1
Ээро печатал стихи большей частью на прямоугольных листах бумаги размером 29х21 сантиметр. Бумага была более или менее белая, иногда желтоватая. На одном листе умещалось тридцать строк. В строку влезало свыше шестидесяти букв, если печатать от начала строки до конца, однако стихотворные строчки были, как правило, короче. Буквы всегда были одни и те же, те, что имелись на пишущей машинке. Иногда, закончив стихотворение, Ээро думал, что ему сегодня удалось выразить всю свою жизненную концепцию, сказать в пяти строчках все, что можно еще сказать о мире. Но потом он вдруг обнаруживал, что это всего лишь знакомые буквы на знакомой бумаге. И тогда им овладевало отчаяние, из-за того что выразительные средства стиха столь ограниченны. Он завидовал тем видам искусства, которые связаны с телом, голосом, цветом. Где вторгаются в жизнь, заглядывают в глаза, кричат, меняют образ, исчезают, переходят в иное измерение. Где от искусства не уйдешь. Как в театре, где подносят к носу кулак и направляют в глаза свет, как в кино, где неудобно уйти во время сеанса, как в музыке, которая действует на вегетативную нервную систему уже одним своим шумом, так что мурашки бегут по коже, и тем сильнее, чем больше оркестрантов или певцов. А стихи молчат. Запертые в книжку, которую надо открыть. Открыть доброжелательно. Воссоздать их заново. Тогда стихи заговорят, тогда согреют. Когда его совсем уж начинали одолевать сомнения относительно назначения современной поэзии, он созывал коллег, и они его поддерживали. Он читал, что Яан Кросс назвал поэзию органом самопознания, Белинский — народным самосознанием, цветом и плодом духовной жизни, Фейербах — общественной совестью. Ламартин считал, что поэзия — это наиблагороднейшая из форм, в которую может быть облечена человеческая мысль. Шелли назвал поэта соловьем, Толстой — огнем, загорающимся в душе человека, Каплинский — канарейкой в шахте, предупреждающей о повышенной концентрации газа, Платон — крылатым существом. Анна Хаава сказала: стих — пылающая правда, кровь, стучащая в тебе, то, что выразить ты должен, даже вопреки себе. Каплинский назвал сложение стихов полностью свободной деятельностью, Унгаретти — поисками духовного противовеса материи. Энценсбергер — средством производства истины. Вальмар Адамс считал, что поэзия не богадельня, где комендантом злой старик, а руки, поднятые к небу, и в небо выплеснутый крик. Пушкин был уверен, что в жестокий век восславил свободу и сохранил человеческое достоинство. Иоганнес Р. Бехер утверждал, что поэзия необходима государству, чтобы оно могло стать во всех отношениях человечным и этот уровень человечности расширять и повышать. Лермонтов считал, что стих его звучал как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных. Якоб Лийв считал, что к нему рано пришла поэзия и воскликнула: дитя, ищу тебя! Ээва-Луиза Маннер сказала, что поэзия — способ жить и единственный способ умереть. Карл Эдуард Сёёт утверждал, что у него всего было вдосталь, ему оставалось только все это заставить сверкать в стихе. Свет и музыка на театральной сцене, музыка души, улей, меда полный, звездная ночь, цветок апельсина и знамя, сестра, мать и невеста, праздник интеллекта, черногривые, цвета восхода, быки Альтамиры, забрезжившие сквозь зеленоватое стекло в скафандре летящего на Уран астронавта, кровь сердца, старое вино — так поэты называли поэзию.
Но и у поэтов бывали минуты слабости. Бенн в приступе дурного настроения называл себя существом, распявшим самого себя, и утверждал, что слагать стихи — значит превозносить существеннейшие вещи на непонятном языке. Джонни Б. Изотамм прямо сказал, что стихи — вообще не работа. Пауль-Эрик Руммо сравнил стихотворение с пальцем из слов, который на что-то указывает, и пожалел, что читатели смотрят на палец, а не туда, куда он указывает. Брехт хотел писать о цветущих яблонях, но только омерзение, вызванное речами фюрера, заставляло его хвататься за перо. Бетти Альвер знала моменты, когда, не унижаясь до укоров, певец уходит из толпы базарной, чтоб исступленно, вдалеке от взоров служить отважно правде светозарной.
