Осеннее равноденствие — страница 6 из 15


1 октября

Временами волны, заостряясь, вытягиваются кверху. И тогда море кажется сплошным ковром мгновенно распускающихся, изменчивых цветов. Сегодня волны то и дело превращаются в цветы люпина, легкие конусообразные метелки, не голубые, а скорее мягкого, отливающего золотом фиалкового цвета. Сегодня на море цветет люпин, а солнце стало бесконечной вереницей пчел, которые снуют вверх-вниз, нагруженные сладким нектаром и светом.

И все это непрестанно бурлит, беспорядочно движется, переполняя чашу моря, словно ни берегов, ни дна — ничего, что ограничивает, сдерживает, — больше нет на свете.

IV

Как-то утром кабаны, спустившись в долину, забрели слишком далеко. Крестьяне давно уже жаловались, что кабаны спускаются по руслу высохшей реки до самых огородов и разоряют их. Но однажды они даже заглянули в двери домов одной из деревушек, той, что многолюднее остальных и лежит в самой глубине долины, у подножия обагренных виноградниками склонов, и в которой находится пост карабинеров.

Мы с Сарой ломали голову над тем, что заставило их подойти к домам за мостом, так далеко от их лесных убежищ. Может быть, спускаясь слишком низко в долину, они теряют ориентиры, там ведь уже не встретишь ни тенистого, густого, высокого сосняка, ни зарослей папоротника и молодых каштанов, там от проблесков света небо словно раздвигается под сильным взмахом крыла.

Говорят, иные из них, все дальше забредая в долину, прыгают вниз — и вдруг оказываются на автостраде; оттуда они уже совсем не могут двинуться ни назад, ни вперед; асфальт парализует их, и им остается только ждать, опустив морду с бесполезными клыками к этой оголенной, невиданного цвета почве, пока их не собьет какая-нибудь машина, — так они беспомощно гибнут поодиночке.

В то утро они слишком углубились в долину, сбитые с толку потеплевшим, слишком прозрачным воздухом, преступили черту: вместе с восходящим солнцем явились к самым дверям домов за мостом. Как потом рассказывали, крестьяне побежали за карабинерами, и карабинеры подошли к кабанам на расстояние выстрела; они были там, парализованные асфальтом, одни поменьше, со следами коричневых полос на спине, другие побольше, приземистые и осторожные, наверно самки. Не подходя ближе, карабинеры открыли огонь из автоматов.

Выше, там, где виноградники уступали место нависшим над обрывом каштановым рощам, а затем соснам и туману, в деревне, где жили мы, где все мужчины состояли в обществе охотников и все были браконьерами, об этой стрельбе говорили долго и с завистью. Мужчины нашей деревни не могли без сожаления подумать об этих метких, смертоносных очередях, об этих поверженных тушах, изъятых стрелками, а потом, быть может, проданных мясникам на побережье.

В самый полдень, когда нежаркое солнце золотило крыши и платаны, мы с Сарой пришли на маленькую площадь к церкви, где нас должен был ждать Капитан. Мы увидели Бруно, окруженного толпой слушателей: он утверждал, что они-де лучше управились бы с автоматами, а рядом с ним мы увидели Капитана, который невозмутимо кивнул, выражая согласие.

Я заметил, что Сара пришла в ярость: ее улыбку, ее выступающую нижнюю губу, потрескавшуюся и усеянную веснушками, вдруг искривила злобная гримаса — в эту минуту она с удовольствием ударила бы Капитана, набросилась бы на него с кулаками.

V

Когда мы выходили из деревни, что-то приковало к себе наше внимание: застывший в неподвижности черный зверь, больше ничего я разглядеть не мог, пока мы не подошли совсем близко, к двери кабачка. На пластиковом ящике из-под минеральной воды в шатком равновесии лежал кабан; его положили брюхом на ящик, казалось, будто он хотел через него перепрыгнуть. Темная щетина, передние ноги вытянуты, как если бы он бежал, приподнимался над землей. Мы подошли к нему с некоторой робостью. Темная щетина, поникшая, но все еще могучая голова, изогнутые клыки не длиннее лезвия перочинного ножа. Вдоль хребта щетинки стояли дыбом, прямые и колючие, сбоку они были похожи на очертания волны — знак былой гордыни и былого ужаса, которых смерть не смогла побороть.

Сара не хотела верить, что кабана убили. Ящик был оранжевый, пластиковый, мы осмотрели его, искали сгустки крови на дне, кровавые полосы на асфальте, но ничего этого не было. Я вспомнил, что убитых кабанов охотники свежуют прямо в лесу. Значит, этот кабан был ответом на выстрелы карабинеров, трофеем, жертвой, павшей до открытия охотничьего сезона, и кто-то не побоялся принести его сюда и выставить напоказ.

Передние ноги вытянуты, как будто он бежал, черная голова поникла, но все еще была могучей, колючие щетинки на спине сбоку имели очертания волны; а вокруг ничего, ни ружья, ни крови, ничего, что напоминало бы о схватке. И все же это был трофей, иначе зачем бы выставлять его здесь? Это был своеобразный вызов со стороны местных охотников и их заводилы, который всегда насмешливо ухмылялся, обращаясь к остальным, в память о чине, присвоенном ему во время войны, о его былой власти над жизнью и смертью в этих краях.

