Я закрыл за ним дверь, вернулся к будням. Помог жене убрать квартиру, выбить ковры. И тогда вспомнил о просьбе Иллимара. Конечно, надо что-то делать, что из того, что это бессмысленно. Долг есть долг. Надел пальто и вышел. Уже совсем рассвело, метель утихла. Пошел той же дорогой, что ночью. Я не знал, застану ли Феликса дома. Позвонив, ждал какое-то время, пока откроют. Феликс был заспанный. Увидев меня, он извинился и пригласил в комнату. Окна были настежь открыты, но все равно пахло горелым. Комната тем не менее была прибрана. Я уже было раскрыл рот, чтобы приступить к разговору, но Феликс снова извинился и вышел. Я ждал и не знал, что же мне говорить. Примерно через десять минут вернулся Феликс, совершенно одетый и корректный. Только темные круги под глазами на его бледном, белом, как его рубашка, лице говорили о бессонной и трудной ночи. Он предложил мне сесть на единственный в комнате стул, тот самый, на котором вчера сидела Аста, сам остался стоять у белой стены и сказал: я вас слушаю. Я рассказал об утреннем визите Иллимара, но, рассказав о нем, не знал, о чем мне просить. Наконец сказал: вы не могли бы что-нибудь сделать? Что? — спросил Феликс. Почему? Чтобы так не пошло дальше. Что не пошло? Их брак. Об этом я ничего не знаю, сказал Феликс. Вы что же, считаете меня каким-то брачным маклером? Но ваш метод, упрашивал я. Какой метод? — спросил Феликс. Тот, что вы хотите ликвидировать рамки между жизнью и театром, что вы играете людьми и пытаетесь за счет их личной жизни делать искусство, что вы гнусно и аморально вторгаетесь в самые интимнейшие уголки души другого человека, рассвирепел я. Феликс усмехнулся. Я знаю эти теории, ваш друг без конца их твердит. Оставьте меня в покое, потому что я делаю только искусство, частная жизнь меня не интересует! А высокая эмоциональная температура, которой вы добиваетесь? По-вашему, я должен добиваться низкой температуры? — задал Феликс встречный вопрос. Он смотрел на меня с презрением. Затем вроде бы смягчился и улыбнулся. Разве я виноват, что ваши друзья не выдерживают искусства? Разве я должен отвечать, если человек для искусства еще не созрел? Или женщина? Или народ? Он выжидающе смотрел мне в глаза. И кроме того, каждый человек волен сам выбирать свою судьбу. Я понял, что аудиенция окончена. Когда я выходил, мой взгляд упал на распятие и пустые бутылки. В дверях Феликс церемонно поклонился. Художник не знает жалости, и к нему тоже нельзя испытывать жалость, сказал он со смехом и закрыл дверь.
Я сделал все, что мог. Душу каким-то образом успокоил, но весь день не мог ни на чем сконцентрироваться. Пошел в город, потом сходил в магазин, вернулся. Вечером смотрел телевизор и читал. Почему-то стал читать жене из конца первого тома «Волшебной горы» Томаса Манна экзальтированное признание Ганса Касторпа мадам Шоша.
Он открыл глаза, только когда сказал все это; откинув голову, простирая руки, в которых держал серебряный карандашик, он все еще стоял на коленях, трепеща и содрогаясь. Она сказала:
— Ты действительно поклонник, который умеет домогаться с какой-то особенной глубиной, как настоящий немец.
И она надела на него бумажный колпак.
— Прощайте, принц Карнавал! Сегодня у вас резко поднимется температурная кривая, предсказываю вам![2]
VIII
На следующий день к вечеру я знал все в точности.
В ту ночь, которой закончилась предыдущая глава, Феликс устроил большой happening, целью которого было временно разрушить рамки репетиционного зала. Точнее говоря, зал объявили раем, а весь остальной мир — не-раем. Адам и Ева должны были покинуть рай, пойти в город и там спрятаться. Пространство игры ограничили прилегающим к театру кварталом. Через пять минут после ухода Адама и Евы вся остальная группа должна была устремиться на поиски, отыскать их и доставить обратно в рай. Аста и Ханнес ушли, и по прошествии назначенного срока вся труппа вышла на улицу, а Феликс остался ждать в зале. Иллимар пошел вместе со всеми. Была оттепель, дул сильный и влажный ветер. Он разносил над кварталом душераздирающие крики преследователей. Выбора особого не было: небольшой парк и три-четыре трехэтажных панельных дома. Труппа нашла себе веселое занятие — стали ходить по квартирам и спрашивать про Адама и Еву, извините, мол, они не здесь? Кое-где отвечали руганью, в других местах утвердительно, подразумевая свою собственную семью. Никто не обращал на Иллимара внимания. Но и он искал Адама и Еву. Его взгляд был точней, чем у других. Тихо и целеустремленно он поднялся по какой-то лестнице наверх, так же тихо открыл ведущий на крышу люк, и вот он уже стоял высоко на ветру над не-раем. Скоро он увидел целующихся Адама и Еву, вкусивших плода с древа познания добра и зла. Говорили, что Иллимар, не говоря ни слова, бросился на Ханнеса. Тот защищался. Испуганная и оцепеневшая Аста наблюдала, как они неуклюже дерутся на плоской крыше, как, сделав неосторожный шаг, Ханнес оказался на краю крыши и как он упал вниз с высоты третьего этажа. Что-то спасло Адаму жизнь, то ли сугроб, то ли просто счастливый случай, но жив он остался, сломав, правда, обе ноги.
Итак, я услышал об этом в тот же вечер, когда Ханнес уже был в больнице с наложенными шинами, а Иллимар — в камере предварительного заключения.
С этого момента моя история утрачивает напряженность и драматизм. Все последующее было лишь следствием. Происшедшее квалифицировали как поступок, совершенный в состоянии сильного душевного возбуждения, однако отягчающим обстоятельством оказалось заявление Асты, что Иллимар якобы уже утром объявил, что убьет Ханнеса. Было установлено также, что Иллимар уже раньше знал об измене, так что утреннее признание Асты не могло оказаться для него новостью. Ханнес высокомерно заявил, что они с Астой пять дней назад заявили Иллимару, что хотят жить вместе, и что Иллимар на это реагировал презрительно и довольно равнодушно. Это было для меня новостью, это Иллимар от меня скрыл, либо же я его неправильно понял. Осматривал Иллимара и судебный психиатр, который установил, что Иллимар в известной мере натура истеричная, реакции его не совсем адекватны, а эмоции неустойчивы и поверхностны, но тем не менее он полностью отвечает за свои поступки и в судебно-психиатрическом смысле является совершенно здоровым. Мы надеялись, что суд ограничится исправительными работами, но атмосфера в зале суда с самого начала предвещала худшее, Иллимара приговорили к году лишения свободы (ст. 109, часть 2).
Сейчас Иллимар в тюрьме. Ханнес уже ходит с палкой. Феликс приступил к новой постановке, она уже готова, я ее видел. Она сделана на основе японских сказок, там играют полутона, отрывочные, сказанные как бы нечаянно слова, тончайшие цветовые оттенки. Тема спектакля, на мой взгляд, — течение времени, чистое время как таковое. Люди на сцене — как бумажные силуэты, какие-то бестелесные, исполненные хрупкой духовности. Накануне премьеры Феликс дал интервью, где он выражается весьма изысканно, но из которого можно вычитать, что страсти и всяческие эксцессы он считает выдумкой европоцентристской культуры новейшего времени и сравнивает это со слепцами, которые за оградой блуждают в зарослях крапивы. Мой идеал — белая ровная снежная равнина под солнцем, заявил Феликс. И еще в интервью загадочно говорилось, что благодаря разным субъективным и объективным обстоятельствам у Феликса теперь есть наконец возможность ставить то, что он сам хочет.
Я дал Иллимару прочитать рукопись этой книги. Он ответил из тюрьмы, что, на его взгляд, все верно и я спокойно могу отдать рукопись в печать. Единственным его пожеланием было поместить в конце произведения известную фразу Антонена Арто: «Небеса еще могут упасть нам на голову. Театр создан для того, чтобы в первую очередь объяснить нам именно это». Я привожу эту фразу, но не в самом конце, и еще добавлю, что небо Иллимара действительно обрушилось, но театру-то что от этого? Послал рукопись также Феликсу, Асте и Ханнесу. Аста не ответила. Феликс прислал напечатанную на машинке лаконичную, слегка ироническую благодарность за доставленные чтением переживания. Ханнес же прислал ругательное письмо, в котором спрашивал, не могу ли я зарабатывать деньги на чем-нибудь другом, но добавлял, что ничего не может поделать, раз я вознамерился всю эту чепуху отдать в печать. Я и отдал ее в печать. Иначе я никак не мог выразить свое чувство благодарности к Иллимару, который в конце концов был тем человеком, кто научил меня ходить в театр, а может быть, и любить театр, и эта любовь стала для меня обязанностью и наслаждением.
