– Может быть, – Дрондина похлопала по дубу. – Но у Пушкина это нигде не записано.
– Я найду доказательства, – пообещал я. – В городском архиве сохранились дневники моего прапрадедушки, там записано про дуб… Там и автограф Пушкина есть…
– Так достань и сделай копию, – посоветовала Наташа. – Тогда… Ладно, давай, собирать.
Дрондина стала собирать желуди и раскладывать по баночкам.
У нас ровно сто баночек из-под детского питания. Тридцать моих, семьдесят Дрондинских. И еще штук триста дома. У меня в корзине, у Дрондиной в мешке. Ни моя мама, ни тетя Света баночки не выкидывали, хранили, для рассады, для специй, для бисера, для пуговиц, крючков, прочей мелкошвейной ерунды. Вот и пригодилось. Теперь в них будущие пушкинские дубы.
– Все равно мало, – сказала Дрондина, закрывая банку.
– Да хватит пока. Сто штук, нормально. Надо этикетки придумать…
– Да нет, не желудей мало. Дуба Пушкина мало. Вот если бы он здесь сочинил что… Поэму, или стихотворение хотя бы… На дуб всем плевать.
Я промолчал.
– Брось ты все эти… – Дрондина поморщилась. – Фантастики. Нет, я понимаю, места тут у нас хорошие, но… Но не получилось. Ты же историю хорошо знаешь, там ведь все так.
– Как?
– Все заканчивается.
Дрондина подняла желудь, посадила в баночку.
– Жили-были, потом раз – пустота.
Дрондина убрала баночку в карман.
– Зачем кистень?
Я указал на дубинку, прицепленную к поясу Дрондиной. Новая, системы «буратино», правда, «буратино-М» – теперь к концу дубинки была привязана большая ржавая гайка.
– Лес кишит неадекватами, – пояснила Дрондина. – Безумная коза, свинья-дистрофичка, а еще я сегодня в овраге след видела. Когда через ручей перебирались.
– Мой, наверное.
– Вот такой, – показала Дрондина руками. – Огромный. Это Психея наша. Надела сапоги на три размера и шастает.
– Зачем?
– А ты не понял еще? – удивленно спросила она. – У нее же крыша прохудилась. Когда она на окуня накинулась, я окончательно поняла – ку-ку. Она сапоги своего папаши надевает – и бродит. Следит за нами.
– Да ладно…
– Точно-точно, – сказала Дрондина. – Целую неделю шастает. Бабка ее по привычке в смирительную рубашку заковала, а как мать из Москвы вернулась, так пришлось отпустить. Психичка на свободе, приходится обороняться.
Дрондина похлопала по дубинке.
– Отомстить мне хочет.
Я не стал спрашивать за что, понятно же.
– Сама, дура, виновата, – Дрондина сняла дубинку с пояса, стала перекидывать из руки в руку. – А чего такого? Она первая дедушку Крылова вспомнила – вот ей и обратка. Значит, меня свиньей можно, а ее холопкой нельзя? А она холопка и есть, ты же знаешь эту историю, ее все знают…
Я не хотел слушать эту историю, но выбора не было.
– Мы, Дрондины, всегда, всегда…
Они, Дрондины, всегда были работящими – и давным-давно вышли на волю, у них и дом был на каменном фундаменте, и пасха с изюмом. А потом и крепостное право отменили, все обрадовались, все праздновали. Кроме Шныровых. Они сказали, что не хотят вольной, им и так хорошо, в барских.
История – полное вранье.
Как барин ни пытался их уговорить, как ни выпроваживал, они на волю не соглашались, на коленях стояли, слезами обливались, не бросай нас, барин, не бросай…
–… Барин плюнул, и сказал – живите, как хотите, только от меня отстаньте. Ну, они и обрадовались, так и жили, в холопстве, а как революция началась, так первые барина и сдали. Твоего дедушку, между прочим!
– Прапрадедушку, – поправил я.
– Тем более. Слушай, я бы на твоем месте с ними вообще не разговаривала, они твоих предков подставили, а ты… Она у меня зуб украла!
Заявила Дрондина.
– Помнишь, Колесов сделал? На веревочке? Зуб удачи – а эта его сперла! Я его оставила на тумбочке, утром просыпаюсь – нет!
Шнырова не показывалась почти две недели, и за это время за ней скопилось немалое количество косяков и злодеяний. Зуб удачи, украденный в ночи. Нашествие улиток-вонючек. Дохлый еж, подброшенный в поленницу, еж завонял, и Дрондиным пришлось поленницу разбирать, так она в руинах и осталась, а скоро приедет папа, а дома бардак и слизняки. И у мамы сломалась ручная машинка. В этом, вроде, прямой вины Шныровых нет, но в том, что провода срезали…
– Вполне может быть это они и сделали, – сказала Дрондина.
– Зачем? Чтобы в темноте сидеть?
– Чтобы связи не было, – пояснила Дрондина. – Чтобы никто не мог на помощь позвать.
– Ты серьезно?
– Все может быть. От них что угодно ожидаешь. Чего угодно и в любой момент. Мы с тобой думаем, что Шныровы обычные… ну, такие, обычные психи, которых в каждой деревне есть, а они… Я как этого окуня вспомню…
Дрондина поежилась.
– Короче, без дубины я теперь никуда. И тебе рекомендую, это ты правильно лопату берешь, если что – отобьешься.
Я представил, как я отбиваюсь от Шныровой лопатой.
– Наташа, может, нам все-таки поговорить? – предложил я. – Всем вместе? Можно пиццу сделать, посидеть. Ну что мы так живем…
– Я с ней? Пиццу? Ну уж нет! Я ее боюсь. Нет, честно боюсь! Ты с ней разговаривать сядешь, а она тебя ножиком пырнет. Ты как хочешь, я…
Дрондина замолчала. Лицо у нее изменилось, челюсть поползла вниз, рот открылся.
