Осеннее равноденствие. Час судьбы — страница 88 из 126

о том, где сам был да что делал, — ни слова; сам расспрашивал мужиков о деревенском житье-бытье. Мужики тоже без особой охоты выкладывали свои беды, мямлили, руками отмахивались. Назавтра хутор Йотауты был уже спокоен, но по дорогам да тропинкам Лепалотаса с хутора на хутор сновали бабенки, шушукались, пока наконец не решили: или этот испанец настоящий большевик, или у него чердак не в порядке.

Субботним вечером появился Саулюс. Вымахавший, с раскрасневшимся от ветра лицом, длинными руками, в тесном пиджачишке, остановился у порога, посмотрел на мужчину за столом. Мать первой заметила — не узнает.

— Брат твой, Людвикас.

Саулюс все еще стоял, не зная, что делать. И позднее, когда все собрались за столом, только глядел во все глаза. Людвикас, который три дня избегал рассказывать о годах на чужбине, сейчас коротко изложил: война настигла во Франции, куда он был интернирован. Потом фашистский концлагерь. Сбежал, попал к партизанам, воевал. Очень хотел вернуться раньше, но не мог. А этот шрам — с испанской войны, в полдень семнадцатого июня тридцать восьмого года задело осколком бомбы… Над рекой Эбро.

— Вот и все, — Людвикас смахнул со лба испарину, вздохнул с облегчением, словно справившись с большой и трудной работой, и сменил разговор — стал расспрашивать Саулюса о школе и учителях; обрадовался, что школа в войну не сгорела, что еще работают некоторые прежние учителя.

— Почему не похвастаешься, Саулюс? — вставила мать. — Наш Саулюс стихи пишет.

— Мама! — Саулюс покраснел, растерялся, словно пойманный на какой-то шалости. — Мама шутит… Я просто так…

— Не стесняйся своей мечты, — серьезно сказал Людвикас. — Все Йотауты любили летать. Папаша Габрелюс, помню, все рассказывал, что в детстве хотел малевать святых.

— Да и Саулюс красиво рисует, — мать с гордостью выдала еще один секрет.

Это был первый такой вечер после смерти отца, когда над их хутором развеялись тучи. Но почему же так коротка радость человеческая?

В воскресенье после обеда Каролис запряг лошадей и отвез братьев до шоссе.

Прошел год, и однажды весенним днем Людвикас во второй раз оказался дома. Сейчас Каролис с матерью наперебой расспрашивали его, что делать с землей, постройками и скотиной. Опять будет собрание, опять прикажут писать заявление. Людвикас сказал, что не видит другого выхода, кроме того, который предлагают эти агитаторы.

— А чем ночью дверь запрешь? — покачал головой Каролис и тупо уставился на густой ольшаник. — Хорошо тебе говорить, когда в городе сидишь.

— И в городе пуля подстерегает из-за угла.

— Вот видишь!

— Значит, поднимем руки?.. А может, полезем в кусты? Ах, Каролис. Тяжелые годы, но споткнуться нельзя.

— Я не об этом…

— Ты не вини Каролиса, Людвикас. Ты-то не знаешь и никогда не узнаешь, что такое земля для твоего брата или для меня. Ты иначе жил, тебе нелегко нас понять.

— Понимаю, мама. Не вам одним больно расставаться с тем, что оставили отцы или деды. Но ведь другого пути нет, только тот единственный, который вам предлагают.

В тот же день Людвикас ушел на шоссе, сказав, что дольше гостить не может. И каунасский адрес оставил. «Понадобится или просто окажетесь в городе, не забывайте…» Все на хуторе приуныли: не успели как следует потолковать. Но прошло еще часа три, и они обрадовались: как хорошо, что Людвикас не остался.

Все еще были заняты вечерними хлопотами. Скотины теперь держали меньше, но за работой все равно некогда было присесть.

