Осенний бал — страница 33 из 38

1

Поэт Ээро раньше жил (с женой) на окраине в маленькой комнатке частного дома на втором этаже. Хозяин дома был просветитель народа, он все время генерировал новые идеи. Он пытался вывести новый сорт огурцов, хотел огурец как таковой вообще заменить баклажаном, создавал неологизмы, придумывал новые имена младенцам, выступал на гражданских панихидах, писал брошюры о трезвости, изучал ранний период эстонской литературы, конструировал новые механизмы, водил экскурсии. У его деятельности был адресат — народ. Он поспевал везде. Он был вроде исландца. Там все занимаются культурой, потому что исландцев мало. Под окнами у просветителя росли яблони. Ээро казалось, что они цветут постоянно, даже зимой. Непонятно, как возникло такое впечатление. Он был тогда молод, все у него было еще впереди. Изо дня в день они занимались поисками квартиры. Жена хотела свою квартиру, и это было естественно, но и просветитель народа хотел дать своему возвращающемуся из армии сыну отдельную комнату. Много писем они написали во всякие инстанции, много получили отказов, чередовавшихся с положительными ответами, которые потом опять отменяли. Много они ходили и в домоуправление, и в исполком, и в партийный комитет, и во всякие другие учреждения, облеченные какой-то властью. Вся эта квартирная механика была в то время знакома Ээро досконально, он так в нее вжился, что везде только об этом и говорил, говорил с каким-то болезненным оживлением. Тем больше их напугало пришедшее год назад в начале зимы письмо, предлагавшее им квартиру 12 на объекте номер 33.

Каждую неделю он стал ходить на стройку, иногда ходил с женой, иногда звал кого-нибудь из друзей. Он видел, как дом растет. Больше ему не придется бегать по квартирам, у него будет дом. Он шлепал по скользкой дороге, оступался в канавы, оставлял ботинки в грязи. Но зато видел, как подвигалось строительство, вот дом уже и под крышей. Он прошел мимо шумных штукатуров в свою квартиру, пустую и гулкую, как и всякое пустое место. Все было тут по-девичьи первозданно, голая конструкция, голая идея, никакой эстетики, никаких обоев, никаких воспоминаний. Только стены, голая возможность. Уходя вечером, он оглянулся на забрызганные побелкой окна, в которых отражался многообещающий закат. Соседний дом закончили раньше, у подъездов там уже стояли машины, оживленные мужчины затаскивали наверх мебель, по асфальту была разбросана упаковочная бумага.

Скоро был готов и дом Ээро, его первая собственная квартира.

Друзья помогли переехать, общими усилиями справились с такими, казалось бы, невыполнимыми задачами, как затаскивание холодильника и упаковка книг. Работа кипела, все радовались вместе с Ээро. Жена сразу же начала обставлять квартиру. Начинать им пришлось с самого необходимого. До этого у них были только кушетка, книжная полка, ночной шкафчик, телевизор, радиоприемник и холодильник. Теперь жена купила еще низкий кухонный шкаф, четыре высоких, кухонный стол, три табуретки, два кресла-дивана, диван и стол. И наконец купила давнюю свою мечту — большую секцию, состоящую из двух низких секций с ящиками, двух книжных полок, четырех шкафов, ставящихся наверх, одного узкого высокого шкафа и двухстворчатого платяного шкафа. Кроме того, она еще купила малую секцию для спальни, состоявшую из двух двухстворчатых платяных шкафов и двух невысоких шкафчиков для установки наверх. Они ведь с Ээро всегда едва сводили концы с концами.

Ээро никогда не был сторонником притворного аскетизма, модное неприятие вещей было ему чуждо. Но, увидев у себя в квартире такое невероятное количество древесины, он испугался. Он остро чувствовал запах столярной мастерской. Лаком пахло так, что щипало ноздри. В полированных поверхностях отражался предзимний вечерний свет. Свои шкафы, подумал он философски, придется это снести. Он был интеллигент и ничего не воспринимал естественно. Ему вспомнились подходящие моменту слова. Райнер Мария Рильке любил двери. И шкафы. Рильке говорил, с каким удовольствием он смотрит на закрывающуюся хорошо пригнанную дверь. И Башляр, любимый автор Ээро, тоже утверждал, что от одежных шкафов исходит, наполняя всю комнату, мягкий коммуникативный свет. Башляр в этом месте цитирует Клода Виже, и Ээро, несмотря на неважное владение иностранными языками, не удержался, чтобы в свою очередь не процитировать, когда друзья пришли затаскивать шкафы: Le reflet de l'armoire ancienne sous / La braise du crepuscule d’octobre. Стихи понравились, чего нельзя сказать о шкафах. Один друг даже упрекнул его: а ты не перехватываешь с нежностью к этим шкафам? Шкафы покупают на всю жизнь, ответил афористически настроенный Ээро. Квартира стала пригодной для жилья и потеряла свою невинность. Почему мы не можем вечно жить в первозданно свежей квартире! Ээро выставил мужчинам пиво. Фолк-певец тут же исполнил свою новую балладу о нищем на паперти. Надеясь, что гости этого не замечают, Ээро гладил шкафы по лакированным бокам и думал, какие они вместительные.

На следующий вечер было новоселье.

В Юго-Восточной Европе (где теперь находятся Греция, Румыния, Югославия) при окончании строительства жену зодчего приносили в жертву. И это понятно, ведь строительство дома все равно что строительство мира. Зодчий повторяет действия бога, так что жертва тут вполне уместна. Новоселье как космогонический акт празднуется и поныне. Новоселье — это incipit vita nova.

Гостей было в общей сложности десятка два. Звучала негритянская музыка, горел красный свет. Из надежных глубин нового бара доставались напитки в красочных бутылках. Говорили много и обо всем. Только один друг капризничал и сидел на лестнице. Ээро не мог понять, что с ним такое. Несколько раз он выходил к нему, выносил выпивку. Друг водку принимал, на вопросы же, почему у него настроение странное такое, не отвечал. В комнате танцевали. Ээро тоже танцевал, ему запомнилось, как в песне повторялась одна фраза: money, money, money. В двенадцать некоторые засобирались домой. Жена Ээро расшалилась, тоже надела шубу и громко крикнула, что она так счастлива в своей новой квартире, и Ээро такой прекрасный муж, и она пойдет провожать друзей, ведь так хорошо пройтись по свежему снежку. Шампанское в голову ударило, с нежностью подумал Ээро и сказал, что, конечно, пускай идет. Жена ушла. Ээро сидел с парой задержавшихся друзей, они обсуждали проблему, что будет с культурой. Друзья становились все немногословнее. В три часа и они ушли, и Ээро остался один. Жены все не было, а когда она и в четыре не появилась, Ээро начал беспокоиться. Но что он мог предпринять? Повсюду стояли пустые бутылки, полные окурков пепельницы, горел уютный свет, из забытого приемника доносились далекие, утренние, сменившие программу станции. Прошел еще час. Непонятные шаркающие звуки слышались уже какое-то время, пока наконец не дошли до его сознания. Это был дворник, принявшийся спозаранку разгребать свежий снег. Настало утро. Летом бы уже давно было светло. Ээро вспомнил: сегодня рождество.

Тут вошла жена, изменившаяся, очень грустная. Увидев ее лицо, Ээро не осмелился ничего спросить. В тусклом свете утра он вдруг почувствовал, как у него забилось сердце. Не глядя на него, жена сказала, что она Ээро больше не любит, а любит его друга, того самого, что сидел на лестнице. Любит уже давно, но не решалась сказать. Не верю, сказал Ээро, но жена сказала, что вот только что с этим другом спала.

Ээро прореагировал на все это совершенно неадекватно. Сначала он жену ударил, причем с ее стороны встретил покорность, жена сказала, что Ээро имеет на это право. Потом, при выходе из дома, Ээро вырвало, и он выл во весь голос, на нервной почве вдруг свело желудок. Потом, ослабший и жалкий, он шел по хрустящему рождественскому снегу на базар покупать елку, там было еще темно.