Осенний балСцены из городской жизни(Роман)
Остро ощущаю вкус губной помады,
на рубли он стоит около пяти.
Вот и окна гаснут, спят дома-громады.
То-то страшно в доме после десяти!
Чудеса бывают, как поется в песне,
а судьба навряд ли встретится с другой.
Книжку открываю все на том же месте.
За стеной опять поднялся крик и вой.
Если не увидишь, как война грохочет,
не поймешь до смерти, в мире жил иль нет.
Белая простынка на ветру лопочет.
Смутную тревогу чувствует поэт.
Ранняя осень
1
Что-то обязательно должно было случиться.
В этот год, как и в любой другой, много было всяких примет и делалось предсказаний, которые действовали лишь на тех, кто к этому расположен. А осень выдалась особенно грибная, так много белых не помнили уже давно. Яблок уродилось даже слишком: ночами они падали в траву, консервные заводы не могли принять такой урожай, горы фруктов начали гнить. В мире было похищено несколько самолетов, хотя подобные преступления встретили широкое осуждение и сурово карались. Несмотря на прирост населения, послеобеденные часы были на удивленье тихие. Все это вместе напоминало жизнь, но чем-то и настораживало, и Ээро, как и всегда, одолевали дурные предчувствия.
26 июня с пригородной станции ушел тепловоз без машиниста. То есть машинист или его помощник на ходу спрыгнул с тепловоза, а обратно запрыгнуть не смог. Тепловоз сбил шлагбаум в воротах предприятия, дошел до боковой ветки, а оттуда на главный путь, ведущий в город, навстречу прибывающему пассажирскому поезду, причем скорость пассажирского была 80 километров в час. Однако машинист сохранил хладнокровие. Заметив приближающийся тепловоз, он успел остановить поезд и дал задний ход. Столкнулись тепловозы лишь тогда, когда их скорости были примерно одинаковы. Этим в последний момент удалось предотвратить несчастье. Произошло это через пару дней после Иванова дня. А через пару недель опять случилось странное происшествие.
Они праздновали в Южной Эстонии юбилей своего коллеги, в красивом месте среди леса прямо у границы с Латвией. Всю ночь вели разговоры. Меланхолическим темам соответствовала музыка Баха, которую исполнял на скрипке долговязый бородач. Потом вышли на двор и слушали соловьев, их удивительное задыхающееся пение, — это уже когда начало светать. Никто не вздремнул ни на минутку. И только ранним утром, уже по жаре и при ярком солнце, собрались уходить. Хозяин бросился было провожать, но его удержала жена, что, конечно, было совершенно разумно. Шли под высоким синим небом часов в шесть утра. Пахли какие-то цветы, но все забыли, как они называются, не говоря уже о латинских названиях. Один бородач, бывший оперный певец, которого все звали Марино Марини, хотя его настоящая фамилия была Мортенсон, сильным голосом еще пел посреди полей, исполнял всякие неподходящие ему арии, например сопрановую Царицу ночи из «Волшебной флейты», и даже то место, где Царица ночи приказывает Палине убить Зарастро. Но скоро он устал. Утратил всю свою веселость, прекратил выходки. Шел мрачный, не приветствовал, как другие, встречных, не говорил «бог в помощь» колхозникам, идущим на работу. На шутки в свой адрес не отвечал. Все прояснилось только в Валге, на вокзале, куда они наконец добрались, чтобы на поезде отправиться из Южной Эстонии обратно домой. Они уже купили билеты и шли вдоль широкого перрона к поезду. Но на полпути Марино Марини вдруг пропал, как сквозь землю провалился без единого звука, а только что был рядом. Как будто его и не было — мысль, тотчас естественно мелькнувшая в усталых головах его товарищей. Все принялись его искать, сначала весело, потом все с большей тревогой, обыскали весь вокзал, весь поезд. Но Марини не было. Ушел так ушел, фаталистически подумали друзья и уехали. Оперный певец пропадал два дня. Ох уж этот град обвинений, который обрушила на друзей его супруга! Мортенсона уже считали погибшим, когда он объявился и сам рассказал, что с ним произошло. На него опустилась какая-то тень. Уже после полудня он обнаружил, что находится в глубине территории Латвии. Он спал на старом деревенском кладбище, среди заросших травой могил. Имена усопших были на латышском языке, рассказал Марино Марини, из чего он понял, что находится в чужих краях. Но поскольку граница между Эстонией и Латвией открыта, никакими неприятностями это не грозило. Один добросердечный колхозник на своей машине доставил его на эстонскую границу. Выяснилось, что певец прошел по жаре почти тридцать шесть километров. Оставалось предположить, что он был в патологическом подпитии. Странно, что латыши тебя не тронули, серьезно сказал один друг, бог знает что ты им говорил там на дороге, что пел и к чему призывал. Думаю, я молчал, предположил Марино Марини, думаю, шел тихо, без единого звука, пока меня не усыпила кладбищенская прохлада.
В то же самое время в Китае произошло землетрясение. В Гватемале, на Кармадечских островах и в Триоле они уже были. В Бейруте уничтожен лагерь палестинцев, убито несколько десятков тысяч человек. В Эстонии в этом году землетрясений не было. Зато телевидение устроило конкурс, чтобы отыскать новых эстонских писателей, потому что их число начало убывать, — до сих пор малый народ как раз мог гордиться большим числом писателей. Однако не все еще было потеряно: на призыв телевидения откликнулось 296 молодых писателей, из них 18 % юноши и 82 % девушки.
За городом на пустыре воздвигли группу художественных объектов, возбудивших всеобщий интерес. На открытии играл ансамбль Свена Грюнберга. Ээро тоже был на открытии. С интересом разглядывал он вкопанные в землю трубы, выкрашенные в красную полоску. Отметил движущиеся и вибрирующие объекты. Некоторые из них издавали определенные звуки. Ээро, с его восприимчивой натурой, они внушали чувство естественности и свободы. Разглядывая фонтаноподобный объект, выбрасывающий струю настоящей воды, Ээро испытал непреодолимое желание реализовать это новообретенное чувство внутренней свободы в виде естественного внешнего проявления, напиться прямо из притягательного носика этого объекта. Что он и сделал, но после этого поток воды уменьшился и вместо фонтанчика из объекта потекла тонкая струйка. С запозданием Ээро догадался, что в объекте использован замкнутый поток, к водопроводной сети объект не подключен. Так что своим естественным поступком Ээро нарушил естественную работу объекта. Между Ээро и новым искусством образовалась какая-то трещина, когда он возвращался по проселочной дороге домой в город.
Сам Ээро был поэт. Он писал стихи, но не знал, кому. Вот и в статье было сказано, что в его стихах зачастую отсутствует адресат. Это его всерьез огорчило. Безадресное существование отнюдь его не привлекало. На улицах было полно людей, но Ээро не осмеливался спросить у них, читали ли они его стихи и что о них думают. Он боялся услышать отрицательный ответ.
6 июля исполнилось 500 лет со дня смерти немецкого математика и астролога Региомонтана. Астрологии Ээро не знал, правда, один раз в университете попытался было познакомиться с ее основами, но бросил. Так что этот юбилей, такой значительный день для некоторых, ничего ему не говорил.
Он жил в центре Мустамяэ, на шестом этаже большого панельного дома среди других таких же домов, в одном доме вместе с несколькими сотнями других людей. Он их не знал, за исключением некоторых, внешне более интересных, своеобразных индивидуумов, запомнившихся ему на улице у дома, во дворе либо в лифте. (С одной супружеской парой он однажды на два часа застрял в лифте, испытал вместе с ними недостаток воздуха и острую необходимость по малой нужде, что еще хуже). Все эти псевдознакомые и его тоже знали в лицо, но внешне это никак не выражали, и Ээро отвечал им тем же. Был, правда, один особенно симпатичный старик, с которым Ээро начал было вежливо здороваться, сам не зная почему, но старик оказался подозрительным, не отвечал, и Ээро тоже скоро перестал здороваться — к чему хорошего старика пугать своими приветствиями?
Так что свое окружение Ээро воспринимал скорее как некий пейзаж, наполненный движущимися фигурами.