Анна Хаава сказала, что поэзия — это то, чего ветром не приносит, чего не вытряхнешь из рукава. Юри Юди спросил: о чем он пишет стихи, этот поэт? И ответил: они о жизни, и ничего иного в них нет. Пауль-Эрик Руммо утверждал, что стихи — это случайные образы, которые принимает поэзия. Так же считал и Каплинский: поэзия входит в нас и диктует себя.
Наверное, все так и есть. Стихи приходили сами. Ээро завидовал прозаикам, которым явно нужно было вдохновение, — иначе как бы они справились со своей долгой, тяжелой работой. Особенно Бальзак или Сименон. В их случае непременно должно было присутствовать вдохновение. И все же Эжен Сю не сказал бы, что проза входит в него и диктует себя. У него и ему подобных должна была быть божья искра. Ээро не знал, что это значит. Ему оставалось только записывать стихотворение.
Но потом отвечал лично он, хотя поэзия под его пером лишь приняла случайные образы. Он продавал от своего имени. Был такой обычай — продавать стихи. Некоторым это казалось неприличным, но в европейской культуре это была старая традиция. Все поэты так делали. Отдал стихотворение — получил деньги. Тут есть резон. Сложенье стихов — это все-таки работа, по крайней мере такая, которую поэт умеет делать лучше всего. А если и не работа, а чистое безумие или что-то еще, все равно нельзя позволять, чтобы тебе мешали, все равно придется за стихи деньги брать, чтобы было на еду и на одежду тоже. Если уж социум однажды решил терпеть безумцев и даже оплачивать их, надо это использовать — бог ведает, когда у социума изменится настроение.
Вот один пример того, какие сумасшедшие эти поэты.
Рано утром у Ээро прямо под ухом зазвонил телефон. Предчувствуя самое худшее, Ээро нашарил трубку сонной рукой. Звонил коллега, нонконформист, который всегда выступал со своим мнением. Вот и сегодня. Поздравляю, завопил коллега. Спасибо, едва нашелся Ээро. Ну это же здорово! — вопил коллега. А почему ты не спрашиваешь, что здорово и с чем я тебя поздравляю? Ээро сел на постели. Что же такое случилось? С чем же поздравляют поэта так рано, в семь утра? Что могло случиться? Машину ему подарили? Едет в Италию? Смотреть на затопленную Венецию? Получает новую квартиру? Книжка его выходит на английском или русском языке? Что с поэтом стряслось?
неужто не знаешь
продолжал темнить коллега
все все уже знают
честное слово ничего не знаю
ответил Ээро
ты народного получил
почетное звание от имени народа
указ напечатан в газетах
я народный писатель
Ээро не мог поверить
да ты теперь народный писатель
Ээро сглотнул
Последовала длиннейшая пауза. Коллега в свою очередь был удивлен. Слушай, ты поверил? — спросил он наконец. Нет, сказал Ээро. Коллега смачно расхохотался. Уже с пятью сыграл эту шутку! Он назвал имена. Все поверили, продолжал коллега. И в деталях описал, кто как реагировал. Ээро слушал, потом встал и, держа трубку у уха, выглянул на улицу. Была ясная солнечная погода. Действительно, прекрасная осень, прямо классическая. Ээро заметил, что уличное освещение забыли выключить. Явно у них что-то с памятью. Горящие лампочки казались при свете солнца желтыми, бледными. Пошел ты к черту со своими шутками, окончательно разобидевшись, сказал Ээро. В такую рань шесть писателей разыграть. Со сна! Анархизм оголтелый. А может, он с ума сошел? — подумал Ээро. Слушай, спросил коллега, а ты не слышал разговоров, будто я с ума сошел? Он словно прочел его мысли. Он, видимо, считает, что поэт должен быть сумасшедшим. Не слышал, грубо ответил Ээро. Коллега разочарованно попрощался и повесил трубку. Занималось прекрасное утро, а настроение у Ээро было испорчено. Он был не народный писатель, а коллега вовсе не был сумасшедший. Ээро был писатель, стоящий далеко от народа, а коллега был обычный человек. Печально, но факт.