Йотауты еще не садились ужинать, когда яростно залаял пес, и Каролис, вешая плетенки для сена на крюк в хлеву, оглянулся. Не увидев ничего, затворил дверь хлева. Пес метался на цепи как одержимый. Каролис направился было к избе, но в это время за амбаром из куста сирени вылез человек. Через плечо у него был переброшен автомат. Он шагнул прямо к Каролису. Каролис остановился. Узнал сразу.

— Пришел на колеса полюбоваться, которые из моего дуба сделал, — с усмешкой сказал Густас; кажется, вот-вот протянет руку, но не протянул, засунул большой палец за ремень автомата. — Как катятся колеса-то?

Каролис видел: у Густаса другое на уме.

— Хорошо катятся колеса.

— С такого моего дуба! Хо-хо!

— Я заплатил.

— Да, заплатил, сколько я попросил, столько и выложил, — Густас не спускал глаз с Каролиса. — Но не хочешь ли теперь получить сдачу, а?

Каролис, ничего не понимая, молчал.

— Кто недавно спилил два моих дуба и увез?

— Не знаю, — твердо ответил Каролис.

— Не знаешь, Йотаута?

— Дуб не иголка. Ищите, глядите.

— Когда потребуется, и поищем, и поглядим. Спасибо, что разрешаешь, — злобно ухмыльнулся Густас.

Из-за избы появились еще двое, оба с винтовками. Густас посмотрел на них, потом обвел взглядом двор и спросил Каролиса:

— Где брат?

— В Пренае. Учится.

— Я не об этом. Людвикас где?

— В Каунасе.

— Был сегодня?

— Был.

— Зачем пожаловал?

— Как — зачем?

— Зачем пожаловал, спрашиваю?

— Родной дом ведь… Мать проведать приходил.

Густас глядел исподлобья, говорил сквозь зубы, едва сдерживая ярость.

Из дома вышла мать, остановилась на веранде. Густас поглядел на нее, отвернулся.

— Проводи, Йотаута.

— Я сейчас, мама! — крикнул ей Каролис через плечо.

Один из пришельцев остался во дворе.

Каролис шел на шаг впереди, с одной его стороны — Густас, а с другой — какой-то длинногривый недоросль. От гумна отделился еще один и последовал за ними.

«Куда они меня ведут?» — подумал Каролис. Обожгла мысль: «Расстреляют! Нет, ведь не за что, точно не за что», — убеждал себя.

— Что в деревне слыхать? — опять спросил Густас.

— Никуда не хожу.

— Что люди говорят?

— Не знаю.

— Что про колхозы думают?

— Не знаю.

— Смотри, чтоб не было поздно, Йотаута, когда узнаешь! Стой!

Они остановились на проселке. «Это здесь Густас набросился на отца», — вспомнил Каролис, и его бросило в жар.

— Неплохо живешь, Йотаута, — неясно заговорил Густас, остановившись перед Каролисом. — Думаешь, что отец оставил, то и твое, верно?

Каролис смотрел на Густаса, широко расставившего длинные ноги. Почему они все стоят вот так раскорячившись? И Отто Винклер когда-то, и тот немец, который выстрелил в отца… Они хотят доказать, что стоят на своей земле, и хотят потому, наверное, что стоят они на ней непрочно.

— Я спрашиваю — твое? — прошипел Густас.

— Не знаю.

— Чья это земля?

Каролис понял: если ответит, что земля его, Густас взбесится.

— Чья это земля, спрашиваю? — Слюна Густаса брызнула Каролису в лицо.

— Государства…

Каролис моргнуть не успел, как удар в челюсть отбросил его назад. На секунду потемнело в глазах, и он едва не упал. Устояв на ногах, стиснул кулаки и еле сдержался, чтобы не накинуться на Густаса. Рядом с ним стояли двое, а третий поодаль держал в руке винтовку.

— Большевикам землю подарил, да?

Каролис молчал.

— Отвечай, если спрашиваю! Большевикам?! Чья это земля?