Но и жизнь порой давала о себе знать. Время от времени раздавался крик, один человек окликал другого. Пролетал низко самолет, мигая огнями. Но район был все-таки тихий. Большая магистраль проходила за домами, и шум моторов сюда не доходил. Зимой становилось совсем тихо, потому что дети сидели дома. Порой, открывая окно, Ээро чувствовал запах человека. Когда в квартире под ним открывали окно, оттуда доносились запахи тепла, парфюмерии, супа. Там кто-то жил. И это все, что о нем было известно. И за стеной кто-то жил, и наверху тоже. Но все они были тихие. Ээро заметил, что люди вообще ведут себя относительно тихо. Кричат они редко. Внизу, например, за стеной, и вверху никто еще никогда не кричал, ни разу. Панельные дома были огромные, но Ээро полностью соглашался с французским философом Гастоном Башляром, что эти дома хоть и велики, но никак не скажешь, что они высокие, потому что в них отсутствует вертикальное измерение, одна из важнейших вещей, которая вообще дом делает домом. В них нет и подвала, где бы бегали крысы, ползали змеи, драконы и прочие квазиреальные и хтонические существа. Нет в них и чердаков, где близость неба пробуждает возвышенные мысли, где в каморке под крышей обитает свободный дух. Просто квартиры, поставленные одна на другую. А поскольку эти дома компактны и замкнуты, они никак не зависят от окружающей среды и не имеют связи с космосом. Стены этих домов не сотрясаются от ураганов. Грозы не могут сорвать с них крыши.
И все же Ээро любил смотреть на этих монстров, каждое утро попадающих в его поле зрения. Он стал испытывать к ним даже что-то вроде нежности, когда понял, что их надо считать просто большими безымянными объектами различного вида и в разном освещении. Ведь все человеческое тут было исключено, индивидуальное не мешало, вкусы не играли никакой роли, оставалась одна лишь голая форма. Большие прямоугольные ящики на плоскости, огромные монументальные скульптуры. Ээро не принадлежал к числу антиурбанистов. Не жаждал возвращения назад, к стропилам. В микрорайоне он находил и настроения, и тайны. Он наблюдал за рождением, умиранием, игрой теней на шершавых стенах панелей. Он обнаружил, что космос косвенно проглядывает и здесь, что он снисходителен по отношению даже к самой грубой фактуре. Ээро не пренебрегал городом как таковым. Он находил в городе свой особый, любопытный, гнетущий ритм, своеобразную подавляющую мощь, свои горькие радости. Ведь и это тоже был мир. Ездят смотреть на пирамиды в Египте, смотрят на Эйфелеву башню, но и здесь в городе свои впечатления. Нужно быть только немножко чувствительнее, капельку и себя открывать навстречу тому миру, который тебя окружает. Надо подойти к окну.
Панели ослепляли Ээро жарким летним днем, они были как белые города в пустыне Сахара, где Ээро никогда не бывал, но которую достаточно хорошо представлял себе мысленным взором. По вечерам панели увядали, но и тогда, меняя тональность, служили причиной различных впечатлений. Иногда дома в упор были освещены солнцем, а за домом небо было черное от поднимавшегося грозового облака. Дом тогда выглядел как белый остров посреди гибели и хаоса. Иногда в час заката верный силуэт дома пугал своей урбанистической циничностью, навевал возвышенные, но грустные мысли. Странно выглядели дома после непогоды — то пятнистые от снега, то вымытые дождем до темноты — как руины, как памятники исчезнувших культур, как древние города в джунглях после раскопок.
Внутри домов тоже хватало всяких тайн. Гремели, захлопываясь, лифты где-то на своих неисповедимых путях, кошки следили за ходоками своими горящими глазами, на табличках вписывали новые и вычеркивали старые фамилии, одна чудней другой. На лестничной площадке у Ээро порой было такое чувство, будто сейчас кто-то схватит сзади его за плечо. Какой-нибудь читатель стихов? Ээро зажигал впереди и за собой все лампочки, пока благополучно не проскальзывал к себе в квартиру. Он был совершенно уверен, что в доме живут домовые, но не в квартирах, а в местах общего пользования. Лестницы и коридоры не являлись священными территориями. На них ты не ощущаешь себя внутри помещения, а где-то снаружи, в обычном мире. А все, что было снаружи, не было священно, это можно было почувствовать уже по запаху, тут кошки метили едкой мочой свои анималистические миры. Что касается людей, то они это делали в лифтах, которые были нейтральной территорией, пограничной областью, где уже можно было встретить демонов. Необязательно злонамеренных, но во всяком случае достаточно изощренных, если перефразировать одно известное изречение[3]. Они были настолько хитры, что не принимали простые известные обличья, а предпочитали смешанные формы и различные инкарнации. Сверчка заменил таракан, ласку — крыса. Некоторые демоны внешне выглядели совершенно безобидно, поди знай, кто они такие. Мифология некоторых народов утверждает, что домовые принимают облик хозяев. Чей же облик принял этот обычный кот, роющийся в мусорной урне, или эта благородная сиамская кошка, такая ни на кого не похожая? Облик людей. (Подробнее см.: Э. Померанцева. Мифологические персонажи в русском фольклоре. М., 1975, стр. 99.)
Ээро предпочитал сидеть дома, в своей теплой, уютной квартире. Там он занимался своей работой, от которой людям не было никакой реальной пользы.
2
Аугуст Каськ жил в том же доме, только на девятом этаже. Пункт наблюдения у него был расположен высоко, поле обзора было широкое. Ээро не знал Аугуста Каська, и Аугуст Каськ не знал Ээро. Возможно, они раньше где-то и встречались, но пока безрезультатно. Аугуст Каськ не ограничивался одним импрессионистским обзором. Он любил точность и занимался статистикой, хотя этого никто от него не требовал, кроме собственной совести.
Напротив был точно такой же большой дом. Если считать снизу вверх, его окна делились на девять рядов (в доме было девять этажей), а если считать слева направо, то на тридцать два вертикальных ряда. Следовательно, в этой стороне дома (обращенной к Аугусту Каську) было двести восемьдесят восемь отдельных помещений, как и в обращенной туда стороне его дома. (Он, конечно, знал, что у его дома две стороны, противоположный же дом мог быть хоть нарисован, хоть один фасад). Двести восемьдесят восемь, если считать только жилые комнаты, не учитывая уборных, ванных, коридоров и стенных шкафов. Шестнадцать вертикальных рядов имели еще балконы (итого 144 балкона, то есть столько же комнат с балконами). На двух десятках балконов обычно сушилось белье, и это число оставалось постоянным, менялись только балконы; на большинстве балконов для этого имелась потенциальная возможность, на них были натянуты веревки. На сорока двух балконах росли специальные балконные цветы (большей частью, правда, только в летние месяцы, однолетние, или же их забирали на зиму в комнату). На двадцати пяти балконах (из 144-х) стояли лыжи. На четырех были предприняты капитальные попытки изменить облик балкона: изменен внешний вид при помощи широкого частокола для ползучих растений, на весь балкон повешены занавески и т. п. На трех балконах внутренние стены, очевидно на радость детям или по крайней мере для них, были разрисованы микки-маусами. Рядом стоял пятиэтажный дом с двадцатью вертикальными рядами окон, то есть с сотней окон и сотней жилых помещений на ближней стороне. В этом доме было тридцать комнат с балконами (на этой стороне), прочей же статистики по этому дому Аугуст Каськ не подводил, потому что часть окон была заслонена березами. Всего в пределах видимости Аугуста Каська находилось восемнадцать домов (включая крыши самых дальних), из них семь пяти- и одиннадцать девятиэтажных. Между домами была трава, над домами было небо.
Аугуст Каськ был мужским парикмахером. Волосы есть почти у всех (мы не имеем здесь в виду их позднейшего выпадения). Их цвет зависит от того же пигмента, что и цвет кожи, а именно от меланина: он определяет степень темноты волос. Обычно они черные, светлые лишь у некоторых народов Европы и Австралии (абсолютно белых волос не бывает вообще, даже у альбиносов). Аугуст Каськ любил свою работу, но, конечно, он не знал, сколь велико мифологическое значение волос. Не знал он и Библии и потому не имел никакого представления об истории Самсона и Далилы. Он знал, что в очень многих цивилизациях заключенных, солдат и учеников остригают наголо, еще он слышал, что волосы стригут по случаю вступления в брак, но ничего не знал о старых обычаях, где волосы заменяли их владельца, где для овладения душой человека требовалось раздобыть его волосы. Всю жизнь Аугуст Каськ стриг волосы с мужских голов, но себе он их не брал. Его никто этому не учил. Конечно, Аугуст Каськ был бы шокирован, если бы услышал, что психоаналитики, так те и вовсе считают волосы символами гениталий и утверждают, что срезание волос означает контроль и подавление первичных агрессивных импульсов, попросту говоря — кастрирование (см.: С. Berg. The Unconscious Significance of Hair. London, 1951). Между прочим, некоторые авторы считают, что волосы — универсальный символ, а вовсе не только сексуальный, и ритуальное отрезание волос — это условное человеческое жертвоприношение, главным образом потому, что душа помещается в голове (см.: G. A. Wilken. Uber das Haaropfer. Revue coloniale internacionale. Amsterdam, 1886). Позднее вся эта проблематика рассматривалась в совершенно иной терминологии, упомянутое отрезание волос понималось как коммуникативный акт, в котором выделяется социальное значение, и утверждалось, что магическая сила волос проистекает из их ритуального контекста, а не наоборот (см.: Е. Leach. Magical Hair, в кн. Myth and Cosmos, ред. J. Middleton). Волосы всегда были чем-то мрачным, интерпретируй тут как хочешь. Из греческой мифологии мы знаем горгон, у которых вместо волос были змеи. Когда у одной из них, у Медузы, отрубили голову (вещь пострашней, чем стрижка волос), ее змеиные волосы не утратили своей силы. Но, как уже говорилось, Аугуст Каськ не имел обо всем этом никакого понятия. Он был человек реалистического взгляда на жизнь, колдовство и всяческие таинственные манипуляции его не интересовали. Если бы кто-нибудь с ним об этом заговорил, он послал бы его к черту. Он просто делал свое дело.
