У Антона Петровича больно сжалось сердце. Теперь даже уродливая шапка, коротенькое пальтишко не портили облика дочки. Ее личико, одухотворенной любовью, печалью, просило участия, ласки. Антон Петрович вздохнул и не нашелся что ответить.
Поравнялись с одинокой сосной, стоявшей в открытом голом поле между проселком и железной дорогой. Мать не разрешала Катеньке идти дальше. Катенька остановилась, неловко сложила губы, точно извинялась, что не может еще проводить.
— Мне больше нельзя.
Он нагнулся, обнял и несколько раз поцеловал девочку в полуоткрытые губы, в щеки. Катенька невпопад отвечала на его поцелуи, вдруг засмеялась:
— Какой ты колючий.
Он тоже улыбнулся, потрогал ус.
— Брился вчера вечером. Щетина и отросла.
Постояли на бугорке. Ветер здесь был сильнее, чем в деревне, тощий, бурый придорожный бурьян шевелился как живой, и потемневшие стожки сена, еле видные в опускавшейся мгле, казались озябшими. Вдали грубо, будто намалеванный, чернел лес.
— Тебя, Катенька… новый папа не обижает? — все-таки решился спросить Антон Петрович. С его губ не сошла еще улыбка, а лицо было болезненно-озабоченное.
— Не обижает. Да он… почти не разговаривает. — Потупясь, она сказала: — Я его зову дядя Гена.
Еще постояли. Катенька словно с каким-то вопросом, жалостливо смотрела на отца снизу вверх.
— Ничего. Ты растешь, становишься умненькой. Все будет хорошо.
— Хорошо, — тотчас покорно согласилась Катенька. Казалось, отвечала она так же заученно, как при встрече у пруда, однако тон был доверчивее, искреннее. — Нас в школе учат вышивать крестиком. Дома уроки… Светку качаю.
Вполне естественным было то, что Катенька помогает матери, бабке ухаживать за сводной сестренкой. Антона Петровича почему-то ее ответ покоробил: «Нянькой приспособили».
Далеко за полем, за черневшей лесной полосой глухо и словно бы потерянно закричал паровоз, будто чувствовал себя одиноким в этой ранней холодной полутьме: наверно, из Москвы шел товарняк. Стука колес не было слышно.
— Ладно, доченька, беги, — бодрым, веселым голосом сказал Антон Петрович, засуетился, еще раз ткнулся губами в щеку девочки. — Беги, а то простудишься. Да и темнеет.
— Ладно. До свидания, папочка.
Она заморгала-заморгала, неуклюже повернулась и побежала домой, к словно истончившейся колокольне монастыря. Почти тут же остановилась и, обернувшись, помахала рукой в шерстяной варежке. Антон Петрович помахал ей; он стоял на бугорке и не двигался. «На каждые сто браков — сорок разводов» — почему-то всплыла строка из газеты. Катенька опять побежала к дому и вновь обернулась и помахала. Затем наклонила голову, пошла шагом и больше уже не оборачивалась.
И долго еще смотрел ей вслед Антон Петрович. Тоненькая фигурка Катеньки становилась все меньше, сумерки обуглили ее, съедая очертания. Затем девочка совсем растаяла, пропала, а худощавый взрослый мужчина в защитного цвета пальто с пристежным цигейковым воротником все смотрел и смотрел…
Повернулся и быстро пошел по дороге.
…Час спустя сквозь деревья придорожного лесочка мелькнули, задвигались огоньки — станционный поселок. В маленьком вокзальчике, на лавке, ожидали поезда двое крестьян с чемоданами, мешками. Антон Петрович взял билет в кассе, вышел на перрон. Кровавым, зловещим глазом глядел вдали семафор: путь еще не открывали. Прошел стрелочник с фонарем, но Антон Петрович не видел ни семафора, ни стрелочника. Перед его глазами все еще стояла белобрысенькая девочка, и глаза у нее были любящие, печальные. Она будто спрашивала: «Как же, папочка, ты меня бросил?» Антону Петровичу сделалось стыдно за ту скованность, похожую на отчуждение, которую он испытал днем при встрече с Катенькой. Откуда эта скованность? Сразу после развода ее не было. Неужели с каждым годом отчуждение будет расти? Катенька созревает, меняется, сформируется в зрелую девушку — не станет ли она тогда для него родной незнакомкой? И что она будет чувствовать к нему, когда повзрослеет и все поймет? Может вспыхнуть обида за мать? Вражда?
Эка жизнь до чего запутанная! Почему так часто счастье одного человека оборачивается несчастьем для другого? Бывает, и не желаешь ему зла, сам полюбишь, тебя полюбят, а все же страдают самые близкие, родные люди, и ты уже не в силах им помочь.
…Подошел поезд. Антон Петрович засуетился, отыскивая свой вагон, полез на подножку. Ударил второй звонок. Состав тронулся неслышно, проплыли освещенный вокзал, голые деревья в скверике, и знакомая, когда-то родная станция осталась позади, растаяв в сгустившихся осенних сумерках.
В Смоленск поезд прибыл в потемках, задолго до рассвета. Снега здесь тоже не было. Окна привокзальных домов немо чернели.
Автобус, набитый пассажирами, потащил Антона Петровича по гористым улицам, мимо стоявшей под оврагом высокой церкви-музея, мимо небольшого памятника фельдмаршалу Кутузову, повернул в сторону от Днепра, разрезавшего древний город. Да, он приехал к себе домой. Такого ощущения в старой деревне уже не было, оно потерялось. Человек пускает корни там, где живет его семья, близкие, где его работа, надежды на будущее. Родное место ему дорого лишь по воспоминаниям, а забрось его судьба опять туда, оно не согреет сердца, покажется чужим.