С утренней почтой пришло письмо от огнеземельца и бандероль. Письмо было короткое. Огнеземелец был счастлив на Мустамяэ в кругу друзей, которые его понимали и ему сочувствовали. В книге были сказки Огненной Земли. Первая — легенда о потопе. Однажды вода затопила всю землю. Немногие люди обратились в тюленей и бакланов. Потом вода ушла, но они так и остались тюленями и бакланами. Причиной несчастья оказалось то, что шаманы вовремя не заметили, как вода прибывает. Когда вода стала прибывать в другой раз, шаманы заметили и остановили воду. Люди снова стали жить на земле.
Ээро отложил письмо. За окном царил полнейший покой, тишина, какая всегда бывает в этом районе по утрам. Дети были в школе, пьяницы дрыхали, рабочие люди работали на фабриках и в бюро. Огромные коробки домов меланхолически дремали и будто ожидали чего-то. В сотнях их глаз застыл вялый вопрос. Одинокая розовая ночная рубашка среди грустного пейзажа, на холодном ветру. Ээро задернул занавески, зажег свет, будто на дворе ночь. Не то чтобы он хотел изолировать себя от окружающего мира. Он не прятался в башню из слоновой кости. Но он больше любил мир тогда, когда его не видел.
Он стал читать и провел за чтением весь день. К четырем он оживился, он относился к такому типу людей. К вечеру им овладело беспокойство. Ринулся на улицу, к читателям. На улице нечего было делать. Разве что супермаркет, полный людей и макарон. Ни скамейки, ни бара, ни музеев, ни кино. Трудно, негде убить время. Он бродил и мечтал о лучшем мире. Он мечтал о зиме. Когда не чувствуешь холода, когда спишь. Осенью холодный ветер пронизывает до костей. Всё где-то далеко-далеко, в вышине. Такое чувство, что тебя забыли. Тебя посчитали сильней, чем ты есть, и забросили на север, чтобы ты ждал в одиночестве. Когда стемнело, Ээро двинулся обратно к дому. Вдруг он увидел в своем окне огонь. Что мелькнуло в его голове в этот момент? Надо признаться, он подумал, что вернулась жена. Он понимал, что не такое уж это счастье, но ускорил шаги. Он спешил, не задумываясь над тем, навстречу чему он спешит. Открывая дверь, он не почувствовал никакого нового запаха и понял, что случилось то, о чем он сразу догадался, но не осмелился признаться себе: он забыл выключить свет, а включил его еще утром.
Комната была пустая
пустая и теплая
на столе были стихи
а читателя не было
где мой читатель подумал Ээро
мой милый любитель стихов
2
Когда Аугуст Каськ проходил мимо мусорного ящика, оттуда выскочил громадный тощий кот и скрылся в кустах. Аугуст Каськ трижды плюнул через плечо. Он с недоверием относился к городским животным, кроме породистых собак. Однажды ночью его в кухне напугала мышь, пробежавшая по его босой ступне. На дворе по ночам громко выли кошки, и было непонятно, кого они передразнивают. То как человек, то как филин, а то как сумасшедший. О чем они говорили, какими обменивались апокалипсическими новостями? Но ужасней всего орали чайки. Аугуст Каськ где-то читал, что как массовая птица чайка для Эстонии совсем недавнее явление, что их количество начало расти только в прошлом веке и теперь постоянно увеличивается. Но чайка ведь морская птица! А теперь они вились над кучами мусора, предпочитали город морскому простору, отбросы и вонь — соленой воде и запаху водорослей, тесноту — свободе. Время от времени стаи чаек взвивались как в истерическом припадке, как в приступе клинической злобы. Они описывали в глубине кварталов дикие, лишенные всякой, логики круги и вновь налетали с бешеным криком, выпучив глаза, прямо на окна, и люди, разумеется, видели это и реагировали каждый по-своему — кто бросал, чтобы утихомирить налетающую стаю, хлеб, который птицы хватали на лету, кто пытался для облегчения знакомства подражать их крикам. Чайка представлялась таким же выведенным из биологического равновесия видом, как и человек. Когда они подлетали к окну Аугуста Каська, он быстро задергивал занавески и смотрел на них в щелочку. Были и другие птицы, предпочитавшие город: воробьи скакали по асфальту, синицы селились в почтовых ящиках, под окнами прохаживались голуби, но они не были так воинственны, как чайки. Или их было еще не так много?