Но и у него были некоторые любопытные профессиональные наблюдения. В конце шестидесятых годов работы стало меньше. Молодые парни и мальчишки ходить к нему перестали. Некоторые не стригли волосы вовсе, некоторые просили, чтобы их постригли девочки или мать. Из-за этого у Аугуста Каська в течение пяти лет было меньше работы. Конечно, среднее поколение по-прежнему ходило в парикмахерскую, даже брились и позволяли брызгать одеколоном, но отсутствие молодежи было заметно. Аугуст Каськ точно не знал, что происходило в мире в течение этих пяти лет. Правда, он регулярно читал газеты, но не знал тех вещей, которые существенны именно для его профессии. Аугуст Каськ не догадывался, какое большое идеологическое значение приобрела она в конце шестидесятых годов. Во времена Французской революции большое значение имела одежда, теперь же о человеке, а порой и о его судьбе судили по длине его волос. Полиция выполняла роль парикмахера. Сограждане бросались на молодежь с ножницами, а общество этот самосуд санкционировало. Совершали публичные острижения, как в свое время привязывали к позорному столбу или сжигали на костре. Были случаи, когда за длинные волосы даже убивали. Общество подсознательно чувствовало, какого рода вызов ему бросили. Мужчины, особенно лысые, стали страшно ревнивы. Поставили даже специальный мюзикл «Волосы». Излюбленной шуткой буржуа стало: непонятно, кто это, мужчина или женщина. Это всегда их очень интересовало. Но не только буржуа. Театровед Яан Котть однажды ночью в Копенгагене увидел целующуюся пару и тоже не понял, кто из них кто. Но он вывел из этого одну концепцию, получившую всемирную известность, ее обсуждали на конференциях. Аугусту Каську были неизвестны эти всемирные парикмахерские новости. Да если бы и были известны, он не сумел бы связать их со всем тем, что происходило в мире хотя бы, к примеру, в 1968 году (студенческие волнения в Париже, ФРГ и США, чехословацкие события, сожжение книг хунвейбинами, убийства Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди). Ножницы Аугуста Каська щелкали. Брызгал его пульверизатор. Жизнь он воспринимал в ее конкретных проявлениях. Людей в мужскую парикмахерскую ходило мало.
Но в последние годы работы понемногу прибавилось. Сумасшествие прошло. Аугуст Каськ обнаружил, что к нему снова стали ходить молодые люди, позволяли себя стричь. Примирились с миром, не хотели больше невозможного. Но какой-то след в современной картине мира это молодежное движение протеста все же оставило. Аугуст Каськ должен был признать, что еще какое-то время после того, как безумие прошло, мужчины среднего возраста носили волосы длиннее обычного. Понемногу опять стали появляться бритоголовые, пошел в ход лак для волос, электрозавивка. Вошла в моду аккуратная стрижка, мужчины красили губы, носили в ухе кольцо. Приближалось какое-то новое безумие, и Аугуст Каськ, как парикмахер, почувствовал это особенно остро, когда однажды в августе месяце стоял высоко под небом на своем наблюдательном посту, устремив взгляд вниз на развращенное человечество. Потом он ел свою кашу. Кашу он варил себе загодя на несколько дней. Аугуст Каськ был старый холостяк.
3
Архитектор Маурер не относился к числу главных авторов проекта, по которому строилась эта часть города, но с самого начала принимал участие то на одном, то на другом отрезке. Про себя он мог сказать: строитель города. Весь город он представлял себе весьма хорошо. И в какой-то мере был в курсе того, на каком месте он строил.
Под городом находились магматические и метаморфические коренные породы, залегавшие на глубине примерно сто пятьдесят метров. Выше шли морские отложения: тонкозернистый песок, алеврит и алевритный песок. Материковый режим был здесь еще с силура (то есть почти четыреста миллионов лет). Однако здесь несколько раз наступало оледенение. В последний раз лед стаял примерно десять тысяч лет назад. От таяния льда возникло так называемое Балтийское ледниковое озеро, которое одиннадцать тысяч лет назад соединилось с Атлантическим океаном, образовав Иольдиевое море, которое просуществовало полторы тысячи лет. Затем произошло поднятие суши, сообщение с океаном закрылось и возникло Анциловое озеро. Из своего окна архитектор Маурер видел склон горы Мустамяэ, некогда бывший берегом моря. Покрытый теперь наносными и морскими отложениями, это был тот самый плитняковый берег, какой повсюду встречается в Северной Эстонии. На склонах Мустамяэ растут сосны. Издали они кажутся синеватыми, потому эти горы прежде называли Синими. Теперь целый городской район называют Мустамяэ, то есть Черная Гора, хотя точнее было бы сказать «под Черной Горой». Во времена Литоринового моря здесь происходило поднятие морского дна, в последующие периоды здесь была уже суша.
Кто жил здесь в старину? Маурер в истории не был силен, но все же знал, что уже в пребореальное время (в восьмом тысячелетии до нашей эры) здесь жили люди, но ничего определенного о них неизвестно. Считается, что они пришли с юга. Именуется это культурой Кунда. Во второй половине третьего тысячелетия здесь появились люди, оставившие следы керамической культуры (так называемая гребенчатая керамика). Они и были, видимо, предками балто-финнов, представителями уральской расы. В начале второго тысячелетия здесь появляются также балтийские племена (каменная культура с ладьевидными боевыми топорами). Две эти культуры смешались друг с другом.
Леннарт Мери пишет в своей книге «Серебристо-белое» (Таллин, 1976), что школьный учитель Шпрекельсен откопал на Мустамяэ наконечники стрел и скребки, возраст которых 4000 лет. Где-то здесь на Мустамяэ в эпоху изготовления этих инструментов проходила извилистая береговая линия, а на том месте, где теперь находится ресторан «Кянну кукк», в те времена ловили рыбу. На Мустамяэ найдены монеты, отчеканенные в Риме между 139 и 161 годами. В районе Ыйсмяэ и на острове Найссаар найдены болгарские, ташкентские, бухарские, багдадские, бадахшанские и антиохийские монеты. Так Леннарт Мери доказывает, что этот уголок земли весьма древний. И здесь что-то раньше было, хотя в это и не веришь, когда смотришь из окна. Маурер сам играл здесь ребенком, но тогда здесь действительно ничего не было. Были только дюны. Море же давным-давно далеко отступило. 3300 лет назад море еще омывало окрестности Ратушной площади, 2100 лет назад оно было еще на месте нынешних Береговых ворот, а 1600 лет назад — у Вируских ворот. Леннарт Мери остроумно описывает это время таким образом: «На месте Художественного института в залив Ревала вдавалось широкое, около трехсот метров, устье реки Хярьяпеа. В фойе гостиницы «Виру» колыхались медузы. Уровень земли был ниже на 2,4–2,7 метра. На полуострове Копли шумели столетние дубы».
Маурер учил эти вещи и помнил, что культурного слоя на бывшем морском дне всего полметра, только в некоторых местах больше; он мог говорить даже о таких вещах, как морены, как заполненная песком впадина под Таллином, и, когда бессонной ночью, потревоженный холодным стуком дождя, он смотрел из окна в сторону мустамяэского древнего берега, он почему-то мог себе сказать, что эти береговые дюны возле трамплина достигают абсолютной высоты в 63 метра. Эти паразитарные сведения беспокоили архитектора Маурера. Он хотел бы знать о городе меньше, да теперь уж поздно было об этом жалеть.
Даже историю он знал наизусть. Хоть со сна его подыми, он начнет сыпать датами. Демография тоже не доставляла ему никаких затруднений.
Сейчас в Таллине жило около четырехсот тысяч человек. Во время действия романа около 45,5 % из них составляли мужчины и 54,5 % — женщины. Так что на 100 мужчин приходилось 119 женщин. 56 % составляли эстонцы, 35 % русские, 3,7 % украинцы, 2 % белорусы, 1 % евреи и 0,8 % финны. Несовершеннолетних было 20,7 %, занятых в производстве 62,2 %, старше трудового возраста 17,1 %. Из мужчин в браке состояло 66,1 %, из женщин 53,5 %.