Небольшой тихий дворик еще спал. Спал в темноте облупленный кирпичный трехэтажный дом с косым, вросшим в землю крылечком. Спали дровяные сарайчики, лепившиеся к забору и теперь, после газификации, никому не нужные. Спали столбы от волейбольных ворот: днем женщины натягивали на них веревки и, к возмущению дворовых ребят, сушили белье.
Квартира Миневриных была на нижнем этаже. Звонить Антон Петрович не стал, а подошел к окну и тихонько постучал в почерневший переплет рамы. Он всегда так стучал Глике, давая знать, что пришел именно он. Стук его, хотя и негромкий, будил ее сразу. Проснулась Глика и сейчас: край занавески дрогнул, выглянуло ее заспанное лицо с радостно-настороженными глазами. Антон Петрович улыбнулся жене. Занавеска опустилась, и он вернулся на заскрипевшее крыльцо.
Сквозь дверь Антон Петрович услышал легкие шаги Глики; щелкнул английский замок, и в следующую минуту он уже целовал ее чуть полуоткрытые толстые и добрые губы, голую теплую шею, глаза, в которых еще бродили сонные видения, с жадностью вдыхал знакомый, волнующий запах ее кожи.
— С ума сошел? — сердито сказала Глика. — В сенях. Люди могут увидеть.
— Пусть видят, — улыбаясь, говорил он, поймав и целуя ее теплую руку, обнажившуюся до локтя.
Осторожно ступая, чтобы не разбудить соседей, они прошли к двери своей квартиры. Антон Петрович замешкался в передней, снимая пальто. Вошел в комнату. Глика зажгла торшер, вновь нырнула в постель, полуприкрылась одеялом. Зеленоватый свет от абажура падал на ее черные растрепанные волосы, грудь, видную в глубоком вырезе ночной рубашки.
— А где Петушок? — спросил Антон Петрович, увидев, что кроватка сына пуста.
— Спит с бабушкой. Вчера купали, она ему сказки рассказывала. Я не захотела перекладывать. — Глика совсем проснулась, смотрела на мужа испытующе, с ожиданием. — Чего раздеваешься? Через час на работу.
— Отдохну немножко, — ответил Антон Петрович, расшнуровывая ботинок, и крепко, сладко потянулся.
— Нечего нежиться. Еще заснешь.
Он видел, что Глика ждет его в постели и говорит из чувства противоречия. Она всегда ревновала мужа после его поездок к дочке в деревню, оглядывала подозрительно, морщила нос, словно хотела обнюхать. Поэтому сердито отвечала и в сенях, хотя была очень рада.
Снимая через голову верхнюю рубашку, Антон Петрович подумал, что все женщины одинаковы и после первого, и после второго брака жизнь у супругов идет по тому же кругу: сперва ненасытные ласки, внезапные ссоры, знаки внимания, потом уравновешенность, привычка, развивающая успокоение, упорное отстаивание своего «я», авторитета. Образ Елизаветы стерся в душе Антона Петровича, его заслонила вот эта скуластая, пополневшая в груди и бедрах молодая женщина. Она ему люба, она ему родная, а та, первая, мила только в воспоминаниях.
— Лижешься, — шепотом и словно бы все еще сердито говорила Глика, отстраняя мужа, делая вид, что не хочет его ласк. — Спи лучше, спи. Лежи спокойно. Насвиданничался со своей Лизочкой?
— Оставь. Сама знаешь, что там все кончено. Должен же я видеть дочку?
— Гаси торшер.
Скоро надо было вставать. Антон Петрович знал это, но дремота смежала глаза. Глика уже спала, уткнувшись ему под мышку, сладко дыша полураскрытым ртом. По признакам, в верности которых она не сомневалась, Глика увидела, что Антон принадлежит ей и со стороны «старой любви» ничто не угрожает. А он тоже лежал счастливый, утихомиренный, наслаждаясь тем, что наконец дома, что все здесь здоровы и всё благополучно.
«Я только минутку, — подумал Антон Петрович. — Будильник заведен». И вдруг перед его глазами как живая встала Катенька в своем меховом уродливом капоре. Она улыбалась ему чуточку жалко и махала рукой в варежке. «Что это? Никак не могу заснуть», — подумал Антон Петрович, не зная, что уже спит. «Катенька! Как живешь, моя деточка?»
У ШЛАГБАУМА
Орехов в лесу было полно: стоило профессору Казанцеву потянуться за одним, как он замечал целое зеленое гнездо на соседней ветке. По ту сторону куста лещины, сквозь шершавую замшу ее листвы перед ним мелькали то смуглые девичьи руки, то белая блузка Иры Стрельниковой; иногда он ловил на себе взгляд ее карих глаз и всякий раз испытывал такое чувство, словно должен сделать что-то решительное и не знал что. В лесу аукала, со смехом перекликалась разбредшаяся компания из их дома отдыха, всюду слышалось щелканье орехов. От меченых желтизной берез протянулись длинные тени; пеньки выглядывали из травы словно гигантские грибы, в остывающем воздухе мягко тенькала, вызванивала синица.
— Я, собственно, нагрузился, — сказал профессор Ире, показав на свои карманы. — Надо полагать, скоро будет гонг к вечернему чаю.