А вот людей было много. На это Аугуст Каськ всегда обращал особое внимание. За несколько лет у него появились среди людей свои любимцы и свои враги. Он знал сроки и маршруты их передвижения. Естественно, Аугуст Каськ не любил тех, кто ходил не по дорожкам. Сверху он видел, как уже за несколько недель вытоптали всю траву. Да еще оравы мальчишек со своим варварским футболом. Они оглашали всю округу дикими воплями. Бывали вечера, когда на дворе разгоралась настоящая битва. Играли в шпионов и в пытки. В исполнении детей Аугуст Каськ видел допросы, пытки, судебные процессы. Стоя у себя на верхотуре, Аугуст Каськ с ужасом думал о времени, когда подрастет поколение, у которого не будет ни образования, ни истории, которое не знает, откуда и зачем оно появилось. Наблюдал Аугуст Каськ и за возникновением первых любовных отношений, за тем, как мальчики в переломном возрасте выказывали к девочкам нарочитое презрение, как вели свои тайные разговоры, но случалось ему видеть и безобразия, мерзкие половые сношения всяких пьяниц и подонков. По отношению к человеку Аугуст Каськ был скептик. Он не удивлялся, когда дети швыряли друг в дружку гранатами из сланцевой золы, когда кто-то, в кого угодили камнем, вопил благим матом, когда заблеванные пьяницы заваливались в снег и тут же засыпали. Придет когда-то возмездие, думал Аугуст Каськ, когда-нибудь это племя заплатит за все, что наделало. Что ему нет места на земле, всему этому отродью, Аугусту Каську было ясно давно.
Когда-то Аугуст Каськ решительно выступил против темных сил. Он записался в народную дружину. В ночь накануне окончательного решения он думал, лежа в постели, почему бы и нет, почему бы не очистить улицы от пресмыкающихся и пауков, не загнать в клетку бешеную собаку. До чего же мерзким, по мнению Аугуста Каська, становится город по вечерам! Была особая порода людей, которые лишь с наступлением темноты вылезали наружу. Аугуст Каськ называл их домовыми, подпечниками, потому что они появлялись, лишь когда стемнеет. Как в миграциях крыс есть годовые особенности, так Аугуст Каськ находил их и в миграциях подпечников. Но при этом он не мог выяснить, каковы их причины. Климат не влиял: иногда темные силы массами вылезали при хорошей погоде, а иногда при сильном ветре. Другой раз наоборот. Атмосферное давление, расположение Луны и звезд, биологические ритмы, движение далеких созвездий, напряжения земной коры, солнечные пятна, искривления пространства-времени — что воздействовало на активность и нервную систему этого глубинного слоя?
Пробыл в народной дружине Аугуст Каськ только год. Он себя переоценил. Он не выносил вида крови, он на дух не переносил всех этих бездомных и деклассированных элементов. Если бы их можно было подвергнуть экзекуции с приличного расстояния, он бы это сделал. Но общество не доверило ему автомат, общество запретило всяческий самосуд. Ну хорошо, раз общество знает, что делает, пускай само и страдает, думал Аугуст Каськ. После этого он стал казнить людей взглядом, приговаривал их прямо на улице к какой-нибудь смертельной болезни или к несчастному случаю. Бывали дни, когда Аугуст Каськ, пребывая в дурном настроении, истреблял сотни человек, разумеется, в каждом отдельном случае тщательно взвешивая все за и против и основательно оценивая обвиняемого. Сколько социально вредных типов Аугуст Каськ ликвидировал за время своей санитарной деятельности? Десятки тысяч. Подобно волку Аугуст Каськ представлял собой необходимый экологический фактор. Но однажды ему пришло в голову: а вдруг его игра имела какие-то последствия, ведь он потом не проверял ни одного случая. А вдруг и в самом деле эти типы умерли от инфаркта или погибли в автомобильной катастрофе?
Но и порядочные, хорошо себя зарекомендовавшие люди были ужасны. На балконах часто появлялись безобразно толстые женщины, они оглядывали округу маленькими глазками и при этом что-то жевали. Всегда в розовом белье, будто и не подозревали о существовании других оттенков. Всегда молча, без единого слова. Аугуст Каськ предположил, что они едят колбасу и от их ртов исходит запах свежего мяса, как у собак (Сол Беллоу). За чей счет они питались? Не лучше ли было их самих скормить индийским и пакистанским детям, которые сейчас, сию секунду, или завтра, или послезавтра умрут от голода? Да и мужчины были не лучше. Включая и тех, кто не шатается по улицам, не пьет и не орет по вечерам на балконах и не вытирает жирные пальцы о шевелюру.
