.
Тихо стало, потому что движок, который стучал во дворе, Мария Карповна заглушила.
Тихо, только хрустит в воздухе нарождающийся снег. Только взвизгнула, проснувшись, озорная собака Жулик, пододвинулась к миске и принялась неторопливо слизывать с краев густую еду.
– Р-раз… Два-а… Р-разом! – командовал Ленька, и все трое бросались вперед – плечом в дверь.
– Может, она не приедет, чего суетиться? – когда они набирали воздух для нового тарана, сказал Коля. – Может, у нее свои дела, а мы в синяках…
– Приедет. Как мы на сеанс не явимся, она сразу прикатывает. Приготовились!
Наташка тоненько всхлипнула.
– Она уже два раза в этом году приезжала. Один раз на собаках. Другой на лыжах.
– Р-раз… Два-а… Р-разом! – Все трое качнулись вперед. Отбитые плечи ударили в дверь без особой ярости. Наташка всхлипнула громче.
– Мне Леньку жалко. Он старший, – ему попадет.
– Подзатыльниками или словами? – спросил Коля.
– Словами. К боли я терпеливый… – Представил Ленька Соколов свою маму, Марию Карповну. Сидит она у директора в кабинете в мягком кресле, вся от растаявшего мороза мокрая. Директор потчует ее горячим чаем. Она чай прихлебывает и говорит: «Здоровые, не больные, и слава богу…» А сама смотрит на Леньку, смотрит и, насмотревшись, принимается причитать: «Лучше бы мне помереть, чем видеть, какой ты растешь безответственный. Я уж не девочка, чтобы бегать на лыжах за сто километров. Мне уже на покой пора. Нет у тебя совести и не будет. Ты об отце подумал? Отец десять дней в тундре обретался – не спавши, не евши. Он, ты думаешь, деревянный?.. Ишь глаза-то бессовестные. Другой бы, хороший, заплакал, прощения у матери попросил. Безответственный ты, Ленька, совсем безответственный. И Наташка – а еще девочка, как не стыдно – тебе подражает…»
– Словами хуже всего, – задумчиво сказал Коля. – К подзатыльнику можно отнестись с юмором… Давайте с разбегу. – Коля оттянул Леньку и Наташку в глубь кладовой. – Р-раз… Два… Взяли!
Ребята с разбегу ударили в дверь. Дверь легко отворилась. Она распахнулась как бы сама собой. Ленька, Коля и Наташка вывалились в кабинет прямо под ноги седому сутулому учителю физики Михаилу Матвеевичу.
Учитель подобрал слетевшие с носа очки, посмотрел сначала на ребят, потом в кладовую. Подобрал осколок лучевой электронной трубки и долго рассматривал его, двигая и поправляя очки на носу.
Наташка закусила губу, прижалась к Леньке. Так, прижавшись друг к другу, они и попятились к двери. Только Коля не волновался. Он и Матвею Михайловичу посоветовал:
– Вы не волнуйтесь. Мы за эту штуку внесем. – И протянул учителю десять рублей.
– Чем это пахнет? – тихо спросил учитель.
Коля понюхал десятку.
– Ничем…
Но учитель, подрагивая ноздрями, уже шел к рации. Включил… Из рации повалил желтый дым.
– Вот чем пахнет! – загремел учитель неожиданно мощным басом.
– Мы же внесем, – пискнул Коля.
– Что такое – внесем? Что такое – внесем? Извольте явиться к директору… И немедленно. – Михаил Матвеевич помахал Колиной десяткой, уставился на нее, разглядел и воскликнул. – А это что такое?!. Немедленно! Сию же минуту к директору!
Ребята выскочили из кабинета.
Северное сияние, порванное верховым ветром, пошло улетать ввысь, рассыпалось и закружилось в вышине мерцающей пылью.
Все изменилось в природе. Все посуровело вдруг, как если бы адмирал сменил свой парадный мундир с орденами на боевой строгий китель.
И медведь, что лукаво сидел у продушины, поджидая тюленя, ушел за торосы. И песец, и сова, и мгновенный, как луч, горностай, бегут-летят, как снег на снегу, невидимые, ищут щели.
– Говорит Центральная арктическая метеостанция. Передаем второе штормовое предупреждение…
И леммингово осторожное племя зарывается в снег, едва успев добежать до своих сытных нор.
– «Снег», «Снег», я – «Фиалка». Евгений, где же вы, наконец? Почему молчите – не отвечаете?
Гидролог Чембарцев сидел на зимовке Соленая Губа у приемника. Веки у него тряслись. На распухших пальцах при свете маленькой тусклой лампочки, и на лице, и на груди тоже, можно было разглядеть темные пятна, которые станут ранами, медленными и болезненными, – мороз, как огонь, ранит больно и надолго. Чембарцев хотел подстроить приемник, чтобы лучше слышать «Фиалку», но пальцы у него не гнулись. Он касался ими круглых, зазубренных для удобства ручек и кривился.
– Говорит Центральная арктическая метеостанция. Ураган, двигающийся из околополюсных районов, достиг зимовки Дальняя, зимовки Трофимовка, гидропоста Топорково, зимовки Соленая Губа, примите экстренные меры. Поселку Порт передать штормовое предупреждение по радиосети.