Когда он вернулся с елкой, готовый произнести заготовленный по дороге пространный монолог, жены дома не было, ушла в город.

Но днем Ээро вдруг успокоился. Он разыскал жену по телефону, и они условились встретиться в кафе. Ээро заказал жене вина. Затем решительно спросил, что же, любит она другого или нет. Жена подтвердила, у самой в глазах невероятная трагедия. С дрожащими губами, но внутренне сохраняя холодное спокойствие, Ээро предложил уйти. Они вышли на улицу. Там, среди предновогодних мам и детей, Ээро сурово сказал, что пусть жена больше домой не приходит. А вещи пускай потом заберет. Жена хотела что-то сказать. Что? Ээро повернулся и пошел. По пути он купил с новогоднего лотка обыкновенной водки, а в аптеке травяной сбор для нервов, состоящий из мяты, валерианы и чабреца.

После этого он сразу пошел домой (в его доме горели все окна, кроме его квартиры, и это сразу вызвало у него в голове сравнение с пустыми глазницами Эдипа, у которого выкололи глаза), запер за собой дверь, дважды повернув ключ, и набросил цепочку. Во всех комнатах зажег свет, кроме спальни, которую, наоборот, закрыл, потому что боялся привидений. И теперь, когда никто его не видел, он затрясся всем телом. Трагедия развернулась слишком быстро. Поставил завариваться травы, открыл бутылку водки. Выпил четверть бутылки, пошел к окну. Был рождественский вечер, а его елка валялась в прихожей и его не интересовала. Несчастному человеку в наше время до рождественского ли дитяти! Нет, счастливому. Поднялся ветер. Ээро поставил Вивальди. Стал слушать, закрыв глаза. Ренессансное мироощущение овладело им. Дрожь унялась. Пластинка кончилась. В тишине стали слышны домашние звуки. Дом дышит. Еще ребенком Ээро хотел найти, кто это дышит. Но так ни разу никого и не нашел. Все дома дышат, как матери. Ты слышишь шум его легких, если находишься в доме. И еще звук: из крана капает вода. Между каплями можно сосчитать до пяти. Рамон Гомес де ла Серна: «Ночная трагедия капающей в ванной воды как ничто другое терзает человеческое сердце». Эти слова Ээро где-то вычитал год назад, а теперь подумал: как это верно. Как ничто другое капала вода, и капли терзали одинокое сердце Ээро. И Ээро подумал: теперь он свободен. Временно свободен, на время скорби. Он может делать что угодно, поступать так антиобщественно, как только возможно. Теперь ему все простится. Скажут: его можно понять, у него большое горе. Бедный парень!

Но на самом деле он не мог воспользоваться этой возможностью. Опираясь на эту точку, он мог бы землю перевернуть. А он просто был дома, просто лежал. Он был домохозяин. С домом он еще много знал слов. Домовой. Домашний бар. Домашний сыч. Домовой коммутатор. Домотканый. Домашней выделки. Чувство дома. Домовитость. Домашний очаг. Домашний уют. Домашние заботы. Путь домой. Родной дом. Домоседка. Домашнее животное. Домохозяйка. Домашний участок. Домозащита. Домашние. Домовое окно. Порог дома. Крыша дома. Домашнее обследование. Граница дома. В районе дома. Наш город — наш дом. Наша республика — наш дом. Наша планета — наш дом. Домашняя птица. Домашние брюки. Небо над домом. Домашний распорядок. Домашнее платье. Тоска по дому. Домашний халат. Домашняя аптечка. Домработница. Домашняя любовь. Домашний дух. Доморощенный критик. Культура дома. История дома. Домосед. Домашнее вино. Домашний учитель.

Обживать дом. Одомашнивать. Бездомный. Бездомным. Домами. О домашнем. Домашним. И домашним. И бездомными.

Das Heim. Ich komme nach Hause. Der Heimatsort. Das Haustier. Das Vaterland. Heimisch. Die Eingewohnung. Zu Hause. Die Heimatslosigkeit. Home. At home. Domestic hearth. Housewife. Homeless. Дом. Дома. Домой. Домашние. Домовой.

Отчий дом. Материнский дом. Дом детства. Дом престарелых. Дом ребенка. Дом колхозника. Дом мужа. Дом жены. Дом невесты. Дом свекрови. Дом хроников. Дом моряка. Свой дом. Дом скульптора. Родильный дом.

С этого времени Ээро остался в своей мустамяэской квартире один. Жить без жены он привык гораздо легче, чем думал. И совсем было хорошо, что магазин рядом. И газетный киоск, и троллейбусная остановка. До центра примерно двадцать минут. И ночью спокойно спать. Поблизости, правда, ресторан, но ночная публика расползалась не здесь и сон Ээро не тревожила. Если он вообще спал в это время.

По утрам у него иногда была бессонница, он просыпался в пять часов. И тогда он испытывал что-то вроде стыда, ведь все кругом еще спали. И работа подвигалась. В другой раз он вечер на ногах, всю ночь, до пяти утра. Тогда он спал днем, и ему неудобно становилось перед рабочими людьми, которые все уже были на работе. Ээро тоже работал, но по-эстонски писанье стихов нехорошо звучит, вроде как «вранье», а вранье работой не считается, по крайней мере физической. Хотя детекторы лжи измеряют ложь по физическим параметрам. Но поэт вроде бы и должен стыдиться, что он поэт и что пишет стихи. Правда, стихи ценят, стихи покупают и, наверное, читают, но вообще-то считается, что все, что в голову приходит, не следует выражать словами, мужчину в обществе ценят как раз за молчание, а поэт ведь не может вечно держать язык за зубами, он сразу все записывает, делает стихотворение. Стихи большей частью интересны, а вот самих поэтов лучше обожествлять после смерти. Умерший поэт — это для любого народа гордость. Памятник какому-нибудь генералу возьмут да и разрушат во время государственного переворота, а поэты стоят на площадях века. Поэтов ваяют из мрамора в натуральную величину, и тогда их почитает даже всякий сброд. Мертвый поэт каждому внушает такое чувство, что он был к поэту несправедлив и допустил, чтобы тот умер от голода. Некоторым народам, любившим живых поэтов, пришлось даже выдумать себе поэта, умершего от голода. Поэт — это совесть народа. А где мой народ, мой читатель? — спросил Ээро.

В этот сентябрьский вечер Ээро читал газеты. И вдруг услышал далекий грохот.

2

Аугусту Каську пришла в голову неприятная мысль, что он должен размножаться и продолжать жить в своих детях.