Ни в коей мере Аугуст Каськ не расценивал все человечество столь односторонне. Многих он уважал. Но одно надо честно признать: красивых людей и в самом деле было мало, как женщин, так и мужчин. Даже эти немногие выглядели безобразно. В руках таскали всякую дрянь, выбрасывали разные вещи, кресла с разодранным сиденьем, книги, которые они использовали как подставку для сковородки. Вокруг мусорных контейнеров валялись такие вещи, назначения которых и даже названия Аугуст Каськ не знал. Да и сами контейнеры были переполнены сомнительными предметами, сверкавшими на солнце или же невыносимо вонявшими. Мусор выбрасывали из окон, там же выколачивали ковры, выливали помои, нимало не заботясь о том, что под окном может кто-нибудь оказаться. После Нового года появился целый лес елок. Мальчишки их поджигали, исполняя вокруг жертвенного огня воинственный танец. Мальчишки же, правда, навострились собирать по кустам бутылки — единственное, что они делали полезного.
Некоторые хвалили новый район как раз за чистоту. Конечно, если сравнить с другими местами, говорили они. Ох, вы бы посмотрели, что творится в Старом городе! — вздыхали они. Или пойдите на Копли![7] — принимались они жаловаться. А тут уборщики на окладе, мусор ежедневно увозят, работают подметальные машины, дворники прогребают траву, общество непрерывно чистит свои авгиевы конюшни, но оно не проведет Аугуста Каська, который со своего наблюдательного пункта видит много скрытых пороков, остающихся незаметными для случайного прохожего. Внешнее благополучие не обманывало Аугуста Каська, он знал, что творят люди на самом деле.
Он ко всему привык. Если воскресным утром в шесть часов его будила ружейная стрельба, он не думал, что началась война, он знал, что это налакавшиеся в субботу мужчины, чтобы заслужить прощение, выколачивают ковры. У каждого этих ковров не один десяток. У них, наверно, и кухни, и ванные увешаны коврами. И теперь они выколачивают их, и пыль стоит над утренним городом, подымаясь, надо полагать, до самой стратосферы.
Аугуст Каськ отбросил мрачные мысли, навеянные встречей с громадным котом. Он устремился к магазину, в руке объемистая сетка с молочными бутылками. Тут среди бела дня толкались выпивохи. Вот у кого времени хватает! Они что, в отпуске? Или все инвалиды? Почему не на работе? Откуда у них деньги на выпивку? Эти вопросы мучили Аугуста Каська, когда он брезгливо, с развевающимися полами пальто проходил это дно. Как всегда, некоторых он приговорил к смерти. Затем вошел в помещение для приема стеклотары, где извивался длинный хвост (очередь). Как раз сдавал бутылки совсем приличный с виду мужчина. Аугуст Каськ пересчитал все, что он выставил на прилавок: десять водочных бутылок, пять коньячных, семь винных, пятнадцать пивных и всего две молочных. Но сам выглядел хорошо, вид у него был цветущий. До чего же все-таки крепки угро-финны! Какой надо иметь желудок, какую печень! А в иностранных фильмах мужчины с двух бутылок пива уже готовы, под стол валятся. За мужчиной была женщина, она сдавала четырнадцать винных бутылок. Сколько выпивают в Мустамяэ за одну ночь? Кто это может сосчитать? И данных ведь не достанешь. Он воспользовался косвенными данными, попытался сам подвести статистику. В царской России в 1882 году выпито 60 миллионов ведер сорокаградусной водки, в 1914-м уже 104 миллиона ведер. В первом случае численность населения составляла примерно сто миллионов, во втором около ста пятидесяти пяти миллионов. Если разделить, получим на человека примерно 0,7 ведра, или примерно восемь с половиной литров. Помножим теперь это число на примерное количество жителей Мустамяэ, и мы получим приблизительно семьсот восемьдесят тысяч литров в год, или примерно две тысячи сто литров (то есть четыре тысячи двести бутылок) в день. Неужели так мало? — спросил себя Аугуст Каськ, выпрямляясь и убирая карандаш. Я не учел приезжих, жителей других городов, которые в данное время живут на Мустамяэ и пьют. Я не учел тысячи других вещей, которые в случае с пьяницами необходимо учитывать.