– Я – «Кристалл», я – «Кристалл». Борт семьдесят семь-четыреста пятьдесят шесть, наконец, благополучно сел на расчищенную нами полосу. Грузим оборудование. Льдину заливает водой. Связь прекращаю. Дальнейшая связь с самолетом. Все…
Во дворе возились наевшиеся собаки, некоторые скулили во сне. Что им снилось? Может быть, синее летнее море, в котором белыми окаменевшими облаками качаются ЛЬДЫ? Обтекает их сверкающая влага, радужатся они на солнце. Может быть, снилась собакам свежая летняя пища, которую не нужно варить? Может быть, чайки и кулики, за которыми весело бегать и которых невозможно поймать? Кто их знает, собак. Известно только одно: собаки сны видят, и, наверно, хорошие.
Со двора с паяльной потушенной лампой в руке вошел Степан Васильевич.
– Ты чего с печки слез? – сказал он. – Давай обратно на печку.
Чембарцев на его слова внимания не обратил. Спросил безучастно:
– Слесарничаешь?
– Радиатор на твоем вездеходе паял. Патрубок заменил. Говорю – лезь обратно.
– «Снег», «Снег», я – «Фиалка», – сказал приемник Раиным голосом, в котором уже закипели слезы. – Если вы не отзоветесь, мы будем вынуждены послать поисковый отряд. А вашего сына Колю отослать в Одессу.
– Хорошенькое дело, – пробормотал Чембарцев. – Они, видите ли, вынуждены. А я, видите ли, ни при чем. – Он вдруг вскочил со стоном, так как болезнь ударила его по всему телу.
– Не беги… Не беги… – Степан Васильевич мягко толкнул его обратно на табурет. – Ишь ты, разгорячился. Как же они отошлют твоего Колю, если пурга? Самолетам летать запрещается?
– «Снег», «Снег»… – снова сказал приемник.
– Давно меня ищет?
– С полдня… Все кличет и кличет. – Степан Васильевич помог Чембарцеву надеть свитер, пимы. – Поешь вот, если жевать можешь.
– Где тетя Муся? – спросил Чембарцев. – Она меня чаем поила… Мне что, пригрезилось?
– Поила, конечно… В поселок она побежала на лыжах… У нее свои хлопоты.
– Ты что? – Чембарцев снова поднялся. – Пурга идет.
– Кабы я видел. Я, понимаешь, заснул на минутку – неделю в тундре работал.
– Догони на собаках.
– Лежат собаки… Я ж говорю – неделю их из упряжки не выпускал. – Степан Васильевич ударил кулаком по столу. – Не маленькая. Пургу услышит, где-нибудь схоронится… – Успокоившись, он подвинул Чембарцеву селедочницу. – Заправься. Селедка мягкая, небось давно такой не едал.
Чембарцев селедочницу отодвинул.
– У меня на гидропосту бочка.
– Едал я твою – соль голая… Как же ты не встретил его. Кольку-то?
– Всем самолетам, вылетающим в северном и северо-восточном направлениях, – сказал командирский голос далекого диспетчера, – Порты Диксон, Тикси закрыты на неопределенное время из-за условий погоды.
– Радио подвело… – Чембарцев погрозил приемнику несгибающимся кулаком. – Я еще в четверг выехал. Уже порядком отъехал – по радио объявили, что самолет из Архангельска задерживается на сутки. Думаю, чем в поселке сидеть, заверну в скалы, к твоим ручьям…
Степан Васильевич тяжело шевельнулся на стуле, опустил голову, как виноватый.
– Мы и то с Марией подумали: не иначе – туда полез. Нашел хоть?
Они посидели молча, поглядывая друг на друга. Наконец Чембарцев сказал:
– Считай, что нашел, хоть и не подобрался. Вездеход соскользнул. Хорошо еще – передком врезался в утес. Я поглядеть вылез, отошел шага на два и провалился с головкой… Если бы не утес, вместе с вездеходом нырнул бы. Тогда – с приветом.
– Избежал, значит, – сказал Степан Васильевич. – Ручьи есть, иначе бы лед на том озерке не был таким топким. Я тоже там окунулся. Ты уж, Марию увидишь, не говори. Мы с Ленькой до избушки добежали – у меня там километрах в пяти избушка поставлена. Ленька-то на нартах, а я всю дорогу бегом, держусь за ремень и скачу. Вот собакам был смех…
Чембарцев скривился. То ли засмеялся он, то ли от боли, которая в теле не остывает, но как бы вспыхивает жарче и жарче с каждым ударом сердца.
– Пока вездеход заводил – проледенел насквозь. А как поехал, не помню. В пути, наверно, сознание терял. Помню ракеты красные. Потом зеленые. Потом сиреневые и снова красные. Подумал, грезится…
– Мария стреляла. Она всякий раз палит, когда меня долго ждет.
Они замолчали снова. Каждый, наверное, представил себе свое. Чембарцев, должно быть, Колю, который летом болел скарлатиной. Может, представил он разноцветное небо и холод. Вспомнил, как мокрый полушубок, примерзший к железному борту вездехода, не пускает его повернуть машину навстречу ракетам. И снова холод… Степан Васильевич представил, наверно, свою избу, теплую, всю в сытных запахах, с мягкой периной на широкой кровати, но только не ту избу, в которой сидел сейчас за столом, а другую – ту, какой она кажется ему, когда бродит он в холоде тундры. Это разные вещи. Наверное, снова услышал Степан Васильевич хриплое, на исходе последних сил, дыхание собак и драку вожака Казбека с Жуликом, которую они всегда затевают, чтобы подбодрить упряжку. И конечно, ракеты представил, потому что есть такие сердца, может быть, не приметные среди других – героических, которые чувствуют и непременно угадывают нужное мгновение и тогда палят из ракетницы или приводят в действие другие средства спасения и помощи.