Каролис стиснул зубы, напрягся всем телом, но новый удар был настолько силен, что он, упав на колени, уперся руками в землю. «Чья же она, эта земля?» — пронеслось, словно эхо. Подождал, пока минует слабость, и медленно встал.

— Чья это земля?

Каролис почувствовал, что рот полон, нет, не слюной, с уголка губ катится теплая капля.

— Чья это земля? Он молчал.

Густас отошел на несколько шагов в сторону.

— Сегодня не отвечаешь, в другой раз ответишь. А теперь — ничего не видел и не знаешь. И ни слова никому, что мы тебя проведали!

Они удалились по полю в сторону Швянтупе. Прибрежные кусты окутал туман, незаметно успела сгуститься темнота.

Каролис, словно окаменев, глядел в землю.

Во дворе подошел к корыту, из которого недавно поил лошадей, зачерпнул пригоршнями холодной воды.

На веранде все еще стояла мать.


Весна выдалась холодной и слякотной. В ложбинках мокла подросшая рожь — надо бы спустить воду, да некому прорыть канавки. Заросло пыреем не засеянное смесью поле. Опоздали с посадкой картофеля. Накопилось столько работ, что Каролис опустил руки; шел, не помня, куда идет, делал, сам не зная, что делает. И если бы не постоянное понукание матери, все могло худо кончиться и неизвестно, что принесла бы осень. Пока человек жив, надо работать, говорила мать и первой вставала, последней ложилась. Но и сна спокойного не было. Тот тут, то там хлопали выстрелы, стрекотали автоматы, ночное небо освещали пожары. По дороге через Лепалотас нередко громыхали похоронные телеги, слышался жалобный плач. Что настал вечер — это ты знал, а дождешься ли утра — не был уверен. Но жить надо было. И детей надо было пускать в школу.

— Не будет же так тянуться вечно, — вздыхала мать. — Придут и другие деньки.

Ее бабья вера рассеивала угрюмость этих дней.

Старые часы отсчитывали секунды, минуты, часы, тянулись дни, похожие друг на друга и ох какие непохожие. Какие еще денечки ждали впереди! Наступит девятнадцатое августа, которое позднее жители Лепалотаса будут отмечать как день рождения их новой жизни. А тогда, поздним вечером, Каролис возвращался домой через всю деревню, не видя под ногами дороги. Мало сказать — будто землю продал. И не скажешь даже, что отца-мать похоронил. Шел, потеряв последнюю надежду. То чувствовал, что в спину упирается дуло винтовки, то шею затягивала петля. И слышал вопрос: «Чья это земля?» И снова вопрос… Не вопрос, а обвинение, смертный приговор: «Продал ты землю!» Каролис землю передал в колхоз. Правда, посоветовавшись со своими. Жена Юлия только плечами пожала: «Как тебе кажется, по своему разумению делай…» Она всегда так, и Каролис предпочитал советоваться с матерью. Мать вспомнила разговоры с Людвикасом, вспомнила отца Казимераса и папашу Габрелюса и, словно созвав их всех на совет, прикидывала так и сяк. «Что делать, мама, если припрет?» — Каролис ждал прямого ответа. «Делай так, как сделал бы твой отец…» — «Выходит, записываться?» — «Записывайся…» И после долгих речей в душном классе школы подписался. Еще чьи-то дрожащие руки выводили подпись, но Каролис все видел как в тумане и ждал только, чтоб побыстрей отпустили домой. Долго ждал, облокотясь на колени, слыша сердитые речи, слова сомнения и надежды. Когда в классе остались лишь подавшие заявления, Каролис оглянулся: половина школьных парт была занята людьми; человек из волости, тщедушного сложения, тощий и осипший от речей, начал новый разговор и повел его издалека, вспомнил о жизни многих крестьян Лепалотаса, потом завел речь об Йотаутах. Каролис ссутулился, прижался лбом к парте, залитой чернилами, и слушал слова об отце Казимерасе, «павшем от звериной руки фашиста», о брате Людвикасе, «в Испании защищавшем дело коммунизма и сейчас занимающем ответственный пост…».