На Луну всех их выслать, сказал он себе.
Аугуст Каськ, который много читал, вспомнил роман Сола Беллоу, в котором мистер Саммлер разочаровывается в современной городской культуре и даже присоединяется к идее одного индийского ученого о переселении на Луну. Хинду, этот ученый, рассматривает переселение человечества в несколько метафизическом плане. Саммлер, правда, сомневается, он думает, не следует ли сперва разрешить все дела на Земле (на «Планете Саммлера»), и это подкрепляется одной интересной авторской деталью: во время теоретического обсуждения этой проблемы в ванной лопается труба, начинается потоп и приходится вызывать пожарную команду.
Беллоу наверняка должен был знать о проекте, о котором уже тогда говорили хотя и как о фантастическом, но который ныне приобретает все более конкретные очертания. Чтобы уже сейчас что-то предпринять против грозящего перенаселения, ученые в Принстоне разработали реально осуществимую программу космических станций. Эти станции должны вращаться вокруг Луны. Первая из них должна быть готова в 1988 году. Ее размеры: километр в длину, радиус 100 метров. На ней поместятся 10 000 человек. Последующие данные такие: 1996 — 3,8 км на 100 метров, 150 000 человек; 2002 — 10 километров на 1 километр, 1 миллион человек; 2008 — 32 километра на 3,2 километра, 10 миллионов человек. Металлические руды и почвы большей частью добываются на Луне. С Земли придется взять с собой совсем немного. Первая станция обойдется примерно в 96 миллиардов долларов. Из них доставка средств на Луну и строительство там базы — 20 миллиардов, доставка материалов на лунную орбиту — 40 миллиардов. Подсчитано даже, что для возведения первой станции придется добыть на Луне 20 000 тонн алюминия, сырья для производства стекла — 10 000 тонн и грунта — 420 000 тонн. Учли также создание искусственной гравитации, прудов, рощ и рек. Подумали и о профессиях, например, у мужа профессия конструктора, у жены — программиста. Таким образом, создавая для людей удобные небесные жилища, рассчитывали высвободить какое-то пространство на Земле.
Однажды в Пярну Аугуст Каськ видел удивительную улицу. По одну сторону была длинная белая стена. По другую — родильный дом, больница, морг и церковь. Других домов на этой улице не было. На этой улице можно было прожить всю жизнь. Рождаешься, болеешь, умираешь, тебя хоронят. Вот и все. Почему бы на космической станции не устроить так же? Рождаешься, занимаешься наукой, болеешь, умираешь, выбрасывают в космос. А если еще облака в небе и ветерок обвевает, чего еще требовать?
Рискованно было лишь то, что Аугуст Каськ хотел послать в космос опустившиеся элементы. Он не представлял себе всех последствий своей затеи. Что тогда в небесах начнется! Исполнятся зловещие предсказания оккультных наук. Не какие-то воображаемые, а самые настоящие демоны из плоти и крови начнут носиться верхом на метле. Сущий бардак среди звезд. На Землю падают грязные тарелки и пивные бутылки. На орбитах носится блевотина. Из Луны разбушевавшиеся гуляки выламывают целые куски. Разгул вандализма! Попраны небеса с их девичьей невинностью. Детям ночью показывают, как разбушевалась космическая стихия. Люди на Луне! Жизнь продолжается!
Аугуст Каськ стоял в очереди уже полчаса. Сумку с бутылками он из рук не выпускал, хотя другие именно так и делали — ставили сумки к стенке и ждали, руки в карманах. Один раз у такого лентяя опрокинули сетку, все бутылки вдребезги. Аугуст Каськ не хотел, чтобы его бутылки постигла такая же участь. Свою сумку он держал в руках. Тут с ним заговорил один. От него несло пивом, слов было не разобрать. Он просил пятнадцать копеек. И это творение рук божьих! Аугуст Каськ его не замечал, на что тот обиделся. Я что, не живой человек? — вдруг сказал он вполне разборчиво. Нет, сказал Аугуст Каськ холодно и отвернулся.
