Нахлынувшая слабость отнимает силы, мать не может подняться и сделать шаг. Посидит малость спокойно, ни о чем не думая. Ведь бывает так, что падаешь, падаешь будто в яму какую-то, думаешь, и не встанешь больше, а глянь: туман перед глазами рассеется, и плетешься дальше. Да и чего желать-то, во всей деревне второго человека ее лет не отыщешь. Но не так уж много Матильда и прожила-то. Несутся дни отчаянно — идешь не поднимая головы и не находишь минуты о себе подумать. Хотя и тяжелы эти дни, но едва успеешь кудель льна спрясть, как уже и весна, едва успеешь огороды убрать — зима. Хорошо бы только бабьи работы! И мужские тоже. Целая вереница лет была такой, а Матильда брела стиснув зубы и никому не жаловалась. А кому могла пожаловаться, если по правде? Разве что самой себе. Или Казимерасу, покоящемуся на пригорке под двумя елями.
Люди любят говорить: как бы узнать, что нас ждет… Матильда сама не знает, когда именно сердце стало предупреждать ее. Давно, ей-богу уже давно… Когда позднее стала об этом задумываться, то показалось ей, почувствовала она тогда: что-то случится — и забрали ее Казимераса на войну. И в день его смерти сердце с самого утра — а то и раньше — вздрагивало: жди беды, не спускай глаз с Казимераса. И окажись она рядом, оторвись от этих нескончаемых работ, которые никогда не умела откладывать, наверняка бы не постигла их эта божья кара. Сколько она потом угрызалась, днем и ночью места себе не находила, хотя этого никому и не показывала; конечно, лучше не стало, а люди думали: легко и быстро забыла она своего муженька, зарыв в неосвященную землю. Деревня косилась на нее долго, пожалуй до той тяжелой весны, когда она пешком ушла в Пренай. Пройти десять километров Матильде никогда не было трудно, но в тот раз ноги вязли в мокром снегу, вспаханном полозьями саней да копытами лошадей, тяжелая корзина оттягивала руки. До Огородной улицы добралась еще перед полуднем. Богомолка, у которой снимал койку Саулюс, обрадовалась — в самое время, а то уже не знала, что ребенку в кастрюлю положить. Конечно, видит господь, с голоду мальчонка не умер. Матильда поблагодарила заботливую хозяйку, попросила взять, что ей причитается, а не привезли продуктов раньше, дескать, потому, что время такое — сыну Каролису некогда носу сунуть из деревни из-за всяких хлопот, да и у нее хлопот полон рот: внучки хворали, у снохи здоровье неважное; опять же ждали, что сам Саулюс как-нибудь в субботу придет «Да и Саулюс за книжками света дня не видит», — заступилась богомолка, ставя на угол стола стакан горячего чая. — Выпей, Йотаутене, согреешься». Попила чаю, ушла в город по своим делам. Увидев на улице, что дети уже высыпали из школы, вернулась, но Саулюса не оказалось. За окном валил мокрый снег, плотные тучи висели низко, рано стало смеркаться. Может, и впрямь придется заночевать, подумала Матильда, да и Каролис советовал: «Могла бы и переночевать, мама…» Почему-то на сердце скребли кошки, собралась уходить, даже во двор вышла, но опять вернулась. Как можно — так и не увидеть Саулюса да не поговорить… О чем дома расскажет, да и сама изведется. А Саулюс примчался уже вечером. Сказал, что не мог раньше — баскетбольный матч да собрание кружка.
— Измаешься так, целый день во рту ни крошки, — посочувствовала мать.
— Я думал, есть нечего.
Матильде почудилось, что сын ждал не ее, а шмат сала. Испугалась этой мысли: «Переборщила я, конечно, Саулюс никогда таким не был и не будет. Неважно, что все реже вспоминает дом, иначе и не бывает — восемнадцать скоро стукнет, уже мужчина, своих дел прорва. И хорош собой, плечист, весь в папашу Габрелюса. Светлые непослушные волосы падают на широкий лоб, пальцы правой руки все ерошат их. Нос крупный, с горбинкой, а по губе пушок, бриться пора. Младшенький был, все о нем заботилась (один глаз карий, другой голубой), и зря заботилась, — видать, старой цыганке сказать было нечего, потому и наплела ерунды за этот десяток яиц. Когда же он успел вырасти-то?» Матильда вроде бы все время глаз не спускала с Саулюса, а теперь себя спрашивала — как это случилось, что сегодня ее поскребыш головой потолок подпирает?
И хорошо и больно — все перемешалось, в сердце дрожь умиления.
— Как нарочно, и Каролиса в волость давно не вызывали. Иной раз каждую неделю, а то и чаще носится, а теперь давным-давно…
— Как у него дела? — Саулюс спросил как бы между прочим — шарил рукой по заваленному книгами столу.
— Да все вертится колесом… Ничего, притерпится Каролис и сможет работать. Не будет все время он таким…
Саулюс провел ладонью по волосам, но они опять упали на лоб. Постоял минутку, застыв, Забыв, что держит в поднятой руке книгу.
— Каким не будет, мама?
— Вот таким… Сколько можно жить в страхе да неверии.
Книга со стуком упала на стол.
Матильда сидела на краешке деревянной кровати, застланной покрывалом, которое сама ткала. Под потолком моргала тусклая лампочка, освещая еще одну кровать под окном и закоптелые стены с образами Христа и девы Марии. На дощатой перегородке, отделявшей комнату от кухни, белели три рисунка, приколоченные гвоздиками. Мать вгляделась в них.
— Твои?
Саулюс поднял глаза, но ничего не сказал.
