Осенний бал — страница 15 из 38

Sunrise this is the last, baby). Тут вышла Кристина, Маттиас встал, и они купили у администратора билеты. Администратор была женщина примерно пятидесяти лет со всклокоченной прической. Протягивая билеты, она не взглянула на Маттиаса. Не взглянула и тогда, когда брала деньги. Правда, ее взгляд остановился на цветке, пришпиленном у Кристины на груди, но ненадолго. Они поднялись по лестнице навстречу музыке. Я вступаю под своды глухие. Для тебя, для тебя лишь, Мария. Остановились в дверях, оглядели зал, отыскивая свой столик. (Yes, I did what I did for Maria). «У нас номер семь», — сказал Маттиас, ритуально беря Кристину под руку. И его захватило то всеобщее притворство, которому подвержены люди, в одиночку или вдвоем пробирающиеся среди сидящих. И они притворялись, что они хорошо воспитанные, богатые и счастливые молодые люди, совершенно свободные, занятые лишь друг другом. Они изображали то, что было модно: беззаботность и материальную обеспеченность. Большинство столиков было занято, низкие светильники отбрасывали на лбы сидящих красноватый отсвет, оставляя в тени глазные впадины. Все разговаривали шепотом. Сейчас, когда оркестр не играл, тихий гул наполнял весь зал, как гул моря перед штормом или шум леса темной августовской ночью. Изредка звякала какая-нибудь вилка… Официанты неторопливо двигались там и тут по мягким красным ковровым дорожкам. «Стол номер семь», — повторил Маттиас, будто подбадривая себя, и они уселись за стол как раз у танцевальной площадки. Тотчас появился официант и протянул меню. (Вот и день недалек, мой последний денек. В суд иду я, на верную гибель). Маттиас раскрыл меню и протянул Кристине, но девушка вернула его обратно, и Маттиас, не заглядывая больше в меню, сказал, что он заказывает бутылку водки, рыбу в майонезе, томатный салат, салат из огурцов, две бутылки минеральной и один лимонад. Официант смотрел на Маттиаса, пока тот говорил заказ, затем спросил: «Все?» — «Для начала все», — сказал Маттиас сердито, как будто он намеревался заказать что-то еще, и проводил удалявшегося официанта взглядом, будто крича ему вслед: «Что еще я закажу в твоем поганом ресторане, что, скажи мне, еще бутылку водки, или даже две, или, может, еще один салат из огурцов?» На помосте появилась певица, обратилась к публике с парой теплых слов, пожелала хорошо провести вечер, отдельно упомянула сидящих в другом конце зала финских экономистов, пообещала им исполнить финскую песенку и спела-таки: «En voi karsia tanssiaisia». Финны зааплодировали. Кристина вертела в руках рюмку. У нее были длинные тонкие пальцы, какие бывают, должно быть, у японок, но Маттиас в жизни не видел ни одной японки. Он сказал: «Я люблю тебя». Но Кристина не слышала. Певица пела очень громко, ее глаза были полны слез и пусты, взгляд устремлен к горизонту где-то за стеной, к горизонту, скрытому городом и лесом. Но танцевать никто еще не вышел. (En voi karsia tanssiaisia). Официант принес бутылку, разлил, радостный, что склонил двух человек к выпивке. Так подумал Маттиас, вставший сегодня не с той ноги. Он выпил две рюмки одну за другой. (En voi karsia tanssiaisia). Внизу в вестибюле седой швейцар принимал новых посетителей. Они поднимались по лестнице наверх, входили в зал, хорошо зная, что их там ждет, и Маттиас сделал им одолжение, принялся высокомерно их разглядывать, хотя, без сомнения, он не имел ни малейшего права так смотреть на этих адвокатов и хирургов, директоров и шоферов. Не сделал Маттиас ровно ничего в своей жизни, не было у него ни заслуг, ни лишений, ничем он не выделялся, ни работой, ни личной жизнью. Но он смотрел на них в красноватом свете ламп, нагло смотрел им в глаза, как какой-нибудь судья или наполеон. Что позволяло ему так смотреть? Может, предчувствие того, что должно было случиться, но это бы значило веру в судьбу, если не больше, а Маттиас не верил в судьбу, да и кто из нас вообще в нее верит, судьба — это скорее просто слово, не имеющее никакого содержания. Народу в ресторане все прибывало. Конечно, здесь были не только почетные граждане города, заведующие отделами, главные инженеры, милиционеры в штатском, сюда пришли и прожигатели жизни, альфонсы, асоциальные поэты и несколько публичных женщин, искренне убежденных, что они (безуспешно) ищут счастье и домашний очаг. И в этот вечер все эти люди составили веселое (или скорбное, или буйное) братство, большой демократический клуб или даже карнавал. Сословные рамки исчезли, певица пела, на кухне жарили мясо. Точно огромный корабль, стоял ресторан на берегу реки, большой океанский пароход, налетевший на берег. Для всех были открыты все возможности, перед всем миром были открыты все возможности, миллионы людей с удовольствием выскочили бы из объективных закономерностей, хотя бы на несколько часов. Кристина подняла бокал, первый бокал уик-энда. (По субботам вода в бане превращается в кровь, верили древние эстонцы, конечно после полуночи, не раньше, боже упаси). Кругом жизнь набирала размах, завертелась машина, как всяким вечером. Мужчины принялись обольщать женщин, замужние пары — ругаться и впадать в истерику, сплетницы — искать объекты, страдальцы — исповедоваться. Принялись есть, пить, аппетитно, жадно. Все шло хорошо. Мужчины и женщины, особенно женщины, были бодры и свежи, в воздухе разносился веселый смех. Канули в прошлое старые времена. (Например 1695 год, когда с Иванова до Михайлова дня не выпало ни капли дождя, озимых не сеяли совершенно. Два года подряд не удалось собрать ни ржи, ни ячменя. Вдобавок зимой 1696/97 года скот поразил ящур. Многие умерли с голоду, многие повесились, некоторые сбежали и стали разбойниками. В приходе, откуда пошли Кристининого отца предки, умерло свыше 500, а вообще в Эстонии — свыше 70 000 человек. Хуторяне двинулись разбоем на Чудское озеро к рыбакам, но всех переловили и выслали по этапу на строительство укреплений). Мир бесконечно продвинулся вперед в своем развитии. Во время великого голода вымерла пятая часть эстонцев, во время Северной войны — треть, и снова все пошло хорошо. Началась программа варьете. Свет погас. Громкая музыка вытолкнула на сцену девиц-гёрлс, они заплясали канкан, а какой-то похотливый старик с картонным носом гонялся за ними. Затем выступали женщины из восточного гарема с танцем живота, коварно и размашисто дергая бедрами. Их освещал синий прожектор, сменившийся потом желтым, и на помост выскочили девушки в тирольских народных костюмах с радостными гримасами на лицах. Солист спел на английском языке две песни. Зажегся огненно-красный свет. Под дробь кастаньет двигалась в деревянной страсти испанка, партнер, щелкая каблуками, все время смотрел на нее застывшим, обозначающим бурю страстей взором. Затем солист спел две песни на эстонском языке. Потом на арене появился блестящий от масла культурист и стал принимать позы, напрягая разные группы мышц. Дальше стало совсем темно, только звучала мягкая музыка. Появился полуголый юноша, по всей видимости фавн или пастух. Он склонился перед девушкой в тюлевом одеянии, сделал несколько классических любовных жестов, затем поднял девушку на руки, пробежал с нею пару грациозных кругов, затем положил на землю, а сам склонился над нею, встав на колени, потом на четвереньки, и застыл в вызывающей с городской точки зрения эротической позе. Blackout и музыкальный апофеоз. Под аплодисменты снова зажегся свет, но юноша и девушка уже исчезли. Публика снова принялась есть и пить, у каждого в груди мечты и тайные желанья, каждый по-своему под впечатлением от варьете.