Я был бы круглым дураком, если бы наплодил себе подобных, злобно сказал Аугуст Каськ, щелкая ножницами или же прыская одеколоном, сказал, конечно, про себя, уставившись взглядом в чей-то череп у себя под руками. Аугуст Каськ знал, что людей и без того слишком много. Об этом по радио говорят, в газетах пишут, а люди все равно размножаются, как кролики. Вот уже четыре миллиарда, и количество их увеличивается по экспоненте на 2,4 % в год, их число удваивается каждые тридцать лет. Ужасно живучи, подумал Аугуст Каськ, и еще надеются остановиться где-то миллиардах на двенадцати. На-ка выкуси! Ему вспомнились общеизвестные цифры, отнюдь не внушавшие особой надежды (1820 — один миллиард, 1925 — два миллиарда, 1958 — три миллиарда, 1975 — четыре миллиарда). Иногда по вечерам Аугуст Каськ чертил график прироста населения. Из него он вывел, что в конце концов население земного шара начнет удваиваться за один день, потом за один час и наконец достигнет бесконечной величины, то есть, иными словами, живая человеческая масса заполнит всю вселенную. Эта картина рассмешила Аугуста Каська. И при этом еще находятся ученые, которые говорят, что у человечества впереди светлое будущее, что наука изобретет множество средств для избежания голода. Аугуст Каськ знал, что профессиональные оптимисты все подкуплены финансовыми воротилами и всякими инстанциями. Кроме того, находятся и просто душевнобольные, которым только бы добро любить и на добро надеяться. Да на какое же добро тут надеяться? Ведь каждую секунду рождается два человека! В час восемь тысяч! В день двести тысяч! В год семьдесят четыре миллиона! И половина человечества в постоянном голоде, каждый год от голода умирает двадцать миллионов человек! А некоторые еще пишут, что люди должны продолжать свой род и чем больше детей, тем лучше. До сих пор поощряют матерей-героинь (у которых много детей, свыше десяти или двадцати). Что ждет этих детей? Бомбы, яды, отбросы, голод, холод, страдания, подслушивание. По крайней мере в Европе. Да и в Америке тоже. Негры и индейцы, правда, еще показывают, на что они способны. Так рассуждал Аугуст Каськ о демографии. Обезумевшее, кровожадное — вот как говорил он о человечестве. И хоть бы говорило-то еще на одном языке, так нет! Всяческие языки, говоры, почти четыре тысячи разных языков! Зачем? Никакой надежды хоть когда-нибудь понять друг друга. Черви безъязыкие! Сами во всем виноваты.

Порой Аугуст Каськ подходил к окну, смотрел на небо, вздыхал. Ноздри у него сладострастно подрагивали. Он чуял смерть — углекислый газ, сернистые газы, пепел, пыль, стронций, пестициды, свинец. Нюх у него был острый, он знал, что искал.

Были у него и другие наблюдения. Одно время он изучал, как люди здороваются внизу на улице.

Приветствия не были какие-то экзотические. Люди не падали ниц, не целовали землю. Не терлись носами. Не прижимали в поклоне руку к сердцу. Не снимали одежд. Не поднимали руку на манер римлян и нацистов. Некоторые вообще не здоровались, хотя оба были двуногие. Некоторые, проходя мимо другого, даже рычали угрожающе или шипели. Некоторые делали едва заметные знаки расположения, кротко опуская взгляд. Некоторые склонялись, показывая незащищенную шею, как описанные Конрадом Лоренцем животные, которые перед более сильным делают жест покорности, чтобы не быть убитыми. Или как те племена, которые при приветствии приседают на корточки, чтобы продемонстрировать свою доброжелательность. Некоторые, встречая другого, даже показывали правую руку, давая тому убедиться, что ни ножа, ни пистолета у них в руке нет. Кое-кто даже предлагал коснуться своей руки, чтобы тот был полностью уверен. Некоторые обыскивали друг друга: похлопывали по плечу, по заду, по бокам. Некоторые выпивохи целовали один другого в губы, в щеки, за ухом. Обнюхивали друг друга. Некоторые обменивались словесными банальностями: ну, как жизнь, а другой отвечает: ну, ничего. Кое-кто начинал долго рассказывать о своей жизни. Видимо, нуждался в исповеди. Им нужно было избавление, индульгенция. Они рассказывали о своих грехах. Описывали всю жизнь с самого начала, называли по именам детей и внуков. Рассказывали, где купили бананы, где ковры. Им не нравилось покупать плохие вещи. Они думали, что должны покупать самые лучшие. И они гонялись за этими так называемыми хорошими вещами, доставая их в лавках с черного хода, в подворотнях, во дворах и в очередях.

В ясные летние вечера Аугуст Каськ подслушивал их разговоры. И опять его охватывала ярость. Некоторым клиентам он так бы и полоснул бритвой по горлу. Возможности для этого у него были идеальные, жертва была полностью в его власти. Раз — и одним меньше! Андре Жид назвал бы это беспричинным деянием. Но у Аугуста Каська была на то причина — ведь он в себе вынашивал идею улучшения рода человеческого.

К вечеру небо затянуло дымкой, поднялся ветер. Пыль кружилась по асфальту, свет был удивительно неподвижен. Мужчины посмелей еще топтались на балконах, без устали курили. В одних майках, конечно. Темнело, сгущались облака, предгрозовые сумерки вступили в комнаты. Понемногу все жители попрятались по домам. Некоторые назло грозе стали готовить ужин, разбивали яйца на черные помазанные маслом сковородки. Это самые смелые. В печах и плитах было электричество, сама гроза, и все-таки ее боялись меньше, чем обычного дыма и открытого огня. Аугуст Каськ еще помнил, как несколько десятков лет назад перед грозой печи заливали водой. Аугуст Каськ стоял у окна и ждал. Прошли еще пятеро шумных бродяг, у всех грудь нараспашку, пить, видно, собрались, и исчезли за углом, ушли. Еще какой-то мальчонка описывал на велосипеде круги, но вот и его крикнули домой. Стало еще темнее, тут и там зажигали огонь, как говорили в старину, сарай тоже закрыли, собаки попрятались по конурам. На веревках трепыхалось белье. На березе сломало сухую ветку, она упала на тротуар. Внизу не осталось никого. Прогремел гром, отразившись от облаков и лабиринтов домов. Аугуст Каськ, не раздеваясь, бросился на кровать. Опасно, в темной комнате у каждой вещи электрический потенциал. Висящие брюки напоминали повешенного, у часов было человеческое лицо. Аугуст Каськ прислушался, как усиливается шум дождя, увидел открывшийся ему фиолетовый кусочек неба. На обитый жестью подоконник обрушился дождь. Молнии освещали вымерший город, лиловатые декорации вокруг желтых парков. Но Аугуст Каськ не встал. Он закрыл глаза, но молнии были видны и сквозь веки. Аугуст Каськ не знал, куда молнии ударяют в городе. В дома, в деревья, в провода? Или в громоотводы? Куда-то же надо им ударять. Или в городе они ударяют в облака, борются друг с дружкой? Еще раскат, звон стекла, и вдруг стало удивительно тихо. Аугуст Каськ открыл глаза. Дождь утих. Комната была какая-то чужая. Из розетки в противоположной стене беззвучно появился огненный шар, примерно с электрическую лампочку. Он холодно светился, как лампа дневного света. И так же, как лампа дневного света, освещал на стене каждый бугорок. Медленно, тихо шипя, он миновал спинку стула, отбросив от нее на стены и потолок огромную тень. Аугуст Каськ затаил дыхание. Он надеялся, что шар его не видит, не слышит, не чувствует. Он не хотел его злить, потому что не знал, что этот шар может против него иметь. Он старался избегать всего, что могло бы этот шар потревожить. Шар вдруг ринулся кверху, будто ракета. Повис на потолке и стал ждать. Как будто готовясь к нападению. Или как лампочка, возникшая сама по себе. Не знаю, сколько так продолжалось. Затем раздался мягкий взрыв, как будто с бутылки сорвали пробку или лопнул воздушный шарик. Комната сразу погрузилась во тьму. Все было по-прежнему. Яркий след от шара еще несколько секунд оставался у Аугуста Каська на глазной сетчатке. Затем погас и он. Аугуст Каськ лежал не двигаясь, он как будто боялся, что шар еще существует и в темноте. Он ждал до тех пор, пока не почувствовал слабый запах дыма. Это почему-то подействовало успокаивающе, дало понять, что гостю пришел конец. Аугуст Каськ встал и зажег свет. Комната была пуста, все было в порядке. Он подошел к розетке и увидел, что ее пластмассовая крышка расплавилась. В комнате побывала смерть. А в остальном все было по-прежнему. Аугуст Каськ подошел к окну, поглядел на улицу. Дождь кончился. Асфальт сверкал. Вдали погромыхивал гром. Большие количества энергии нашли выход, внешне же ничего не изменилось. Тысячи вольт псу под хвост. По двору уже шаталась какая-то особь, за ней другая. Обе мужские. Аугуст Каськ снова завалился в постель. И снова ему привиделся огненный шар. Все тише доносился с улицы гром, пока наконец не утих совсем.