В Таллине было несколько отдельных районов; как наиболее отличающиеся следует упомянуть старый деревянный пригород Каламая, зеленую жилую зону Нымме и новый жилой район со свободной планировкой Мустамяо. К последнему следует добавить новые жилые районы Вяйке-Ыйсмяэ и Ласнамяэ.
Как человек, как индивид, архитектор Маурер связывал свое начало с маленькой улочкой на городской окраине. В памяти его все это представало в истоме теплых летних вечеров, со старыми тетушками, прогуливавшими собачек, с копошащимися в пыли детьми и поспевшей белой смородиной. Умиротворенно смотрели вдаль, навалившись на подоконник, бедно, но чисто одетые пожилые люди. За пышно разросшимися сиренями скрывались таинственные окна, тихо звучала скрипичная музыка, на дворах открывались взору тайные цитадели. В сараюшках можно было найти искусственные удобрения, садовые тележки, сетчатые загородки для кур. Посреди двора стоял высохший колодец с насосом. Перед домом цвели петушиные гребешки и камнеломки, а сзади на рейках — ползучие розы. В комнате на стене висела гигантская картина (по-видимому, копия с Куинджи) с виднеющейся вдали в лунном свете украинской деревенькой, на переднем плане черная река, обиталище русалок, на берегу беспомощный силуэт одинокого мечтателя (может быть, жителя какой-нибудь Диканьки). На книжных полках можно было найти произведения Стриндберга, Фейхтвангера, Мейринка, Хиндрея. Одна книга, с диковинной обложкой, рассказывала, кажется, о похожем на человека корне мандрагоры, который кричит, когда его вытаскивают из земли. Большие кресла покрыты белыми чехлами. Бежевый плафон мягко направлял весь свет в потолок. На маленьком столике стоял радиоприемник «телефункен» с двумя черными круглыми рукоятками. В углу конечно же сидела тетушка с больными ногами, невероятно культурная, и вязала из собачьей шерсти кофту. Иногда она рассказывала о своих путешествиях за границу. Когда архитектор Маурер был еще ребенком, ему особенно нравился рассказ, как в Зальцбурге, в соляных копях, бабушка съехала на заду по откосу вниз (видимо, в зальцбургских соляных копях был парк отдыха). Тетушкина слепая мать бродила, посапывая носом, по квартире, досконально изучая ее географию. Спала она в другой комнате, где стояли кровати с высокими горками белых подушек и алоэ путались в кружевных занавесках. В третьей комнате жил постоялец, молодой радиоинженер, фанатичный умелец, ночи напролет ловивший при помощи своих голых, без ящика, механизмов иностранную болтовню, которой не понимал. В монологи из Вены и Будапешта, погребенные в сплошном треске и шуме, время от времени вмешивался идущий на пристань ночной состав, который, проезжая за садом, интимно гудел. Еще были на полке путеводители по городам Австрии. Порой с верхнего этажа доносились, звуча диссонансом ко всему, безумные крики — это вопил мальчик, сын обитавшего там доктора философии.
Итак, архитектор Маурер происходил совершенно из иной среды, нежели та, которую он сам создавал. И все же дешевую ностальгию он в себе не раздувал. Правда, послевоенные юношеские годы он вспоминал с известным умилением. Там были вещи, теперь казавшиеся утраченными безвозвратно. Воздух был чище. В окна светило яркое летнее солнце. Сновали туда-сюда молочные автофургоны. На улицах орудовали граблями дворники. В огородах сверкали на луковых стеблях капли росы. Крупные астры, плотные тыквы, пахнущая хлоркой вода, соленья в подвале на полках, глобальная бескомпромиссность, трогательные коробочки, внушающие доверие неоклассицистские здания, ароматное постельное белье, конусы зеленого сыра, мороженое пятнадцати видов, пиво десяти сортов. Угорь, грузинские столовые вина, музыка Раймонда Валгре. Видимо, вспоминаю обо всем этом, как всякий стареющий мужчина, подумал Маурер.
Он не ел рыбу. Это была самая большая его странность. Он сам так говорил. От рыбы его не начинало тошнить, просто она ему не нравилась. Когда-то он употреблял только самую жирную рыбу, у которой не было специфического рыбного запаха. А вот к ухе или к жареной рыбе он испытывал отвращение. Никогда в жизни рыбу есть не буду, еще ребенком сказал он матери. А что будешь делать? — спросила мать. Буду города строить, пророчески сказал Маурер, будто тут была альтернатива.
И представьте, предсказание сбылось! Он стал строителем и поныне не ест рыбы. Строил он увлеченно. Без отдыху. Не мог себе этого позволить. Дело в том, что у Таллина есть одна страшная тайна. Кончить строить Таллин нельзя. Иначе, согласно легенде, из озера Юлемисте выйдет старичок Юлемисте и затопит город. Истоков этой легенды Маурер не знал, мотив же представлялся ему межнациональным. Конечно же озера и озерные правители вовсе не ждут, пока будут выстроены города. Они, как известно, карают и загрязнителей среды, уничтожают оскверненные грехом города, а порой обрушиваются на кровосмесителей (так, например, возникло озеро Валгъярв). Доктор Аннист предположил, что заключенный с озером при основании Таллина договор мог быть чем-то вроде обещанной озеру жертвы. Мог тут быть и более реалистический подтекст: озеро Юлемисте расположено выше города и действительно угрожало Таллину затоплением, точнее, угрожало перелиться через него, причем трижды (1718, 1867, 1879). Это в те времена, теперь же дело движется вроде бы в обратном направлении. Город не будет затоплен и не канет в море по другой причине. Он поднимается из воды — на 3 мм в год. И архитектор Маурер следил за этим невероятно медленным, но неотвратимым поднятием суши. Слышал он и о том, что шведское побережье (за морем) понижается. Земля начинает ломаться, думал Маурер, через несколько миллионов лет здесь, очевидно, возникнет высокий горный хребет. Понимал Маурер и то, что, поскольку есть в мире вещи, очевидные на все сто процентов, пусть статистики говорят что угодно, то он, Маурер, наверняка этих гор не увидит.
Архитектору Мауреру было сорок лет. Он жил с женой, ходил на работу. Спал дома. Ел, пил, был как все люди. Он был еще не старик, но рыбачил один в Гольфстриме. Жена была его старше, а выглядела моложе, особенно когда наведет красоту. Никаких хобби у Маурера никогда не было. Он ловил рыбу. Он мстил рыбе за то, что она ему не нравилась. Пробовал он собирать корабли в бутылках, но однажды его поразила мысль, что кораблям ведь не место в бутылках, с таким же успехом можно было собирать в бутылках самолеты. Еще он разжигал огонь, глядел на пламя. Но в последние годы он постепенно отказался от ненужных занятий. Теперь он во всем искал полноты.
4
Лаура помнила, как сломала однажды телевизор. Это было ужасно. За несколько дней до этого аппарат стал трещать, из него пошел дымок. Лаура знала, что это огнеопасно, но телевизор не выключила. Временами экран затягивало на несколько минут частыми линейками. Звук заглушало треском. Но потом изображение опять набирало силу, показывало правильно и звук тоже исправлялся. Но через пару дней и этому пришел конец. Ток пропал совсем, из усилителя, даже если к нему прижаться ухом, не доносилось ни звука. Лаура сама работала на телефонной станции, но в технике не настолько разбиралась, чтобы понять, что там произошло. Несколько дней в доме было пусто, уныло. Потом Лаура попыталась снова включить телевизор, надеясь, что он сам исправится, но безрезультатно. Пришлось вызвать мастера, с ее же работы. И вот в телевизоре открыли заднюю стенку. Лаура впервые увидела, как телевизор выглядит изнутри. Она увидела, как много надо другому человеку пройти всяких узлов и проводов, прежде чем появиться перед нею. Мастер охотно отвечал на Лаурины вопросы. Он показал ей пару десятков ламп и объяснил, для чего каждая лампа. После этого телевизор опять заработал.
Лауре было лет тридцать. Жила она в Мустамяэ в двухкомнатной квартире. Далеко-далеко между домами она видела кусочек моря, какую-то долю сантиметра. По вечерам она сворачивалась на диване клубком, укрывала колени красным пледом и смотрела телевизор. Обычно у нее была запасена бутылка шерри или клубничного ликера. Во время передачи она наливала рюмочку и потягивала себе не спеша. К ликеру ей нравилось прикусывать конфетку. Хотя она жила одна, без мужа, страшно ей не было. Она редко чего пугалась. Иногда чувствовались вроде как бы удары по дому. Какого они происхождения, Лаура не знала. Как будто какое-то огромное существо ударило по панельному дому хвостом. Может, кто-нибудь его раздразнил? Один раз было сущее землетрясение. Тут уж Лаура напугалась, потому что точно знала, что в Эстонии землетрясений не бывает. Дом вроде пошатнулся, даже кофе из чашки выплеснулся. Но панели на этот раз устояли. А если землетрясение, что тогда будет с Мустамяэ?