XV

Старый фотограф давно уже учил Маттиаса, что нельзя оставлять аппарат на солнце без крышки на объективе, потому что жгучий свет фокусируется линзами и проедает дырочку в черной материи шторки. Целлулоидная пленка, привыкшая принимать на себя мягкие естественные ландшафты и бледные людские лица, встречается вдруг с тем, к чему она не подготовлена. Нет уже никакого изображения, никаких деталей, только свет и жара, исходящая от горячего, во много тысяч градусов, солнца. И вот добрый фотограф вдруг видит, как его старый верный аппарат гибнет, превращается в безобразный хлам, как тот «Цейсс-Икон», который Маттиас когда-то нашел в парке на мызе в сгоревшем немецком автомобиле. А что ты будешь делать без аппарата, бедный фотограф? Был, правда, один такой, который, напившись в стельку, как-то вечером в компании плевал на незасвеченную бумагу и приклеивал ее на лбы собеседникам. Все это выглядело эффектно, он трудился в поте лица, но не запечатлел ровным счетом ничего.

XVI

(И конец наступил, неизбежная смерть. Ему легче пришлось, чем Марии. (Yes, I did what I did for Maria). Чем дольше глядел Маттиас на Кристину в этом ресторане, среди гвалта и музыки, тем больше его раздражал красный стол между ними, эти вилки и ножи, он с удовольствием рванул бы стол в сторону, опрокинул бы его и у всех на виду обнял бы Кристину, как маньяк, но он этого не сделал, он был такой же человек, как и все, и он знал это, он огляделся вокруг, увидел множество людей, так и просивших в морду, и в ярости сжал зубы, что должно было заменить вовеки недостижимый абсолют, всю любовь, какая только для него возможна, и сидел с таким чувством, будто наступил полярный день и ему теперь ни за что нельзя закрывать глаза, он должен быть начеку, именно он, главный здесь, и вот он сидит в нескончаемом дне, горячечная испарина заливает веки, но все равно он глаз не закроет, искатель любви, не знающий,


что для достижения любви нужны многие необходимые средства. Древние эстонцы советовали взять где-нибудь на берегу пруда слипшихся в любовном экстазе лягушек, бросить их в муравейник и быстро убежать, чтобы не слышать лягушачьих воплей, потому что от этого человек может оглохнуть или ослепнуть. Лучше всего это проделать в великую пятницу, в день распятия Христа. Через три дня надо из муравейника вынуть две чисто обглоданные косточки — одну крючком, другую в виде вилки. Если кого-нибудь незаметно зацепить и потянуть крючком, он должен полюбить, вилкой же можно отвадить. Так каждый сможет распоряжаться своей любовью. И он должен спешить, потому что в любой день может оказаться поздно.