В этот ночной час все, наверно, уже спали в микрорайоне, даже самые бессонные, даже те, кто встает раньше всех. Надо думать, спали, не светилось ни одно окно. Но на окнах могли быть плотные гардины, а свет ведь мог и гореть? Тут надо бы проверить потребление энергии в такой час. Но в квартирах много приборов, которые работают сами по себе: холодильники, невыключенные проигрыватели, тусклые ночные лампочки, которые сторожат плохой сон и далеко не светят. Полная темнота еще не означает сон, это каждый знает. Кто бодрствует от радости, кто от печали, кто от боли, кто от забав.

Прошла запоздалая прохожая. Стук высоких каблуков по асфальту действовал на Аугуста Каська эротически.

3

В ту же ночь, после того как гроза прошла, архитектор Маурер возвращался от друга домой. Они выпили бутылку коньяка, говорили. Маурер несколько раз вставал и собирался уходить, но ему было хорошо у друга, когда на дворе бушевала гроза, и он оставался. Они говорили про внешнюю политику, как это водится у мужчин, обсудили проблемы Китая и Ближнего Востока, обменялись мыслями насчет Израиля. Друг высказал несколько замечаний в адрес одного иностранного президента, сказал, как он, будь он на месте этого президента, разрешил бы тот или иной вопрос. Маурер в свою очередь сказал, что он бы сделал на месте этого президента. Когда ударил гром (тот самый, от которого в комнате Аугуста Каська появился огненный шар величиной с электрическую лампочку), они кончили говорить о политике и стали обсуждать климат. Друг Маурера считал, что климат изменился, ученые же врут, что нет. А что им еще остается, заметил друг, на хлеб-то надо зарабатывать. Еще они говорили о надвигающемся оледенении и обсуждали, какими средствами его предотвратить, и тут Маурер поднялся из теплого кресла и решил идти, тем более что дождь уже кончился.

И вот он шел на свежем воздухе, один, засунув руки в карманы, мыча про себя какую-то мелодию. Он был в хорошем настроении, глядел на рваные клочки облаков, мчавшихся поверх нагромождений домов. Мустамяэ в эту ночь выглядело романтично, и Маурер испытывал гордость творца, хотя, как уже говорилось, и не принадлежал к числу главных авторов этого жилого района. Луна то выглядывала, то снова скрывалась, как в дни первой любви, перед Маурером открывался вдохновенный пейзаж, ритмичный и драматический даже без людей. Мауреру вспомнились виденные в детстве литографии, иллюстрации Доре. Пропасти в скалистых горах, благородные разбойники, плачущие девы, одинокие всадники, несущие радостную весть. Да, сказал Маурер мужественно, города — это наше будущее. И как только некоторые могут выступать против рождаемости. Жизнь — великое благо, и ее надо умножать, как только возможно. Каждый человек — это уникум, каждый нерожденный ребенок — это убийство. Если человечество возрастет в десять раз, в десять же раз возрастет и количество Бетховенов и Толстых, растроганно подумал Маурер. Встречный ветер возбуждал в нем героические мысли. Во тьме человек всемогущ, излишние ощущения выключены. Днем мешает избыток всяких мелочей. Ночь — это звездный час, как в буквальном, так и в переносном смысле. Долгое время ему никто не попадался навстречу, а когда наконец попался встречный, он оказался весьма симпатичным. Потом Маурер шел один, потом ему попался новый встречный, и он тоже оказался весьма симпатичным, во всяком случае ни в коей мере не неприятным. Даже взгляды их встретились! В этом микрорайоне Маурер никогда не испытывал ни малейших опасений. Он помнил старые городские районы пятидесятых годов с бандами злобных бродяг, помнил о легендарных главарях по кличке Граф, Князь или Король. Более того, он помнил даже слухи, ходившие в начале пятидесятых (или еще раньше), о тайных колбасных фабриках, перерабатывавших человеческое мясо. Маурер помнил даже места и пустыри, где, по предположениям, должны были находиться эти каннибальские предприятия. Он помнил рассказ одной спасшейся жертвы, которую, перед тем как убить, якобы выкупали в ванне (туша ведь должна быть чистая!). Этот приговоренный смог потом рассказать только то, что, находясь в ванне, он слышал гудок паровоза, значит бойня находилась где-то поблизости от железнодорожной станции. Но ему чудесным образом удалось сбежать. Разумеется, все это был вздор, но Маурер и теперь вспоминал все эти злостные слухи с содроганием. Человек рациональный и рассудительный, он вынужден был себе признаться, что, действительно, были моменты, когда он верил, что фабрики по переработке человеческого мяса не плод коллективного воображения, а что они существуют на самом деле, в самом конкретном виде, и вовсе не в абстрактной или аллегорической форме. Видимо, мой далекий предок в джунглях съел своих собратьев, с некоторой натугой пошутил Маурер, как вспомнишь, страх берет. Но теперь это было лишь воспоминание, хотя и нехорошее. Маурер восхищался порядком в новых районах, вежливостью жителей. За свою жизнь он немало повидал безобразного, захватил даже кусок войны и потому не мог до конца поверить, что люди на самом деле полностью исправились (что они добры, Маурер верил всегда, но теперь стал думать, что преувеличивает).

На перекрестке мигал желтый свет. Днем тут чередовались и другие, красный и зеленый, а ночью оставалось только общее предупреждение. Как сигнал о какой-нибудь запретной зоне, минном поле или опасной отмели. Но и он действовал на Маурера успокаивающе. Мауреру нравилось, когда вещи функционируют. Я, видимо, примитивен, спросил он себя, что радуюсь из-за всяких мелочей, когда надо бы жаловаться и плакать? Маурера радовало, что троллейбусы ходят по своим маршрутам, что зубные врачи лечат зубы, он был благодарен коровам, что они дают молоко, ему нравилось, как вертикально стоят дома. Ему все вспоминалось стихотворение Бетти Альвер: «Ты, новый день, зачем зовешься будним? / Хвала тебе и всем твоим секундам, / испуга полным перед красотой». И было прекрасно, по мнению Маурера, и удивительно, что сейчас, ночью, на пустом перекрестке функционировал светофор и предупреждал всех, в том числе и его, о возможной опасности. В этом отражалась человеческая забота о других. Как радостно в темном городе найти такую вот точку опоры! Маурер помнил один прочитанный после войны фантастический рассказ, сильно на него подействовавший, о чудесной батарее, которая сама себя питает чудовищной энергией. А где мы возьмем такую энергию? Там герой спрыгивает на парашюте над бесконечной, пустынной и темной ледяной равниной. И тут замечает в ночи какой-то огонек. Он пробирается по снегу и наконец видит фонарь на столбе, посылающий сквозь метель теплый и яркий свет. Среди ночи, холода, может быть даже среди полярной ночи! В Арктике! Тут же он видит дорогу, скоро подходит снежный трамвай и так далее, и все эти удивительные вещи питаются чудесной батареей. И все эти чудеса — дело рук человеческих, что бы там ни говорили скептики.