Лаура жила на верхнем этаже. Рядом с ее дверью завывал в шахте лифт. Пахло мышами и съестным. Из коридора на крышу вела лестница. По ней забирались наверх всякие бродяги. Они что-то непонятно выкрикивали, когда лезли на крышу заниматься своими тайными делами. Там у них был, наверно, какой-то плацдарм. Наверняка они занимались там под открытым небом каким-то мужским делом. Может быть, совершали обряд посвящения? Во всяком случае к Лауре в дверь никогда не стучались и не звонили. И Лаура о них не думала. Она вообще много не раздумывала над тем, что происходит в мире. Считала себя не вправе. О мире она не решалась судить, потому что знала, что ничего в нем не понимает. Она не касалась его, чтобы не разжигать в себе недовольство.
Однажды она прочла у Сомерсета Моэма удивительный рассказ.
«Они вместе купались в речке, а вечером катались на челноке по лагуне. На закате темно-синее море окрашивалось в цвет красного вина, как море гомеровской Греции; в лагуне же оно переливалось всеми оттенками, от аквамарина до аметиста и изумруда; а лучи заходящего солнца на короткое время придавали ему вид жидкого золота. В море были кораллы всех цветов: коричневые, белые, розовые, красные, фиолетовые. Они были похожи на волшебный сад, а сновавшие в воде рыбы — на бабочек. Все это напоминало сказку. Среди зарослей кораллов встречались открытые места с белым песчаным дном и с кристально чистой водой, в которой очень хорошо было купаться.
Уже в сумерках они медленно, держась за руки, возвращались к себе по заросшей мягкой травой тропинке, освеженные и счастливые. Птицы майна наполняли кокосовые рощи своим щебетом. Наступала ночь, и огромное небо, сверкавшее золотыми звездами, казалось шире, чем небо в Европе, а легкий ветерок продувал их открытую хижину. Но и эта длинная ночь тоже казалась им слишком короткой.
Ей было шестнадцать, а ему едва минуло двадцать лет. Рассвет проникал между столбов хижины и смотрел на этих прелестных детей, спавших в объятиях друг друга»[4]
Моэм перенес действие своего рассказа на острова южного полушария. Что касается Лауры, то она знала, что Эстония находится в умеренном поясе. Уже в самом названии (по крайней мере по-эстонски, да и die gemabigte Zone, temperate zone, умеренный пояс значат то же самое) бросалось в глаза заметное преувеличение, но Лаура знала, что эти места славятся своеобразной, по-северному скромной и суровой красотой. Лаура неоднократно слышала, что ее маленькая страна прекрасна. Единственное, в чем она могла ее упрекнуть, это отсутствие аметиста, изумруда и аквамарина. Преобладало серое и зеленое. И люди одевались в серое. На мужчинах так редко встречались красные или желтые брюки! Как редко их портфели сияли желтизной!
В свое время у Лауры в одном дачном городе был кавалер, но они разошлись. Потом она жила в Таллине у тети. Кавалер из дачного города пару раз приходил к Лауре в гости, но она ему надоела, и он познакомил ее со своим таллинским другом, долговязым рабочим сцены, и после этого пропал. С этим рабочим сцены Лаура пару раз ходила в кафе. Он был настоящий мужчина. От него даже пахло мужчиной, по крайней мере он сам сказал, что мужчина пахнет потом, водкой и табаком. Он никогда ни на что не жаловался, а ругался мало и симпатично. Он всегда был веселый, а смеялся так, что только белые зубы сверкали. Как и всех молодых парней, о которых мечтают девушки, его звали Свен. После кафе рабочий сцены пошел провожать Лауру домой и не захотел уходить. Он залез через окно к Лауре в комнату, да так умело, что хозяйка и не слышала, как осквернили ее дом. Стыдясь, Лаура призналась парню, что невинна, на что белозубый рабочий сцены только снисходительно засмеялся, так что Лауре стало еще стыдней. И тут же он начал ее целовать и раздевать. Лаура не сопротивлялась, чтобы не показаться старомодной, вроде старой девы. Никакого полового удовлетворения она не получила, но рабочий сцены, лежавший на спине и куривший, пощипывая волосы у себя на груди, объяснил ей, что в первый раз всегда так. Он дал понять, что у него в этом большой опыт, и Лаура почувствовала к нему известное уважение. У меня теперь свой мужчина, подумала она с затаенной радостью, я больше не завишу от двух теток, я взрослая женщина. Рабочий сцены приходил к Лауре несколько раз, потом стал звать ее к себе. Через месяц стало ясно, что Лаура беременна. Рабочий сцены спросил, как это могло случиться. Лаура ответила, что не знает сама, как это могло случиться. Рабочий сцены разозлился: почему же ты не сказала? Лаура не поняла. Рабочий сцены не поверил, что Лаура до такой степени наивна. Ты что же, ничего не знаешь? — спросил он. Знаю немножко, ответила Лаура, но я об этом не думала. Рабочий сцены дулся еще какое-то время, а потом объявил, что он человек честный и женится на Лауре. Когда они поженились, Лауре было двадцать два. Они прожили вместе два года. Потом рабочий сцены начал пить и безобразничать. Сначала немного, потом все больше. Потом он всегда стал приходить пьяный и говорил, что пьет из-за того, что Лаура холодная женщина, что в кино и в жизни женщины ведут себя совсем иначе. Он начал выставлять всякие извращенные требования, и Лаура сначала шла ему навстречу, но ей было противно, и их брак скоро потерял всякий смысл. Под конец муж попытался ее бить, и Лаура подала на развод. Муж, конечно, хотел отсудить ребенка себе и цитировал одного модного философа, который утверждал, что мужчины женщинам равноценны и с не меньшим успехом справляются с воспитанием детей. Во время процесса он не пил и заявил, что сумеет воспитать ребенка настоящим гражданином. Но это не помогло, и он снова запил, стал угрожать, что убьет и себя и ребенка. В суде он заявил, что Лаура однажды купалась голая. Он сам ее и заставил, в эту ночь, кажется, они и зачали ребенка. А теперь это звучало как обвинение. Рабочий сцены был неутомим. Однажды на рассвете к Лауре домой пришла комиссия, чтобы ознакомиться с ее моральным обликом. Ее подняли из постели, заставили открыть все шкафы, заглянули под кровать. Мужчины у Лауры не было. Заключение этой комиссии, состоявшей из школьных учителей, решило исход дела. Поскольку у Лауры никакого мужчины не было, ребенка присудили ей. И она посвятила себя воспитанию ребенка. По вечерам ей часто приходилось не бывать дома из-за работы, ей не удавалось быть такой хорошей матерью, как хотелось бы. Рабочий сцены воспользовался этим и написал несколько жалоб, где утверждал, что он более порядочный человек, чем Лаура. Но и его слабым местом была вечерняя работа. От суда он ничего не добился.
Подружек у Лауры на работе не было. В свободные вечера она смотрела телевизор. Телевидение ей ни в коей мере не надоедало. Она переживала за тех, кто страдал и боролся там за экраном. Победителями оказывались большей частью мужчины. Некоторые из них плохо обходились с женщинами, даже били их, но появлялись хорошие мужчины и наказывали плохих, били их ногами в живот или сбрасывали с крыши небоскреба. В настоящем искусстве побеждали плохие мужчины, в бульварном — хорошие. В этом заключалась разница между настоящим и бульварным искусством.
В этот вечер Лаура, уложив, как обычно, мальчика спать, смотрела фильм, где главным героем был молодой полицейский пуэрториканского происхождения, не поладивший со своим начальником. Начальник страшно зажимал юношу. Поначалу парень с этим смирился, но тут неожиданно похитили его сестру. Девушку держали где-то в темном гараже, где ей угрожали слюнявые юнцы. Молодой полицейский все-таки ушел со службы и в одиночку вступил в борьбу с гангстерами. За вполне терпимую сумму он подкупил одного гангстера и дал запереть себя в сейфе, ожидавшем транспорта. В сейфе он просидел долго и едва не задохнулся, но потом открыл сейф изнутри, оказавшись у гангстеров прямо на главной квартире. Через шахту он пробрался в сарай, где держали сестру. В зверской схватке он убил обоих сторожей и отвел сестру домой.
