Пров замолчал, как бы вспоминая прошлое. Ему не мешали. Когда Петр решил, что старик позабыл, о чем шла речь, тот медленно заговорил вновь:
— Верно. Было так. Давно, еще при царе Александре Третьем. Да и позднее. Возьми, к примеру, ступку. Ведь мы ее, ступку-от… вручную обтачивали. Ве-рное слово. А это тебе не ясенек, не сосенка, а? Дуб. Во. Он, дуб-от, как железный, его зубом не возьмешь, — вот откуда пот брался. Покачай сутки ногой станок. Как? А ноне? Ноне что ж. Токарь по дереву враз тебе вырежет ступку и принесет готовую, с кольцами. Опять же и дырья под спицы сверлить. Раньше и дырья сам, буравком, а их десять на колесо. Сосчитал? Теперя у нас и тут машину приспособили. Включат ток, и сверло входит в дерево, будто палец в масло. Нешто это работа?
И дед насунул седые усы на нижнюю губу, так что нельзя было понять, то ли он был рад облегчению труда, то ли осуждал его.
— Молодые, они и на такой работе не надрывались, — сказала Настасья. — А старому, как вы, враз накладно. Пора колесню бросать да идти на отдых.
Пров засмеялся и покачал лысой, в синеватых точечках головой:
— Люльку качать?
— Откуда у нас на селе люлька? Где вы ее видали? А и была б, вас не приставили. Гуляйте себе, ходите в гости к внукам, правнукам. Вон у вас их сколько! Дядя Влас давно зовет к себе в Омск. А то поезжайте в другой край, где потеплее, в Майкоп, — и там у вас правнук инженером на консервном заводе.
— А куда я эти дену? — Старик показал на свои руки. — Они работы просят.
Елизар Фролыч не выдержал.
— Поймите, деда, — заговорил он басом. — Неудобно получается. От вас эвон сколь побегов, а вы работаете. Это в старину на деревне дедов заставляли хоть ложки стругать, лишь бы не сидели без дела. Мы ж нынче всем забеспечены, чего вам еще надо? От людей, говорю, некрасиво получается. Подумают, не уважаем годы, кормить отказываемся.
«Уж если прижимистый отец заговорил об этом, стало быть, припекло», — подумал Петр, скрывая удивление.
Дед Пров недобро оглядел свое потомство.
— Дурак скажет, а умный промолчит. Я по осьмому году с тятей пахать вышел. Сохой. Ходил сеял из лукошка. Всю жизнь работал и ноне не брошу. Не-е. Не брошу. Двести восемь трудодней кому начислили? Борову рябому али мне? Во. Так-то. А не хотите за родню почитать — проживу сам.
Елизар Фролыч сдвинул лохматые брови и лишь махнул сильной рукой: дескать, бесполезно убеждать.
Петр, скрывая улыбку, стал успокаивать прадеда, но старик неожиданно цыкнул на него. Теперь он разговорился сам:
— Мне вот к сотне подваливает. Я себя во сне все малым вижу, а то как в батраках ходил. Молодым я у многих господ работал. Помню, у сучкинского барина Мордасова дядя был. Не старый еще, годов так будет под шестой десяток. Отставленный генерал. Щеки обвисли, брюхо что вот стюдень, весь сырой. Чем той генерал занимался? То, бывало, спит под липой в стуле-качалке… вроде бредня. То кушает чай али обед. Уважал бараньи почки. В сладком вине вымачивали. Не то ведут гулять по саду, и слуга под ручку держит. И все кряхтит, все кряхтит, на живот жалуется, на голову жалуется. Припарки кладет, порошки выпивает… Гриб такой есть. С виду наливной, а придави — один дым пойдет. Так и генерал этот… другие помещики. Сила-то у них была, да мертвая, зазря пропадала, кому толк? Себя, знай, пестовали. А во мне живая сила. Живая. Вот они, руки-то. Даром не болтаются…
Старик был знаменитостью села, всего района. На него приезжали смотреть секретарь обкома, отставной адмирал, столичная артистка. С ним не спорили. Елизар Фролыч подмигнул невестке. Настасья завела патефон; комнату сразу заполнили пронзительные голоса хора:
Ой, подруги, запевай,
Сколько хватит голосу!
Про защиту урожая,
Про лесную полосу.
Дед побурчал еще, побурчал и, приложив руку к волосатому уху, стал слушать: музыку он любил.
У всех отпускников есть одна общая черта: они совершенно не замечают, как летит время. Лейтенант Петр Феклистов обошел сельских знакомых, в охотку выезжал с отцом на тракторе пахать зябь, две недели прожил в местном доме отдыха на Сейме, и, как говорил он: «Не успел разобрать чемодан, как опять укладывай», — пора было собираться обратно в Германию.
Незадолго до отъезда. Петр вновь наведался в деревню Хорошую — напомнить деду Прову, чтобы приехал в Марьино проститься, а кстати еще раз посмотреть на улицу, где когда-то стояла курная изба предков, на тополь, посаженный стариком восемьдесят лет назад.
Стоял предзимний ноябрьский день. С утра легкий иней покрыл избы, склеил лужи, выбелил лозинки на задах. Небо повисло голубовато-серое, и ветер словно раздумывал: то ли пустить веер сухого кристального снега, то ли очистить оконце для низкого, неяркого солнца. Петр медленно шел по деревенской улице, заросшей у плетней черным подтаявшим бурьяном. На бригадном дворе недалеко от конюшни он неожиданно увидел своего прадеда. Опираясь на костыль, Пров стоял возле отпряженной бестарки и, тыча в нее темным, словно железным пальцем, что-то говорил щуплому конопатому ездовому в пилотке. И опять Петра поразило то, что старик почти не сутулился и стоял твердо, точно дуплистый, но крепкий осокорь. «Говорят, на работу выходит вместе с колхозниками, не припаздывает, — вспомнил офицер. — Как старый петух».