Мигал светофор, и Маурер тоже чуть ли не стал подмигивать ему в ответ. У него было такое чувство, что все, что с ним сегодня случится, в любом случае кончится хорошо. Он наклонился завязать шнурок на ботинке. В этот момент, завизжав тормозами, рядом остановилась милицейская машина. Два оперативных работника (так, кажется, их называют?) выскочили из машины и направились к Мауреру. Маурер выпрямился и посмотрел на них спокойным, несколько застывшим взглядом. Подошедший милиционер тоже не отвернулся. Добрый вечер, сказал милиционер вежливо, будьте добры, предъявите ваши документы. Зачем? — спросил Маурер. Не спорьте и предъявите документы, повторил милиционер. Маурер порылся в карманах, но паспорта не было. Кошелек был, а паспорт остался дома на столе. Теперь он точно вспомнил. Но все-таки обыскал все карманы во второй и третий раз. Его охватило сожаление. Он хотел оставить лояльное впечатление, показать, что он действительно озабочен отсутствием документа. Что, нет документа? — спросил милиционер. Нет, с глубоким вздохом ответил Маурер. Он на самом деле расстроился, что при нем не было паспорта. Сейчас, после грозы, ему больше чем когда-либо хотелось продемонстрировать, что он порядочный человек. Бродяги всякие чистыми из воды выходят, а вот честные люди засыпаются. Нет при себе паспорта, повторил Маурер, и губы его задрожали. Первый раз в жизни, выходя из дома, не взял документа, удостоверяющего личность. Паспорт, конечно, есть, продолжал он убеждать милиционера, вот как и деньги, как шляпа, как брюки. Может, у вас какой-нибудь другой документ есть, спросил милиционер более мягко, все равно какой, с фотографией? Ни одного документа с фотографией, ответил Маурер убито. Юридически статус Маурера изменился к худшему, но милиционеру, видимо, стало его жалко. Я должен вас отвести в отделение, сказал он беззлобно, раз вы не можете удостоверить свою личность. Маурер молчал. Не мог же он спорить. У вас действительно нет документа с фотографией? — снова спросил милиционер. Маурер рассеянно сунул руку в карман. Теперь он знал, что у него во внутреннем кармане. У меня есть фотографии, сказал он обнадеженно. Фотографии? — спросил милиционер облегченно. Покажите. Маурер вытащил фото, которые он сделал для нового удостоверения, как раз сегодня получил от фотографа. Милиционер протянул руку и улыбнулся. Маурер отдал снимки. При этом он подумал, что ведь это всего лишь снимки, но на всякий случай этого не сказал. Не надо вмешиваться в ход событий. Милиционер сличил с ним фото. Сличал он весьма основательно, каждое фото отдельно, хотя все они были одинаковы. И второй милиционер тоже пересмотрел снимки и сравнил их с Маурером. Похож, сказал первый, вздохнув. Похож, кивнул второй. Они переминались с ноги на ногу. Маурер в свою очередь закивал, что на фото снят именно он. Милиционер возвратил фотографии. Маурер ждал. Похож, сказал милиционер уже совсем мягко. Глаза его были широко открыты, он проникся очарованием момента. Маурер сунул фото в карман. Милиционер отдал честь. И они пошли к машине, несколько раз оглянувшись на Маурера, будто видели вампира или привидение. Взревев, машина рванула с места и исчезла за углом.

Маурер все стоял на том же месте. Отсюда до Риги было четыреста сорок шесть километров, до Ленинграда триста шестьдесят девять, до Москвы тысяча пятнадцать, до Хельсинки восемьдесят семь, до Стокгольма четыреста один. Вокруг был район, где жило в два раза больше человек, чем в Гренландии, и почти в два раза больше, чем на Бермудских островах. Париж в средние века был почти таким же, а Лондон и Рим вполовину меньше. Территория этого района примерно равнялась двум площадям Центрального парка в Нью-Йорке. (Кто ему велел быть таким огромным, пугался Маурер, немудрено, что там только и делают, что убивают, как в газетах пишут каждый день; не парк, а настоящие джунгли). А славная Троя, которую греки завоевали, спрятавшись в деревянном коне, была в целых шестьсот раз меньше, всего в гектар! Неужели правда? Как все-таки изменился мир, подумал Маурер. В Афинах в античное время жило столько же рабов, сколько сейчас жителей в Мустамяэ. В Эстонии в тринадцатом веке жителей было всего в два раза больше, чем теперь в Мустамяэ. Не один день можно было бродить, прежде чем живую душу встретишь, подумал Маурер. Значит, все были чужие друг другу, потому что не встречались. Теперь же никто никому не чужой, все испытывают странное и ободряющее чувство локтя.

Уже виднелся и дом Маурера. Он добрался до дождя. Запер дверь подъезда. Затем запер дверь своей квартиры.

В дверях есть что-то двусмысленное. Они гладкие и какие-то таинственные. При виде стеклянной двери Маурер вздрагивал. Он их всегда боялся. А после Ванкуверского конгресса вообще не выносил. Однажды ночью в метель на вилле одного ведущего канадского архитектора собралось небольшое общество. Было уже за полночь, разноплеменная компания была в ударе, особенно веселился один пятидесятилетний архитектор с Ямайки. Он скинул пиджак и танцевал со всеми дамами подряд. Его мощная рослая фигура двигалась в свете камина в ритмах басановы. Маурер сидел в кресле, был слегка отчужденный, смотрел на метель за окном и думал о конгрессе. Он не мог не завидовать прекрасной физической форме ямайца. Тот заметил его взгляд. Иди танцевать, чего сидишь целый вечер, бросил он через плечо, гляди, какая самба. Ах, неохота, отмахнулся Маурер, танцуй сам. I'm not much of a dancer. Полумрак, сухо, запах виски, треск березовых поленьев, небольшая стычка между мужчинами. Ямаец оставил свою даму и пробрался к Мауреру. Ты, я знаю, эстонец, не правда ли? Маурер беспомощно кивнул. Эстонцы много не танцуют, продолжал ямаец, у вас, видимо, холодная кровь? Of course, тянул время Маурер. Но одна-то горячая вещь и у вас есть, наседал ямаец, the sauna. Сауна — это эстонская штука? Маурер кивнул. А вот я и знаю, что такое estonian sauna, похвастался коллега, у которого на черном лбу блестели капли пота. Ничего особенного: выскакиваешь из бани и прыгаешь голышом в сугроб, бултых, точно? Маурер послушно кивнул. Прочие архитекторы собрались вокруг них. А ямаец все хвастался: видишь, кругом снег, а я немедленно раздеваюсь догола и прыгаю в сугроб. Маурер не осмелился возражать. Ямаец действительно начал стаскивать брюки. Дамы завизжали. Скоро старик был совершенно гол, он казался большим черным котом в свете камина. Он открыл стеклянную дверь. С террасы в комнату ворвался снег. Сейчас, прыгаю! — крикнул ямаец. Он начал разбегаться. Гляди, эстонец! В глазах Маурера старикан выглядел довольно пошло. Он крикнул: но сперва ведь разогреться надо! Пожалуйста, согласился проворный ямаец, подскочил к камину и сунул в него зад. Все засмеялись. Хозяин закрыл стеклянную дверь. Но несчастный ямаец именно в этот момент решил, как настоящий эстонец, броситься в сугроб. Разумеется, через стеклянную дверь. Не забудем, что ямаец был голый. Крики, кровь, плач, «скорая помощь». Никто не понял, почему ямаец так странно вел себя, может быть, это был приступ болезни? Но Маурер знал, как все началось. Праздника как не бывало. Гости разошлись. На полу перед гаснущим камином намело снежный сугроб. Затем уехал и Маурер, сначала из этого дома, потом из Ванкувера. С тех пор он терпеть не мог стеклянных дверей. Он боялся в них проходить. Он даже в статье выступил против них.

Жена Маурера уже спала. Прежде она никогда не засыпала, пока он не приходил. По вечерам он редко выходил из дома. И теперь жену охватила непонятная тревога. Прошло четыре года, прежде чем она убедилась, что с Маурером действительно никогда не случается ничего плохого. В этом смысле Маурер был цельная натура.

Маурер почистил в ванной зубы. Ему вспомнился рассказ друга. С пригородной станции ушел тепловоз без машиниста и прямо навстречу другому поезду. К счастью, машинист встречного поезда сумел вовремя затормозить и дать задний ход. С набитым пеной ртом Маурер взглянул в зеркало. Он посмотрел на себя и сделал такое лицо, какое бы он сделал на месте того машиниста в опасной ситуации. Он ухватился за раковину, представив себе, что держится за рычаги управления. Потом выплюнул кровавую пену в раковину и смочил щеки одеколоном.