Лаура такие фильмы не любила, но автоматически смотрела их. Кончались они хорошо, как и было задумано. Гораздо с большим интересом Лаура ожидала один новый многосерийный фильм, который должен был начаться в ближайшие дни. Это был печальный фильм о любви под названием «Каннингем». В городе о нем уже было много разговоров. Говорили, что это не массовая культура, а искусство. Кто-то его даже назвал контркультурой. Этого фильма Лаура ждала с нетерпением.
5
Швейцар Тео тоже жил в Мустамяэ, и работа у него была в Мустамяэ. Ресторан был третьеразрядный, но хорошо посещаемый. Это был один из тех немногих старых домов, сохранившихся посреди новых, в свое время первая ласточка на загородном пустыре. Старое четырехэтажное здание в смешанном стиле, на первом этаже ресторан, на остальных трех отдельные квартиры. Нужно сразу сказать, что по утрам Тео не считал свою работу швейцара главной. Но все же помнил, что он швейцар. Кто я есть? — иногда утром спрашивал он себя, глядя на себя в зеркало. Куда меня завел мой жизненный путь? К какому общественному классу я все-таки принадлежу? Пытаясь определить свое место в современной социальной иерархии, Тео заходил в тупик. У него на столе лежал многотомный труд: L. Thorndike. A. History of Magic and Experimental Scince. New York, 1923–1958, но тут же валялись и колбасные шкурки, стояли грязные стаканы с остатками ликера, только что отсюда упорхнули пташки. Тут же стояли книги по теософии, но вот орган что-то опять перетрудился и лицо все в прыщах. Тео подумал, что он одновременно и интеллектуал и старый потаскун, а может, ни то ни другое. Он примочил одеколоном лоб и посмотрелся в зеркало, спрашивая себя: кто я есть? Вспомнил, как звали женщин, бывших здесь ночью: Аня и Валли. Ему вспомнилось, как все время в течение этого бардака он испытывал какое-то непонятное чувство безнадежности. Он торговался с женщинами из-за каких-то меховых шапок. Из-за меховых шапок! — подумал Тео. В то время, когда весь мир со мной в раздоре, я торгуюсь из-за меховых шапок. Как спекулянт, в то время как меня переполняет гнев против бога и общепринятых норм. Тео достал дневник и занес туда данные женщин, оставив логарифмические расчеты на другой раз. Аня, конечно, Венера, но скучная. Наверно, потому что из провинции или из Рапла. Осталось неспрошенным, живет она там, или на время приехала в Таллин (в столицу), или уже перебралась сюда. От записей настроение не поднялось. Тео понял, что этот день пропал до самого вечера, и сделал в дневнике соответствующее примечание.
Затем отложил дневник и взялся за свой научный труд, за свое тайное дитя, над которым работал уже три года, с того дня, когда ему стукнуло тридцать. Труд назывался «Мужчина и женщина». Сначала Тео колебался, не слишком ли претенциозно такое название, не слишком ли общее и избитое? Но, углубившись в работу, нашел, что в заглавии есть изящная простота и даже гражданское мужество, в котором общество так нуждается. Свою книгу он писал по утрам, но в последнее время дело начало смахивать на какую-то оргию. Все равно попадали сюда всякие мужчины и женщины. Пользовались тем, что Тео интересный человек, что у него отдельная квартира. Это нарушало работу, хотя и давало рабочий материал. Некоторые просчеты обнаружились только теперь. Ему удавалось работать только до часу. В два начиналась служба. По вечерам не до книги, на работе жизнь кипит, попробуй тут что-нибудь запиши, еще за стукача примут.
На каких принципах строилась его книга? Первая половина была посвящена психологическим проблемам, вторая — сексологическим. А именно: Тео считал, что мужчина любит всяческие приключения, а женщина не любит. Мужчина презирает каллы и нарядную одежду, а женщина, наоборот, их любит. Мужчина ни в какой области не считает женщину равной себе, например на войне, на охоте, в науке, в искусстве. Мужчина не боится больших собак, женщина же, встретив их, визжит. Женщина ценит непосредственность и искренность, мужчина же далеко не всегда говорит что думает, держит язык за зубами. Если на узкой тропке над обрывом на мужчину нападет тигр, мужчина, несмотря на неравное положение, вступает в бой. Женщина же в испуге бросается вниз. Мужчины не плачут. Женщины плачут. Мужчины не ценят собраний картин и картин не собирают. Картины коллекционируют женщины и женоподобные мужчины. Мужчина охотно идет на рискованную игру, женщина же опасности и риска избегает. Если говорят, что наступает конец света, мужчина сохраняет спокойствие и предпринимает необходимые меры. Женщина же теряет голову и принимает яд. Женщина любит стоять на берегу и любоваться морем. Мужчина презирает море и пользуется им только по необходимости. Мужчина отпускает шутки. Женщина не отпускает шуток. Мужчина считает, что главное назначение женщины — это материнство. Что женщина считает по поводу главного назначения мужчины, Тео еще не придумал. Но он утешал себя откровением Фрейда, что никто не понимает, чего женщина хочет. Вообще-то Фрейд не был для швейцара Тео любимым автором. Ближе он был знаком с работами маркиза де Сада, да и то лишь по паре пересказов на немецком языке. Тео и сам до сих пор не решил, кто он — сексуальный философ или астролог. И спросить об этом ему было некого. Друзья у него были с низким духовным уровнем, с женщинами же о философии говорить бесполезно. Потому Тео и писал книгу, что ему не с кем было поговорить. А поговорить он хотел. Ему было о чем поговорить. Сколько он пережил за свою жизнь, не каждому выпадает на долю. Тео знал вкус жизни.
Последние недели он постоянно был в дурном настроении. Книга не подвигалась. Восход Луны, сказал он себе как астролог, возбуждает холодные мысли, Марс — жестокие. Его терзали телепатические ощущения, пророческие сны. Здоровье становилось все хуже. Тетрациклин помогал слабо. Перетрудился орган, болит горло и вся левая половина рта. Вечером он стоял у окна. Было время белых ночей, на востоке стоял, опрокинувшись на спину, старый месяц, погода прояснилась, нудный ветер утих. Он попытался заняться подсчетом астрологических логарифмов, но мешала неясная, охватившая его всего злость. Он пошел в одно маленькое кафе и вернулся с двумя женщинами. Переспал ли он с обеими, и если переспал, то сколько раз, он не помнил. И теперь это злило его больше всего, поскольку отсутствовали данные для дневника. Он мог пополнить список очередными номерами — для Валли и Ани соответственно 234 и 235, и это все. И еще он помнил утренний сон: у него холера, он хочет перед смертью кого-то еще убить, но у него всего два патрона. Вспомнив сегодня этот сон про пистолет, Тео забеспокоился: пошел к шкафу и проверил, на месте ли пистолет, — память дырявая, да и поди знай, что барышни могут с собой прихватить. Однажды и вышла такая дурацкая, кошмарнейшая история. Он начал похваляться перед дамами пистолетом. К счастью, те не поверили, что он настоящий. По крайней мере Олег так сказал. Но если это в привычку войдет, такое и повториться может.
Тео посмотрел на часы. Было двенадцать. Пора одеваться, скоро на работу. Он выпил еще две таблетки тетрациклина (все-таки, кажется, температура, знобит), почистил зубы, прополоскал рот (десны кровоточили), оделся. С нехорошим чувством, что лучшие времена миновали. Даже парапсихологические способности когда-то были лучше. Однажды, смешав индийский чай с кофеином, это было в полнолуние, он угадал 95 % карт, это невероятно хороший результат. Да и с работой дела пошли много хуже, можно сказать — из рук вон плохо. Ведь когда-то Тео работал в заведении первого разряда, в центре города, а там все было в ходу, и банкноты, и всяческие шмотки. И все-таки он погорел, пришлось исчезнуть с горизонта, прежде чем дело приняло серьезный оборот. Пару раз его вызывали в прокуратуру, но он сумел прикинуться дурачком. После этого он работал в Зеевальде, в психоневрологической больнице, санитаром. Место было глухое, худое, во всех смыслах бесперспективное. Заработок минимальный. Врачи ужасно мелочные. У Тео скоро возникли теплые отношения с девушками-хрониками, из-за чего его и поперли. Теперь о центре города не приходится и мечтать. Пришлось перебраться на окраину, но Тео сказал себе в утешение: лучше в деревне первым, чем в городе десятым.
