывать девочек. И сама улеглась рядышком, что-то нашептывая им.
Ночь эта была бесконечной и тяжелой. Много осталось невысказанного, неповеданного, заботы застили радость встречи, а может, ее и не было, радости-то? Может, радость приходит позднее?
Мать долго не будила Людвикаса. Ждали его к завтраку, не дождались, поели сами, Каролис запряг лошадей в плуг и отправился на почерневшее жнивье. Лишь тогда мать тихонько приоткрыла дверь чулана, Людвикас лежал на спине, уставившись в потолок.
— Не разбудила?
— Давно не сплю. Лежу и не верю, мама, что я дома.
— И я ночью все просыпаюсь и думаю: приснилось мне или взаправду ты вернулся. Однажды даже к двери чулана подошла послушать. И испугалась. Ты так стонал, Людвикас… так тяжко стонал во сне.
— Видать, приснилось. Мне, бывает, снится…
— Вставай, сынок, завтрак остыл.
— Как хорошо лежать, мама, в своей кровати.
— Да, это твоя кровать, еще папаша Габрелюс мастерил. Сейчас на ней Саулюс спит, когда домой приходит, и летом. Одевайся.
Позавтракав, Людвикас вышел во двор, остановился у колодца и заглянул в него — в глубине, будто стеклянный глаз, блеснула вода; подошел к амбару, уселся на крыльцо, на то самое место, где сиживал когда-то, отбивая косу, но вскоре встал. Смотрел на липы и на клен; деревья выросли, переплелись ветвями. Пристройка к хлеву, навес, крыша гумна с прохудившимся коньком. Отец никогда не запускал крыш и поговаривал: разоряться начинают с крыш и заборов. Возле гумна забор рухнул, только жердь переброшена над столбиками. Разве Каролис меньше о доме заботится?
Выйдя из избы, мать позвала Людвикаса к воротам и показала в сторону Швянтупе:
— Там могила отца.
Людвикас не удивился, что могила отца здесь, возле дома. Не сказав ни слова, зашагал по полю. Пахло пашней, шуршали палые листья. Небо обложили тяжелые тучи, ветер уносил их на запад. Стоя на крыльце своей избы, Крувялис хорошо видел идущего по полю Людвикаса, но тот не заметил его. На могиле отца постоял недолго и повернул вдоль луга к пашне, откуда изредка доносился голос Каролиса, понукающего лошадей.
На свежей пашне прыгали вороны. Одна подскочила, и тут же вся стая переметнулась на верхушку старой березы. До чего же вкусной была березовица из этого дерева, вспомнил Людвикас. Но это было давно, ужасно давно.
Каролис тпрукнул на лошадей, пришел на лужок.
— Как выглядит поле? — спросил.
— Как было.
— Правда, как было? Увидел вот тебя и хочу потолковать… Все говорят: колхозы будут.
— Правду говорят.
Каролису не понравился ответ брата.
— А что землю заберут?
— Не заберут, сами отдадите. И ты, брат.
— Сами? По своей воле? — опешил Каролис.
— Напишешь заявление и попросишь, чтоб приняли в колхоз.
Каролис сердито стеганул кнутом по воздуху.
— Это уж нет, Людвикас. Чтоб я сам свою землю… Нет, нет… Ты столько света повидал, а говоришь чепуху…
— Это не чепуха… Я говорю то, что знаю…
На верхушке березы долго каркали вороны. Лошади щипали густую луговую траву, волочили упавший плуг, но Каролис даже не повернулся в ту сторону — не это теперь для него было важным.
— Говоришь, уже в те годы в Испании были коммуны?
— Были. И я видел, как радовались крестьяне, когда работали все вместе.
— И что они получали за эту работу?
— Что заработали. И согласно тому, сколько работали и как работали. Лодырей никто нигде не гладит по головке.
Каролис уже который раз, приподняв шапку, чесал макушку.
— Если бы чужой говорил, я бы только сплюнул, но раз ты… Скажи, еще хочу спросить, — наверно, ты высокое место в Каунасе занимаешь?
Людвикас посмотрел на брата:
— Почему ты так думаешь?
— Ты же за коммунистов боролся, тебе положено…
Людвикас только улыбнулся его словам, как детскому лепету.
— Боролся за коммунистов, Каролис, это точно. Но не за высокое место.
— Тебе что, не предлагают или сам упираешься?
— Ни то, ни другое.
— А как же?
— Я только что вернулся… еще месяца нет.
— Война давно кончилась.
— Для меня она, увы, затянулась, и не знаю, когда кончится.
— Говоришь, Людвикас, так, что я не понимаю. Так где же ты был до сих пор?
— В преисподней, Каролис. В самой что ни на есть преисподней.
— Ты опять… Я серьезно спрашиваю.
— А я серьезно отвечаю — в преисподней. И в такой, какой ксендзы даже грешников не стращают. Но я устал, Каролис, пойду отдохну. Ты не сердись.
Каролис проводил взглядом брата, а потом схватил плуг за рукоятки, поднял будто игрушку, вонзил в землю, крикнул на лошадей и начал новую борозду.
Деревня заговорила: испанец Йотаута вернулся! Старухе Крувелене понадобилась мясорубка. «Одолжи, Матильда, мои захотели цепелины на обед, — и все зырк туда, зырк сюда, а Людвикаса-то не видать. — Почему ты вся сияешь, Матильда?» И Матильда отвечает, рассказывает, но очень мало. Даже странно, что мать — и ничего не знает о своем сыне. Перед обедом прибежала Мелдажене. Ей-то повезло, увидела Людвикаса за столом, оглядела с головы до ног, разинула рот, чтобы спросить о чем-то, но засмущалась. «Нет ли у тебя каких-нибудь травок, Матильда, внучок животом мается? Уже третий день хворает, а я в этом году не сушила». Конечно, у Матильды есть травки, она снимает из-под балки лукошко, пахнущее летом. Но Мелдажене, не выдержав, все-таки спрашивает Людвикаса, что слышно, много ли горя хлебнул, а может, большим барином стал? Людвикас только улыбается, ничего определенного не говорит. Еще прибежала, запыхавшись, жена Швебелдокаса, спросить, не поедет ли Матильда в пятницу на базар — может, керосину ей привезет; примчалась и Клейзене с другого конца деревни — не слыхала ли соседка, работает ли чесальня? Вечером в избу ввалилось несколько мужиков. Всех интересовали новости, хотели знать, что творится на белом свете да еще — как там было, в ту войну. Но Людвикас рассказывал мало, а