4

Природа разбушевалась, без перерыва грохотал гром, но телевизор был выше этого. Реагируя, как и следует, на электрические разряды, подрагивало изображение, но тут же устанавливалось и показывало то, что следовало.

Лаура потягивала шерри, закусывала конфеткой и смотрела, что происходит в Бристоле.

Жил мужчина средних лет. Он был англичанин, с несколько болезненной внешностью и обращенной в себя душевной жизнью. Человек, которого никто особенно не понимал. Он где-то работал — где, было непонятно, во всяком случае деньги у него были, в фильме ведь люди всегда при деньгах, и никто не спрашивает, откуда у них эти деньги. Имя его было Каннингем. Жил он обыкновенной семейной жизнью, но теперь все запуталось. В какой-то мере виновата в этом была его симпатичная, хорошо сохранившаяся жена Анна. На это намекалось, но Лаура не совсем была уверена, правильно ли она поняла. Во всяком случае, Каннингем вдруг нашел себе молодую любовницу Барбару, по происхождению француженку. (Или Барбара нашла его? Все фильмы в начале намеренно запутываются, чтобы заинтриговать). Из-за этой Барбары Каннингем оставил Анну и свою красивую взрослую дочь Плюрабель. Время от времени он, правда, появлялся в семье, главным образом заботясь о дочери, потому что и ее (Плюрабель) жизнь тоже пошла через пень-колоду. С болью в душе следил Каннингем, как развивается роман Плюрабель с молодым студентом грубияном Джимом. Судьба Плюрабель была единственной темой, которую они обсуждали с Анной. Разумеется, Анна достойно несла свой крест, она ни разу ни в чем не упрекнула Каннингема. Она позволяла Каннингему спокойно разъезжать с Барбарой в роскошных автомобилях, ходить с ней в диско-кафе и прочие места, где мужчины вроде Каннингема выглядят довольно нелепо. Анна ждала, она знала, насколько субтильна духовная жизнь Каннингема. Она знала, что это все должно в нем перегореть, иначе такая самопоглощенная натура, как он, от своих привязанностей не откажется. Кроме того, в ней поддерживали надежду, слабо теплясь под слоем пепла, воспоминания о былом счастье. Не могло же все это исчезнуть бесследно, думала она и тактично избегала Каннингема, появлявшегося примерно раз в неделю у них в доме. Был ли Каннингем счастлив с Барбарой? Без сомнения, потому что она по сравнению с Анной была совершенно другая. Анна была хозяйка, мать, тихая и верная добрая фея, как женщина тоже весьма привлекательная, хотя и на свой, несколько старомодный лад. Барбара же была современная девушка, с длинными неухоженными волосами, самостоятельная, богатая, эрудированная и без предрассудков. Каннингем никогда не рассказывал о ней Анне, и та ничего не спрашивала. Но зачем тогда Каннингем время от времени вообще приходил домой, зачем в конце недели вновь раздавался звук его крадущихся, стыдливых шагов по садовой дорожке? Мы уже говорили, что печалило обоих супругов, особенно теперь, когда они жили врозь: Плюрабель и ее boyfriend! В первую очередь Плюрабель. Смуглая, красивая, безнадежная оптимистка, хохотунья, — словом светлая личность, можно сказать, совершенство, объединившая в себе материнскую нежность Анны и эмансипированность Барбары. Потому, видимо, старый Каннингем и был так привязан к своей дочери, больше, может быть, чем к Анне, и даже больше, чем к Барбаре, которую он все же чуточку презирал, хотя и не решался себе в этом признаться. Без сомнения, Плюрабель была самая добрая, самая привлекательная в этом фильме. И вот теперь ей грозил брак с Джимом. Джим возбуждал двоякие чувства. На первый взгляд, это был простой парень, свободно воспитанный, искренний и совершенно лишенный буржуазных предрассудков, очень честный и по-своему душевный. Правда, он боролся против буржуазной роскоши и ложных ценностей, но это не должно было особенно тревожить буржуазного папашу Каннингема, поскольку кто же в буржуазном обществе против этого общества не борется? Почему же морщина озабоченности так часто набегала на лоб деликатного Каннингема, почему он отказался выпивать с Джимом, почему так настойчиво, хотя и деликатно предостерегал Плюрабель? Видимо, он чуял недоброе, видимо, его отцовское сердце предвидело ход событий. В тот день, когда Лаура снова потягивала перед телевизором свое шерри, поступила действительно новость: Джим потребовал руки Плюрабель, причем самым грубым образом, грубым прежде всего по отношению к Анне, ведь мать не сказала Джиму ничего плохого. В сцене, где Джим просил руки, он был в какой-то старой рабочей блузе, расстегнутой до самого пупа. Когда Каннингем сухо объявил, что Плюрабель станет женою Джима только через его, Каннингема, труп, Джим иронически фыркнул и сказал, что буржуазная мелодрама его не интересует, Плюрабель же уткнулась лицом в грудь матери и призналась, что она от Джима беременна. Оба родителя думали, что имеют дело с обычным флиртом, что безответственный студент не зайдет так далеко, но тут были поставлены перед фактом. Потрясенный Каннингем вообще не стал ничего обсуждать со своей экс-супругой, а уехал к Барбаре. Француженка не могла никак понять, в чем его беда. Ну и что, сказала она, наливая себе свое обычное drink, тоже мне дело, вы будто никогда беременных не видывали, пусть женятся, если хотят. Каннингем опечалился еще больше: его Барбара его не поняла. Но я не могу этого позволить, простонал он, падая на круглый диван, не могу, ты понимаешь это, Барбара? Не понимаю, сухо сказала белокурая Барбара, потом вгляделась в Каннингема и добавила, что Каннингем явно страдает эдиповым комплексом, — он бы и сам не прочь спать со своей Плюрабель, так пускай идет и делает это, инцест в наши дни не такое уж большое преступление, и еще сказала, что только теперь, в свете этого комплекса, она понимает известную стесненность Каннингема, его заторможенность по отношению к ней, то есть к Барбаре. У Каннингема на глаза навернулись слезы. Всхлипывая, он поспешил к машине и умчался неизвестно куда. В это время Плюрабель и Джим в их студенческой комнатке предавались своему молодому счастью. Они были в постели — молодой, непретенциозный смех Плюрабель, битнический хрип Джима, — когда послышался гудок машины. Плюрабель накинула халатик и подошла к окну. Внизу стояла отцовская черная машина. Сам Каннингем стоял возле, устремив умоляющий взгляд на окно второго этажа, в котором маячило лицо растрепанной Плюрабель. Отец уже было сделал шаг, чтобы пересечь улицу и броситься к дочери наверх, но тут рядом с Плюрабель возникло еще одно лицо, young and angry, в другом стиле, другого образа жизни, с другой эстетикой в конце концов, а может, черт его знает, и с другой этикой, и отец не шагнул, повернулся, сел в машину и укатил из поля зрения.

Лаура некоторое время сидела не двигаясь, следила, как титры бегут вверх по экрану, потом положила в рот остаток шоколадки и допила последние капли шерри, заткнула бутылку, отнесла ее в шкаф, ополоснула на кухне рюмку теплой водой, отдернула занавеску и бросила взгляд вниз на Мустамяэ, на блестящий от дождя асфальт. Потом почистила зубы и забралась в постель. Затем потушила свет. Сначала стало совсем темно, потом снова появился свет с улицы. Глаза привыкли. Уши тоже. Из окна тянуло послегрозовой прохладой. Кто-то кричал, призывая на помощь. Остановилась машина. Пели народную песню. Но постепенно все стихло. Город затих на ночь.

Лаура думала о тех, кто придумал Каннингема. О людях искусства. Наверняка и они пережили что-нибудь похожее. Хотя искусство жизнь не копирует. Чувства, мысли, воспоминания часто перемешиваются, образуя новое целое, так что люди искусства уже и сами не понимают, как они все это выдумали. Наверняка так было и с авторами Каннингема. Они смешали жизнь и фантазию. И при этом курили. Барабанили руками по столу. Скинули пиджаки и распустили галстуки. Такими Лаура представляла их, этих писателей, авторов Каннингема.