Я оглянулся.
Над холмом поднимался в небо дым. Черный.
– Подожгла… – прошептала Дрондина.
Я бросил корзину с банками под заметную сосну, побежал. Дрондина за мной. К моему удивлению, она отстала не сильно, Дрондина, несмотря на всю свою круглоту, бегает лучше Шныровой. Шнырова путается в ногах, а Дрондина раз-два, раз-два. Вот и сейчас она бежала за мной, не сильно отстав. Матерясь. Проклиная Шнырову, Шныровых, бывших прежде и Шныровых, будущих впредь во веки вечные.
Через километр она начала сдуваться, все-таки на длинные дистанции с таким весом не очень, но все равно. Дым стал чернее. Он поднимался высоко, почти не рассеиваясь в безветренный день, и только забравшись к самому небу, расплывался круглой кляксой, похожей на атомный гриб.
Я испугался. У нас в погребе на самом деле две бочки солярки. Правда, отец их не крал, соляркой ему выдали зарплату, когда он дальнобоил. И солярка горит черным.
Влетел на холм. На улицу Волкова.
Выдохнул. С домами все было в порядке. Не горели. Горело в стороне бань. Побежал туда.
Выдохнул глубже.
В овраге за банями скопились покрышки. Их тут много, отец Дрондиной натаскал, когда еще не вахтовал, а работал в городе, в шиномонтаже. И зачем-то лысые покрышки свозил и складировал в овраге, то ли восстанавливать их собирался, то ли сдавать в переработку, не знаю. Не использовал, и они проросли борщевиком, а сейчас горели. Весело и жирно.
Хорошо.
Моя мама, тетя Валя Шнырова, тетя Света Дрондина проливали бани. Набирали воду в ключе, тащили, выплескивали на шифер и на стены.
Покрышки пылали, окрестный борщевик лопался и трещал. Борщевик жирный и сочный, дальше огонь не пойдет.
Наша баня была уже достаточно пролита, я отобрал у мамы ведро и вылил несколько ведер и на грозовую баню. Так, на всякий случай. От покрышек грозовая баня дальше всех, да если бы она и сгорела, ничего, всем плевать, но если загорится, придется тут до вечера караулить.
Показалась Дрондина, запыхавшаяся, красная. Посмотрела на огонь, на тетю Валю, на свою маму, на покрышки. Подошла к матери Шныровой.
– Эта ваша дура подожгла! – просипела Дрондина. – Это она! Она!
Тетя Валя не ответила. Промолчала. Я заметил, что она вдруг постарела, похудела и стала похожа на саму Шнырову, только Шнырова не такая сутулая, тетя Валя сгорбилась.
– Шнырова – гадина! Она Бредика сжечь хотела! В баню его заманивала!
Не успокаивалась Дрондина.
– Гадина и дрянь! Живодерка!
Дрондина плюнула это в лицо матери Шныровой. Та стояла, улыбалась чуть растеряно.
Моя мама молчала.
– Наташа, прекрати! – цыкнула тетя Света.
– Гадина и дрянь! Гадина и дрянь! Гадина и дрянь!
Выкрикивала Дрондина, притоптывая ногой. Гадина и дрянь.
– Гадина, жаба, дрянь! Гадина, жаба, дрянь! Гадина, жаба, дрянь!
– Наташа! – рявкнула тетя Света.
Она подскочила к Дрондиной и потащила прочь.
– Валите отсюда! – орала Дрондина, упираясь. – Валите в свой дурдом! И не возвращайтесь! Вы здесь не нужны!
Тетя Света волокла Дрондину. Покрышки горели. Мама Шныровой не знала, что делать.
– Валентина, – сказала моя мама. – Ты если что, обращайся. Ну, мало ли…
Тетя Валя кивнула.
– Вань, посмотри тут, хорошо? – попросила мама. – Чтоб не разгорелось.
– Посмотрю, – пообещал я.
Мама взяла ведра и тоже ушла. Тетя Валя осталась.
– Как Саша? – спросил я.
– Все хорошо, Ваня, – ответила она. – Спасибо, все хорошо.
Я не придумал, о чем ее еще спросить. Тетя Валя поставила ведро на землю. Покрышки горели.
– Саша…
– Все хорошо, – перебила тетя Валя и пошагала по тропке в сторону своего дома.
– Вон отсюда… Вон!
Долетел дрондинский вопль.
Я остался. Я сел на ведро и смотрел, как догорает.
Потом я сидел на тополе. Залез с трудом, плечи болели и голова, надуло в шею, наверное. Сегодня сеть ловилась неплохо, я мог бы загрузить ролик с желудями Пушкина, но и на это настроения не нашлось. Вернулся домой.
Настроение испортилось, не хотелось гулять. Мама нервничала, она решила сварить щи из щавеля, отправила меня собирать, я собрал, за забором у нас разрослось и щавеля, и хрена, и базилика. Мама сварила щи, но они получились синими, горькими и несъедобными, когда готовишь в плохом настроении, еда всегда мимо. Мама попробовала добавить в щи сахар, выжать лимон, подсыпать специй, но стало лишь хуже. Мама расстроилась и выплеснула щи в канаву, мангусты с утра найдут. А нам бутерброды.
Мама с утра загрузила хлебопечку, буханки успели подсохнуть и стать чуть хрустящими, как я люблю. Мама открыла пачку творожного сыра, нарубила мелко петрушки и укропа, смешала с сыром и сделала бутерброды. Очень вкусно. А потом еще чай пили и кекс с изюмом ели.