Придя на работу, Тео облачился в форму и пошел на кухню поболтать с женщинами. Кажется, он со всеми успел побывать в близких отношениях, за исключением пожилой Шенкенберг Анны. Женщины резали сочащееся сырое мясо, отхлебывали из стакана вина для опохмелки. Предложили и Тео, но он отказался. Пил-то он каждый вечер, но не опохмелялся никогда. Не считал это разумным. Ведь похмельный синдром — вернейший признак хронического алкоголизма. А кроме того — признак слабости характера. Как иногда по утрам Тео хотел пива! Хлебал воду из-под крана, но это жажды не утоляло. Но он решил сопротивляться, покуда возможно. Не делал он с похмелья и оздоровительных пробежек и других убийственных вещей, как некоторые знакомые идиоты. Эти лечили похмелье спортом. Не удивительно, что один такой уже заработал инфаркт. Единственное, что Тео позволял себе по утрам, это соленый огурец, хорошо посоленный томатный сок или молоко в большом количестве. Даже пить уксус, считал он, вредно для здоровья. Он не хотел опускаться, он достаточно видел вокруг опустившихся мужчин, с каждым годом становившихся все немощнее. И теперь он не стал особо болтать с женщинами. Не хотел он от них ни свеклы, ни вообще с ними разговаривать. По утрам Тео чувствовал себя аристократом. А тут, в общем-то, все женщины тоже случайные: некого было набрать, так хоть этих пьянчужек. Тео считал все это аморальным, он все это презирал, пока у самого голова была ясная. И теперь швейцар Тео поцокал языком, сказал «ай-яй-яй» и ушел в гардероб. До открытия оставалось еще четверть часа. Он сел за стойку и стал ждать, когда надо будет открывать ворота и впускать жаждущих. Глаза у него были светло-желтые, прозрачные, он сидел, уставившись взглядом в дверь. Ноющая половина рта сводила лицо гримасой. Иначе он был бы красивый мужчина, как ему когда-то сказали, когда он только начинал. А теперь он ждал. Скоро начнется жизнь. Сначала, правда, сонно и нехотя, а потом все более оживленно.
По сравнению с утренним настроение у Тео поднялось. Он вообще оживал только к вечеру. По утрам было мертвое время, им овладевало отчаяние. Вечером появлялись деньги, женщины, можно было поторговать. Дела теперь шли куда как плохо, но он надеялся вечером кое-что разузнать от одного человека. Жаль, жизнь уходит в мелочной суете, а большой труд о мужчине и женщине до сих пор не кончен! Нету времени на высшие ценности. Да и кончит он его, горько подумал швейцар Тео, наверняка с изданием выйдут трудности. Консерватизм общества невероятно живуч, повсюду, куда ни сунься, одни дураки и лицемеры. Вот и приходится бизнесом заниматься, пророкам босоногим нынче никто не верит. Тео оперся о стойку. С кухни ударял в нос запах мяса. Он барабанил пальцами по стойке. Он был готов.
6
Сын Лауры Пеэтер изучал окружающую действительность. Он ограничился самым ближайшим. Он находился в комнате, в которой было четыре стены; каждая образовывала с соседней прямой угол. В одну сторону комната была длинней, в другую короче. Вверху тоже была стена, ее называли потолком, она была белая. Внизу была еще одна стена, коричневая, ее называли полом. В той стене окно, оно просвечивает. Свет заходит в комнату, а ветер нет, это из-за стекла. Окно можно открывать, чтобы между комнатой и миром не оставалось ничего. Тогда окно было открыто. Тогда внутрь дул ветер. Сейчас окно было закрыто. В другом конце комнаты была дверь, она не просвечивала, потому что была из дерева. Она была почти всегда открыта. Только изредка ее закрывали. Если кто-то не хотел кому-то мешать. Или если один спал, а другой слушал музыку или смотрел телевизор. Больше дверей в комнате не было. Кто в нее входил, через нее же и выходил. Пеэтер видел и такие комнаты, где было несколько дверей. Про некоторые говорили «задняя дверь». Если придут враги, то через заднюю дверь можно уйти. В некоторых квартирах комнаты шли по кругу. Если по ним пойти, то придешь туда, откуда пошел. Здесь комната была как тупик. У одной стены стоял большой шкаф, он тянулся вдоль всей стены. Он состоял из разных частей. Наверху были шкафчики, посередине полки, внизу ящики. В шкафчиках и ящиках были те вещи, которые не хотели показывать чужим, вроде частных писем, трусов, мозольных пластырей, носовых платков, отверток. На открытых полках было то, что мыслилось для показа посторонним: вазы, книги, салфетки, яйца, спичечные коробки. На самой большой полке стоял телевизор, лицом, разумеется, к комнате, куда же еще? Перед большим шкафом стоял маленький столик, на нем яблоки и женский журнал. За столиком у противоположной стены находилось спальное ложе, на котором днем спать было нельзя, только ночью, если его перестроить. Днем оно служило для того, чтобы на нем сидеть. На полу был ковер, чтобы не было холодно ногам. Больше никаких вещей в комнате не было. У комнаты была левая половина и правая половина. На самом-то деле много половин. Если встать лицом к окну, то шкаф был справа, а диван слева. Если встать к окну спиной, то шкаф был слева, а диван справа. Если встать спиной к шкафу, то диван был спереди, окно справа, а дверь слева. Левое и правое было в человеке, а не снаружи. Остальное так не менялось. Шкаф был деревянный, становись к нему хоть спиной, хоть лицом. И небо тоже было и тогда, когда на него не смотришь, потому что окно все равно оставалось прозрачным.
Пеэтер родился и вырос в Мустамяэ. Он жил в старой части микрорайона. Он был поражен, заметив, как снаружи по стенам домов лазают воробьи. Они цеплялись за бугорки на стенах. Ведь птицы вообще-то так не делают. Птицы — как большие мухи. Из других живых существ он знал еще мышь, кошку и крота. И никто не лазал по стенам. Что заставляло птиц так делать? Наверно, они доставали личинок из щелей. Пеэтер, разумеется, не думал, что они едят камешки. Сам он камешки не ел. И вишневые косточки тоже выплевывал. Они твердые, как камень, есть их нельзя. Пеэтер любил мягкое. Но каша слишком однообразна. Съешь ее хоть всю, ничего не случится. Суп интересней, не просвечивает, и в нем обязательно найдется что-нибудь. Молоко он пил, а молочный суп не любил, потому что на нем была пенка. Хлеб, который белей, нравился ему больше темного. Маргарин нравился больше масла. Мед казался слишком сладким, особенно густой. Сок был хорош, но еще лучше щекотал горло лимонад. Пеэтер ел как рыбу, так и мясо, употреблял как перец, так и горчицу. Чеснок ему не нравился, а лук нравился. Однажды осенью он ел яблоко, и его стало рвать, потому что кожура застряла в горле и никак не проглатывалась. После этого он ел только очищенные яблоки. Из цветов ему больше всего нравились комбинации с черным: черный и желтый, черный и оранжевый, черный и красный, черный и синий. Красный с синим ему особенно не нравились, как и зеленый с синим или красный с зеленым. Красный сам по себе нравился, а также фиолетовый, если был потемней, и еще серебристо-серый, особенно если вместе с черным.
Все это вместе и был мир. Кроме этих видимых вещей, говорили еще о невидимых вещах. В первую очередь о боге. О боге все знали, что его нет. Но все время о нем говорили. О том, чего нет, не стали бы говорить так много. Бабушка как-то сказала, что бог на небе. Почему обязательно на небе? — спросил Пеэтер. Чтобы все видеть, ответила бабушка. Зачем ему все видеть, он что, любопытный? — спросил Пеэтер. Он не верил, что бог видит все, особенно когда темно, да еще через крыши. Да еще через потолки, через обои, через одеяло. Пеэтер знал, что земной шар круглый и вращается. Солнце в какой-то момент освещает только одну его половину. Вторая половина темная. Там ночь. Бог, значит, видит одну половину? Тогда какую? Днем он видит или ночью? Или он видит земной шар насквозь? Бабушка сказала, что так нехорошо спрашивать. Мама сказала, что бога вообще нет. Его выдумали злые люди, которые убивали и угнетали. Выдумали, чтобы себя оправдать. Все великие духом с богом боролись. Бога нет, повторила мама. А что тогда есть? — спросил Пеэтер. Есть все другое, ответила мама. Все, что ты видишь. Но есть еще и рентгеновские лучи, которых ты не видишь. И инфракрасные лучи. И воздуха тоже не видно, хотя наука и утверждает, что воздух есть. Ученые установили наличие воздуха, пояснила мама. Воздух состоит из кислорода и азота. А бога нет, поскольку он ни из чего не состоит. Ты состоишь из мяса и воды. Все люди состоят из мяса и воды. Я это в школе учила, и по телевизору об этом говорили, как ты помнишь. Черт все-таки есть, про него говорят еще больше. И его тоже нет, объяснила мама, потому что черт очень плохое, ужасное слово. Слово ведь есть, спросил Пеэтер, хоть и ругательное. Только слово, а за словом ничего нет. Почему же тогда оно ругательное, если за ним ничего нет? Оно значит очень глупую вещь. Какую вещь? Черта! — потеряла мама терпение. Ага, проиграла! — сказал Пеэтер. Черт все-таки есть.