5

Работа швейцара Тео благоприятствовала изучению человеческой натуры. Иногда у него спрашивали, ведь он, наверно, много интересного знает о человеке как таковом. Но Тео отвечал, что человек существо обыкновенное и о нем трудно что-нибудь сказать. Социальные иерархии оказали на человека лишь поверхностное воздействие. Но шелуха слетает быстро. Кто-то входит в ресторан ужасно важно, расталкивает всех животом, пусть, мол, думают: начальство, высокое начальство пожаловало! А вот гляди-ка, проходит какой-то час, время к полуночи, и уже это начальство, этот человеконенавистник, сходит вниз, язык заплетается, а сам полон умиления и радушия. Несет ахинею, хлопает Тео по плечу, угодничает и обещает сделать все, чего только Тео ни пожелает. То-то начинает заворачивать анекдоты, вспоминать случаи из своей бурной жизни, то-то отпускает смачные выражения! Даже в гости зовут — но не дурак же Тео в конце концов. Не любил он таких простаков, они на трезвую голову «здравствуй» и то не скажут. Они только проспятся — тут же тебя продадут ни за грош. Но деньги он, конечно, брал. Раз уж эти жмоты загуляли, пускай гуляют.

Тео больше любил простых, обычных людей. Они были естественней. Они особенно не менялись. Как приходили пьяные, так и уходили. Им можно доверять, они чисты душой, они искренни и не выламываются. Деятелей культуры Тео тоже распознавал с первого взгляда. Некоторых он даже уважал, хотя и во вторую очередь. Но это были деятели культуры не особенно известные. Что касается известных, то они в заведение к Тео и не ходили. Если у них вообще было время ходить по ресторанам, то они выбирали места поизысканней.

Однажды появился человек, которого Тео сразу не смог отнести ни к какому разряду. В первый момент он подумал, что это пьяный бухгалтер. У человека под мышкой был портфель, старый, очки он явно потерял, говорил неясно, хотя и уверенно. На всякий случай Тео его впустил. Было примерно пол-одиннадцатого. Человек долго искал зал, видимо, раньше он здесь не бывал и Тео тоже его не помнил. Может, его тошнило? Тео отвел этого странного, что-то мычавшего себе под нос посетителя в туалет. Но тот сразу вышел и направился в зал. Прошло немного времени, и официанты вытолкали его в вестибюль. Забирай, бесцеремонно сказали они Тео. Да я могу, да я вас сейчас, запинался тот, пытаясь открыть портфель. Но-но, предостерег его Тео, в упор уставившись своими желтыми глазами на клиента. Таких он видывал и такие угрозы тоже слыхивал. Да я тебя застрелить могу, бубнил тот, роясь в портфеле, — может, искал пистолет? Вряд ли. Тео знал: в таких портфелях пистолетов не бывает, не считая исключительных случаев, когда имеешь дело с сумасшедшими. Он шагнул к клиенту. В это время другой клиент как раз выходил из зала. Он слышал, как Тео сказал этому, который угрожал расстрелом: а ну, греби отсюда! Сволочь! — высказался первый, с портфелем. Не говоря ни слова, Тео схватил его за кисть руки, никакой боли, конечно, ему не причинив. Но тот заревел во все горло. Не надо с ним так, обратился к Тео подошедший клиент. Вы с ним знакомы? — спросил Тео. Не знаком, но знаю, что это большой актер и режиссер. Какой большой? — спросил Тео. Довольно известный, честно ответил подошедший. Тео схватил пьяного болевым приемом, повел к дверям, распахнул их и столкнул того вниз по лестнице. Тот так и остался лежать у входа на мокром от ливня щебне. Вы что-то сказали? — обратился Тео к заступавшемуся. Тот вежливо помотал головой и ушел обратно в зал. Да, швейцар Тео знал, как следует обращаться с этими актерами и режиссерами. Уж таких-то он повидал.

Как-то молодым парнем он шел ночью через центр города. Светилось какое-то окно, оттуда доносилась громкая музыка, несколько человек смотрели в ночь и громко разговаривали. От нечего делать Тео остановился. На самом-то деле не только от нечего делать. Порой, где-нибудь на вечеринке, стоило ему немножко сконцентрироваться (он годами упражнялся передавать мысли на расстоянии), как его тут же звали и ему доставалось водки, а иногда и еще чего-нибудь. Он стоял среди белой ночи и пристально смотрел в окно второго этажа, где стояли, навалившись на подоконник, две девушки и два парня. И тут же одна девушка позвала: заходи! А парень еще спросил: у тебя водка есть? Девушка вмешалась: ох, да есть у нас водка, пусть так идет. Что девушка его хотела, Тео было ясно. Да и водка у него была. У него по вечерам всегда при себе была водка. Всегда попадалась какая-нибудь женщина, которая его хотела и которую хорошо было сперва напоить. Женщины от Тео были без ума. Иногда он утром даже не решался выйти на улицу. Или когда прыщ вскочит или орган разболится. Куда ему было от женщин деться? Их столько шаталось по улицам! Но в этот вечер у Тео все было в порядке. Он смело поднялся по лестнице. Попал он в большую, полную книг квартиру. На полу стояла куча поллитровок. Громко играла музыка. Один парень был огромный, мощный, как боксер. Второй шустрый, смуглый. Девушки обе смуглые, приятно кокетливые. В Тео сразу проснулась любовь к той, что меньше ростом, ей он и решил заделать — мысленно он всегда так выражался, это придавало делу особый шик. Девицы ужасно воодушевились, услышав, что он швейцар. Такого молодого швейцара в первый раз видим, кричали девушки. Сами они назвались актрисами, и парни тоже сказали, что они актеры. Один спросил, может ли Тео зараз выпить стакан водки. Девушки завизжали: слабо! Тео выпил стакан единым духом. Потребовали, чтобы он повторил фокус. Тео вошел в раж и повторил. Тут его слегка повело, и он решил больше не пить, а то с девушкой не получится. По биоритмам у него и так были плохие дни, физическое состояние на нуле. Актеры разошлись вовсю, бросили танцы и начали швырять из окна книги. Пораженный Тео смотрел, как дорогие тома шлепались на асфальт. Одно название он успел прочитать — «Weltgeschichte des Theaters» Йозефа Грегора. Какие деньги, подумал Тео, это же полсотни штука. С завистью смотрел он, как редкие ночные прохожие недоуменно листают дорогие книги и снова бросают их на асфальт. Я их вам сейчас принесу, сказал он с готовностью, но высокий актер на это только засмеялся. Маленький, шустрый, похлопал Тео по плечу и скривился: а, пускай, мы их переросли! Тео махнул рукой и подсел к девушке, что пониже ростом. Рассказал ей немножко про астрологию, а потом, как бы между прочим, про свой последний сон. Он видел во сне мертвеца, лежавшего ничком на берегу, на песке, и этот мертвец дал Тео черный цветок. Тео расчувствовался до слез, но цветок вернул. Да, верно, этот цветок тебе не подходит, сказал мертвец, забирая его обратно, но цветок тут же превратился в черную перчатку. Девушка звонко засмеялась и предложила Тео водки. И сама тоже выпила. Потом сказала шепотом, что Тео может идти на улицу, если хочет книги принести, но голый. Нет, отказался Тео, тут ведь самый центр. Тогда, может, в комнате? — спросила девушка. Все эти групповые дела Тео особо не привлекали, но становилось все интереснее. Девушка предложила еще выпить. А что я за это буду иметь? — спросил Тео. Он уже и сам не понимал, пьян он или не очень. Все, мой дорогой Цербер, шепнула девушка и тронула его за колено. Музыка играла невыносимо громко: Black Magic Woman (черная волшебница). Один из парней, этот низкорослый, зажег свечи и сказал как бы вскользь: нет, этот ни за что не разденется. Но-но, погрозил Тео. Ему опять дали водки. Он заважничал. Кое-что действительно снял. Его хвалили, но он уже отключился. Утром он обнаружил, что находится в парке, в женской нейлоновой ночной рубашке, на голове тюрбан. Рядом лежал узел с одеждой. Он, значит, почти километр шел по городу, когда уже светало! Откуда шел? Дома он не запомнил. Он был в каком-то темном переулке. Один раз он даже пошел искать, чтобы расквитаться, бросил камешком, в окно, полагая, что это тот самый дом, но в окне показался какой-то незнакомый старик. Так эти подлые актеры посмеялись над невинным Тео. Актеры ли они были на самом деле? Побожиться Тео не мог, вечерами он работал и в театры ходить не имел возможности. На улице они ему тоже не попадались.