— Вроде берега Швянтупе. Точно. И горка с двумя елями. Но почему нету… Саулюс, почему нету памятника отцу? Вот тут он должен стоять, тут…
Саулюс повернулся вместе со стулом.
— Вовсе это не Швянтупе! И не елки там!
— Почему ты отпираешься? Я же вижу.
— Не Швянтупе! — яростно повторил Саулюс и вскочил, — казалось, он тут же сорвет рисунок со стены.
— Что же тогда?
— Не знаю, мама. Что угодно, только не Швянтупе.
— А я-то думала… Где родился, где вырос, это место твое навеки… и нету ничего, на что бы мог его даже в мыслях променять.
Матильда ни за что не могла поверить, что глаза ее подводят, и чем пристальнее вглядывалась в разноцветные рисунки сына на дощатой перегородке, тем явственнее видела деревню Лепалотас. Пускай он говорит что хочет. Но откуда эта его раздражительность? Прорвалась, а накопилась еще там, в Лепалотасе? Мать не раз уже, замечала, что Саулюс, вернувшись в деревню, места себе не находит. Скажешь что-нибудь сделать — сделает, прикажешь что-нибудь принести — принесет. И торчит у окна избы, смотрит в поля, а то заберется куда-нибудь и стоит, прислонясь к стене или дереву да скрестив ноги. Словно ждет чего-то или вслушивается, напрягая слух, словно хочет решиться на что-то и не может. А в избе вечером листает газету, сидит над раскрытой книгой, но не читает, пялится только и ничего не видит. Каролис заводит с ним разговор, да и она сама не молчит о всех горестях и заботах, а Саулюс — ничего, сидит как глухонемой и все поглядывает на часы. И ночью спит плохо, бывает, даже глаз не сомкнет. Матильда взяла и спросила однажды: «Ты не хвораешь, сын?» — «Нет». — «Почему тогда такой сам не свой?» Тишина. «Ты и в Пренае такой?» — «Нет». — «Тогда что с тобой?..» — «Не знаю». Тяжелый был разговор, и мать решила, что знает: его вся эта сумятица страшит; ведь как он вскакивает с кровати, когда где-то вдалеке раздаются выстрелы, даже когда корова в хлеву загремит по загородке! Господи, как хорошо, что Густас ни разу не зашел, когда Саулюс был дома. Хотя Саулюс о нем знает, Каролис не выдержал, рассказал… Может, и зря, зачем Саулюсу голову забивать, хотя, с другой стороны, он молод, а по молодости и невыносимое можно вынести.
— Засиделась, придется переночевать.
— Ночуй, мама. Говорила хозяйке?
— Она сама предложила, добрая женщина. Уже пятый год ты у нее, может, и на следующий попросим, чтоб подержала тебя.
— Мне все равно.
— Все равно?
— Все равно. У этой или у другой богомолки.
— Не груби. Она аккуратная, чистая.
— В костел в семь часов утра поднимает.
— И ты идешь?
— Не иду.
— Правда, сын?
— Правда, мама.
— Давно?
— Она и теперь по утрам в семь часов будит. Тебе ничего не говорила?
— Ничего.
— Еще скажет. В этом году перестал ходить.
— В школе запретили?
— Нет, я сам.
Матильда помолчала, покачала головой:
— Как знаешь, сын, ничего тебе не хочу говорить. Все вы, мужчины, остываете к церкви. А твой приятель тоже? — мать показала головой на пустую кровать.
— Нет приятеля, — Саулюс яростно листал книгу. — Я один здесь живу.
— А где он?
— Не знаю. Не спрашивай, мама.
— Сынок, я тебя иногда не понимаю.
— И я… себя…
Из костела вернулась богомолка, счистила с башмаков у дверей снег, стряхнула платок и позвала Матильду на кухню — пускай учится ребенок, не будем ему мешать. Говорили о том да о сем, о знакомых и незнакомых, о жизни и всяких толках (но можно ли им верить?), о тяжелой зиме и поздней весне. Богомолка молола языком без устали, старалась выцарапать что-нибудь новенькое, но приутихла, когда ничего не вышло. Матильда минутами даже пропускала мимо ушей, о чем ее спрашивали, ее мысли уносились из тесной кухоньки, и ей самой хотелось улететь вслед за ними. Надо было раньше уйти, когда еще было светло. Заблудиться-то не заблудилась бы, боже мой, с закрытыми глазами дорогу бы нашла, но руки-ноги отнялись, да и все тело было разбитое, непослушное. Хорошо мыслям-то, они легкие и шустрые будто птицы, Матильде не успеть за ними. Но куда они уведут, в какие дали, если все время улетать вслед за ними? Может, и не надо лететь-то, может, это усталое сердце зря тревогу поднимает. Как хотелось бы Матильде, чтобы так оно и было! Она молит бога (есть он? нету? для Саулюса бога нету, он не ходит в костел, и богомолка почему-то не говорит об этом), молится без молитвы, чтоб ее предчувствия растаяли, рассеялись будто дым, не выжав даже слезинки на глазах. Видит всех в избе, наверняка Каролис уже вернулся, корову и овец покормил, Юлия ужин готовит, изба полна теплого душистого пара; Алдуте за столом, тыкая пальцем, читает свою книгу… Видит, что все заняты… Но почему Каролис такой… один-одинешенек? А как обрадовался-то (ей-богу, обрадовался!), когда она сказала, что пойдет к Саулюсу. Но эта его радость была — только теперь начинает доходить до Матильды — какой-то не такой… И будь она сейчас там, рядом с Каролисом… Ей надо быть там…