— Так хозяинуешь? — донесся до него веский, назидательный голос Прова. — Таких хозяев под штраф надо ставить.
— Что так сердито, дед Пров? — не смущаясь, отвечал ездовой.
— Это тебе втулка называется? — ядовито говорил старик, продолжая тыкать пальцем. — Не видишь, вон трещина, хоть собаку тащи. Через неделю лопнет, тогда колесо выбрасывай?!
— Я ее, што ль, довел? На бестарке все ездят!
— Мерин виноватый? Вали на мерина, на его никто кнута не жалеет. Ты запрягал аль тебя запрягали? А коли запрягал ты, почему не обсмотрел бестарку? Вот и выходит: ты виноватый. Быков берешь, телегу — прокритикуй. Сдаешь — опять же глянь, не подбилось ли чего, не надобно ли в ремонт поставить. Это ты будешь хозяин. Работаешь с закрытыми глазами? Тебе и цена, как гнилой чеке.
И торжественно, сурово дед докончил:
— Прикати это колесо завтра ко мне в мастерскую. Справлю. Еще лето поездите.
Опираясь на костыль, старик Феклистов медленно, важно пошел по двору, из-под длинных бровей приглядываясь к телегам, бричкам. Петр, как всегда уважительно, поздоровался с ним. Пров то ли не признал его, то ли был сердит, но только пожевал сморщенными губами и не ответил. Лейтенант зашагал с ним рядом. Он уже подозревал, в чем тут дело: видно, у старика не было материала для поделки новых колес, и он ходил по колхозу, искал для себя работы: ощупывал ободья, проверял спицы.
Они медленно пересекли площадь.
«И еще не задыхается, — с интересом поглядывая на деда Прова, подумал лейтенант. — Вот он — живая загадка природы. Ученые всех стран бьются над вопросом долголетия. Как дед сохранил себя? Да и сохранял ли? Скорее, просто таким уродился. Отец еще помнит, что в праздники дед мог выпить не хуже других мужиков, а вот табак не курил».
— Дед, вы столько прожили… писателя какого видали? Льва Толстого, скажем? Живого. Иль хоть царя, что ли?
Старик уже смотрел тускло, потухшим взглядом.
По своей манере он часто не отвечал на вопросы: то ли не слышал их, то ли считал безынтересными.
— В первую германскую войну до нашего села немцы не доходили? Не видали их? А, дед? Не видали? В эту гитлеровцы на постое стояли. Лютовали?
— Помню, — вдруг сказал Пров и поднес руку к овчинному треуху. — У кайзеров каски были с востринкой… навроде пики. Видал… в Украину ездили за зерном. Видал.
И снова ушел в себя. Сколько Петр ни задавал вопросов, старик отвечал скупо, отмалчивался. Офицер понял, что больше ничего из него не вытянет, переменив разговор, посоветовал:
— Небось работы нынче мало, дед, ободьев нету? Отдохнули бы на печке, поберегли себя.
Опять старик, казалось, не слушал. Они уже подошли к раскрытой двери колесни, в которую были видны оба стана: большой и сейчас пустой — для натяжки ободьев, и малый — за ним щекастый ученик стругал спицы.
— И ты с Лизаркой в одну дуду задул? «Отдохни-и! Отдохни-и!» — вдруг сердито заговорил дед Пров. Замолчал, жуя тонкими губами под негустыми пожелтевшими усами, точно отдыхая или собираясь с мыслями. Ткнул перед собой костылем. — Вон старая сортировка у сарая. Вон. Давно тут стоит, всю ржа съела. Да. А у меня столовый ножик в избе видал? Знаешь, сколь ему годов? Истончился весь, а блестит что твой жар, еще и ноне хлеб режу… Режу. Стругаю, коли чего надобно. Смекнул, Петяшка? То-то. Все, что есть на свете, закалку в труде получает… как железо в горне. И я. Брошу работать — сразу помру. А у меня еще интерес есть поглядеть на Расею… на ноги, стало быть, как посля войны встает.
И старик, не торопясь, вошел в мастерскую.
АНАХРОНИЗМ
Окно заводского клуба было открыто, и свет, падая на осыпанный недавним дождем куст черемухи, делал его неправдоподобно ярким, декоративным. Клава наломала с куста горьковато-душистый букет распустившихся белых цветов, в лицо ей с веток то и дело брызгали капли, ноги промокли в траве. За частоколом палисадника блестели огни поселка, грядой тянулся уходящий во тьму лес, в чащобе резко кричала сова.
Поправив подвитые волосы, Клава одним духом взбежала по узким деревянным ступенькам в клуб, свернула за кулисы. На пустой полуосвещенной сцене шла генеральная репетиция мольеровской комедии «Мещанин во дворянстве». Режиссер драмкружка Сеня Чмырев — белобрысый паренек из бригады пильщиков, взъерошенный, словно только что выскочил из драки, — стоя у рампы, напыщенно читал монолог сына турецкого султана. Перед ним угрюмо сгорбился верзила-драмкружковец в позе человека, которого схватили желудочные боли. Голова кружковца была обмотана полотенцем, изображающим чалму, незакрытая маковка торчала пучком жестких волос.