И вот наконец ему посчастливилось отплатить одному такому. Он был удовлетворен. Актеры тот раз за дурака его посчитали, а теперь ихний актер выказал себя не лучше. Он появился в заведении в нетрезвом виде, каковой поступок запрещен законом. Государственные и общественные инстанции Тео оправдали бы целиком и полностью. Пускай теперь валяется на улице. Завтра проспится и снова на сцену полезет. Другому заплати, на сцену не полезет, а этот за такое еще и деньги получает! Завтра погоны нацепит, будет генерала играть. Эх, жизнь, подумал Тео.

Вечером он встретил девицу, к которой испытал любовь середина наполовину. Но все же записал ее звездные данные, чтобы потом обобщить. Вечер был скучный. Тео был совершенно трезв. Это было выше сил, Тео охватило отчаяние, традиционный сплин. Сливаясь с девицей в любовном экстазе, Тео желал отдалиться от реальности, слиться с космосом. Заделалось ничего, но космос остался таким же далеким. Девица заснула. Тео, глубоко опечаленный, брел домой. Пинал ногой желтые листья, как это делали миллионы людей до него. Он чувствовал себя лишним человеком. Луна глядела ему в желтые глаза. Он чувствовал запах осени, запах регулярно повторяющегося гниения природы. Он думал о своей миссии. Он загнал несколько финских колготок. Как это пошло! Но чтобы выполнить миссию, нужны деньги. Покуда деньги существуют, без них не обойтись.

В детстве Тео хотел стать певцом. Американская музыка и гитары тогда еще не вошли в моду. Тогда ценили итальянских теноров, их белые зубы и то, как они произносили bella, что значит красивая. Тео перед зеркалом разучивал позы, соответствующие высокому голосу и слову bella. Телевизоров тогда еще не было. Путешествовать было нельзя. Тео сам себя выдумал. Затем он устремился дальше.

Дома он залез в ванну. Лежа в пене, он изучал себя. Почему у людей нет защитного покрова? — подумал он с грустью. Существо с такими сложными задатками, а так плохо сконструировано. Черепаха и крокодил — вот чьему защитному покрову завидовал Тео.

6

Пеэтер грозы не боялся, когда все сделано, что надо. Он закрыл окно, отошел от окна подальше, в угол, на диван. Вблизи него не было электрических приборов, до розетки было несколько метров. Если бы он сейчас был у дедушки в деревне, он бы посмотрел, не стоит ли под деревом или у воды, не горит ли в печи огонь, закрыта ли задвижка. Пеэтер знал, что в городе дома каменные, они так легко не загораются. И потому сидел в уголке на диване в радостном ожидании, следя за тем, как, ворча и громыхая, надвигаются грозовые облака. На всякий случай он решил сидеть тихо, потому что бегать или же очень медленно ходить в грозу тоже нехорошо, говорил дедушка.

В этот момент облако осветила бледно-фиолетовая молния, и все оно ярко вспыхнуло белым. Пеэтер стал считать, дошел до трех, и тогда раздался гром. Когда считаешь секунды, то полученное число потом надо разделить на три, тогда узнаешь, за сколько километров отсюда ударила молния, — сейчас, например, всего за один километр. После грома пошел тихий дождь. Пеэтер слушал и ждал. Наверняка сейчас собиралась ударить новая молния, собиралась, собиралась, росла, набухала… вот сейчас! Но молния не сверкнула, только дождь шел и шел, и, когда Пеэтер уже не ждал, все небо осветило огромное ослепительное дерево — молния в своем истинном виде. Даже днем, при солнце, никогда город так не освещало. Как сейчас, ночью, за эту секунду, пока продолжался разряд. Видно все, если бы только удалось рассмотреть. Пеэтер вылез из своего угла, больше не выдержал. Открыл дверь на балкон. Дул ветер, дождь залетал в комнату. Он вышел на балкон и сразу же весь промок. Снял рубашку и остался так под дождем. Опять молния осветила небо, и он увидел, как его худое тело отразилось в окне. Оно блестело от дождя, а вокруг был венок из ярких лучей, оно было как из серебра. Молния за молнией вспыхивала над испуганным городом, появлялись и снова пропадали лунные пейзажи, но мальчик уже не боялся, глядя на пустые улицы, по которым текли грязные ручьи. Он стоял и слизывал с губ капли дождя. Потом пошел в комнату и насухо вытерся. Оделся. Гроза утихала. Дождь перестал. Молнии ослабли. Пеэтер снова подошел к окну. Огляделся кругом. Пожара нигде не было. Если бы где-нибудь был пожар, он бы позвонил в пожарную охрану. Он выглянул из всех окон. Можно быть спокойным, ничего плохого не случилось. Он задернул занавески.

Когда пришла мама, Пеэтер уже спал. Мать знала, что Пеэтер не забыл выключить свет, а оставил его специально. Она погасила везде свет, но Пеэтер этого уже не видел.

Он видел во сне, что он уже очень старый, идет в шахту что-то откапывать. Спускается на лифте вниз, в руке у него лампа. Стены шахты блестят от сырости, капли воды срываются мимо него в пропасть, и оттуда доносится звук их падения. В щели шмыгают вроде бы какие-то змеи, на выступах лягушки сверкают глазами. А он все спускается вниз, крепко держась за поручни раскачивающегося лифта. Клочок неба у него над головой все сужается. Лифт останавливается: он на дне. Дно шахты грязное, воздух влажный, тяжелый. Ход куда-то сворачивает, на камнях в свете лампы блестит испарина. Только теперь до него доходит, как он глубоко, только теперь до него доходит, как он одинок. Но он собирается с духом и отправляется дальше по этой штольне. Идет минуту, а может, час, но впереди и сзади темно, а в темноте прячутся сокровища. Вдруг рядом оказывается маленький ребенок, в руке у него драгоценные камни. Ага, вот ты когда пришел, с упреком говорит ребенок старому Пеэтеру, пришел, когда уже старый. Сколько мне пришлось тебя ждать! Теперь наконец-то я смогу тебе помочь. Не надо помогать, говорит старый Пеэтер, попытаюсь сам обойтись. Теперь тебе ничего делать не надо, говорит подземный ребенок с усмешкой, теперь ты можешь спокойно отдыхать. Как же я могу отдыхать, спрашивает Пеэтер, кто же тогда работу сделает? Не беспокойся, отвечает ребенок, можешь спокойно отдыхать, я вместо тебя пойду наверх и отнесу им то, что они ищут. И ребенок заходит в лифт, оставив Пеэтера стоять в грязи с лампой в руке. Не уходи, говорит старый Пеэтер и хватается за лифт, но тот уже начинает подниматься. Огромным усилием старому Пеэтеру удается притянуть лифт назад — неожиданно тросы растягиваются, как резина, но он все же вынужден отпустить лифт, и тот, будто выпущенный из рогатки, взмывает кверху вместе с ребенком, уносящим драгоценные камни.

Туман