Но зачем они положили его брюхом на ящик, зачем вытянули ему ноги так, словно он все еще бежал, — тут, на асфальте, перед дверью кабачка?

Кругом были покой и предвечерняя мгла, темно-красный диск солнца выглядывал из серой дымки, скрывавшей очертания гор и вершину холма, где стояла разрушенная церковь.

Мы шли молча, все еще напуганные, по тропинке, ведущей к нашим домам; деревья стояли недвижно, темно-красный солнечный диск, казалось, спустился прямо к нам, завис над самой головой, громадный, выхваченный из мглы, словно плод, сорвавшийся с невидимого дерева, или рубин, оставшийся от потерянного кольца. Он был темно-красный, но без блеска, четко очерченный, угрюмый.

Сара смотрела на него; она сказала мне, что это пурпурная крышка люка, которую надо приподнять, проникнуть внутрь — и окажешься по ту сторону мглы и закатов.

VI

— Надо нам как-нибудь подстеречь кабанов, когда они вылезут из нор, — сказала Сара, — и полюбоваться ими во всей их мощи, прежде чем охотники их перебьют.

Капитан, смеясь, качал головой, поднимал большой палец правой руки, а потом резко вытягивал вперед указательный, словно целился в кого-то из ружья. В голубых глазах Сары, в складке ее потрескавшихся губ все чаще мелькала ненависть, как будто направленная против Капитана.

Вот так и получилось, что я один стал гулять с ней по крутым тропинкам, среди густого ежевичника; мы разгуливали до темноты, Сара шла своим солдатским шагом, и нередко приходилось останавливаться, чтобы перевести дух.

Она повела меня в темную, старую часть леса, где обрыв был круче, откуда глубже казались омытые светом шрамы оврагов, спускавшихся навстречу морю. Иногда по залитым солнцем лужайкам проносились друг за другом тени каких-то птиц — каких именно, нельзя было разобрать в полете.

В зарослях мы находили ягоды, некоторые поодиночке висели среди зелени, как бусинки рассыпанного ожерелья, другие были собраны вместе, словно виноградины в одной бесформенной кисти.

Изредка виднелись серебристые бахромчатые плети ломоноса.

На отдельных, выдававшихся вперед веточках ягоды были не красно-коричневыми, а переливчато-черными, светящимися изнутри, словно зрачок.

— А деревья не смотрят на нас? — спрашивала меня Сара. — Кусты на нас не смотрят? Не гадают, кто мы такие?

Черные ягоды, их переливчатая, изнутри светящаяся чернота. Это и были глаза осеннего равноденствия.

Раньше я уже пытался понять, что ищет Сара во время своих все более и более долгих прогулок в лесу.

И вот теперь я шел с нею, видел среди листвы ее короткие рыжие волосы, прямые плечи, ноги узкие, словно два ножа; было в ней что-то, отчего она казалась мне жестокой и легкомысленной, словно забывала обо всем: о Капитане, о том, ради чего они приехали сюда, и обо мне, с трудом поспевавшем за нею.

Не только желание случайно увидеть кабанов заставляло ее рыскать по лесу. Быть может, еще тогда, еще до встречи на холме, у разрушенной церкви, она начала искать в себе иную, глубинную память, которая не дается нам, пока мы что-нибудь не забудем.

Я видел, как мелькают среди листвы ее медно-рыжие волосы, словно солнце в высоких облаках, словно россыпь ягод шиповника, колеблемых ветром.

Впервые она сказала мне это на солнечном склоне, поросшем пышной травой, по которой, как по экрану, проносились тени больших птиц с распростертыми крыльями: должно быть, это были ястребы. В ее голосе звучали веселье и вызов.

— Существует нечто неясное, какой-то образ меня самой, образ леса, похожего на этот, оно огромное, и кружится, и словно бы хочет, чтобы о нем вспомнили, это нечто такое, что уже случалось со мной однажды, не знаю, когда именно, но только не в этой, теперешней жизни.

По крутым тропинкам среди густого ежевичника мы порой выбирались вниз, в деревню.

Если пройти под аркой, рядом с домами на маленькой площади, то можно попасть в разрушенный, необитаемый городок, тот, что покрывает макушку холма наподобие ветхой шляпы: кучка серых каменных домов, прилепившихся друг к другу, как грибы, плотное темное тулово кометы, увиденной издали.

Уже смеркалось, когда мы вошли под арку, увидели вымощенный булыжником подъем к другой арке, уже и темнее первой, изъеденные, замшелые стены, распахнутые двери, сорвавшиеся с петель или укрепленные прибитыми поперек досками рамы, зияющие дыры, ночные гнезда заброшенных домов.

Мы хотели пройтись по этому подъему, вымощенному булыжником, по улочкам цвета мха и плесени, которые как бы обвивались вокруг самих себя, с фасадами домов — высокие словно парили над низкими, — покрытых трещинами, но устоявших, подпертых балками. Мы хотели подняться на самый верх, туда, где была разрушенная церковь. Но темнота упала стремительно, отвесно и застала нас врасплох.

Мы вышли из деревни молча, быстрым шагом, в окнах нижних этажей уже горел свет, из кухонь на улицу проникал запах лукового супа. Дровяной склад на самом краю деревни казался черным, угрюмым сфинксом тьмы.