Может быть, Аугуст Каськ ошибался? Жизнь — это одна из форм движения материи, это форма существования органических макромолекул. Как известно, главная единица жизни — это клетка, состоит она большей частью из протоплазмы. Важнейшие признаки жизни — размножение, возбудимость, движение, обмен веществ и еще что-то. Как жизнь возникла — этого точно сказать нельзя. Количество видов чрезвычайно велико — от вируса до человека, от бактерий до мамонта. В своем развитии человек прошел множество этапов, однако некоторые считают, что уже 40 000 лет назад было существо, напоминавшее современного человека. Человек относится к миру животных, к типу хордовых, подтипу позвоночных, классу млекопитающих, отряду приматов, семейству гоминид, где, по его собственному мнению, представлен единственным видом — Homo sapiens (хорошо о себе думает, вздохнул Аугуст Каськ). В связи с атрофированием обоняния морда у него укоротилась, зубы приспособились к измельчению предельно разнообразной, но не особенно твердой пищи, волосяной покров у человека невелик, он, как известно, укрывается одеждой, благодаря чему может жить почти во всех местах земного шара. Руки у него приспособлены для работы, ноги для ходьбы, мозг для мышления, так, по крайней мере, считают. Величина мозга весьма различна для отдельных индивидов. Мозг Байрона весил 2238 граммов, мозг Тургенева 2012 граммов. Мозг Уитмена 1282 грамма, однако мозг необычайно остроумного Анатоля Франса всего 1017 граммов. В коре головного мозга примерно 15 миллиардов нервных клеток. Чего только этим мозгом не придумали! Парус, плуг, колесо, железо, катапульту, бумагу, порох, цифру ноль, линзы, масляные краски, печатный станок, бога и предание его смерти, теорию атома, паровую машину, электричество, эволюционную теорию, пластмассы, теорию относительности, космические полеты, кибернетику, самолет, витамины, подсознание, генетику, растворимый кофе! В семнадцатом веке убито в войнах 3,3 миллиона человек, в восемнадцатом веке 5,4 миллиона, во время первой мировой войны 9 миллионов, во время второй мировой войны свыше 50 миллионов. Кроме войн, найдены следующие способы ограничения численности населения: голод, рабство, тюрьмы, человеческие жертвоприношения, целибат, аборт, убийства, автомашины, мотоциклы, смертная казнь, дуэль, самоубийство, спорт, свободное времяпрепровождение (Десмонд Моррис). Представителя своего же вида Аугуст Каськ не посчитал человеком. В таком понятии, как человечность, особых достоинств он не находил. Он не уважал универсальность человека. Что из того, что наряду с насилием, наемными войсками, обысками, смертной казнью и подслушиванием существуют икебана, стихи Рильке, детские сады, зубные врачи и психеделические богослужения. Материя и сама, как сказано, существует на лезвии ножа. Скажем и за то спасибо, что являемся веществом. И то уже огромное счастье, что состоим из молекул.
Придя домой, Аугуст Каськ со злорадством услышал, что воздушный шар американца Эдварда Джоста дал течь и опустился в океан недалеко от Азорских островов. Кроме того, его стало сносить ветром обратно по направлению к Америке. Лететь еще оставалось 1200 километров. Старика приняло на борт торговое судно и доставило его в Гибралтар. Поделом тебе, подумал Аугуст Каськ про Эдварда Джоста, нечего дурака валять на старости лет.
3
В окно Мауреру был виден кусочек моря. Но не во всякую погоду, не когда туман. До моря все равно было далеко. Что там творится, не было видно. Какой ветер, какие волны. Причалы закрывали главное. К морю архитектор приморского города попадал лишь тогда, когда уезжал из этого города.
Четыре года назад он побывал в летнем лагере архитекторов далеко на западном побережье. На самом деле это был никакой не лагерь, потому что море было уже холодное, только солнце еще пригревало. Сентябрьские шторма были еще впереди.
После лекции он гулял по берегу с одной секретаршей. Белые гребни волн в темно-синем просторе впечатляли. Маурер дышал полной грудью. В руке у него был спиннинг. На самом деле рыбу он ловить не умел, но спиннинг во время прогулок служил необходимым алиби. И для него самого тоже, потому что просто так гулять Маурер не умел, хотя и не прочь был бы научиться. А так все видели, что Маурер пошел на рыбалку, а не ухаживает за женщиной. Маурер и сам не знал, на рыбалку он пошел или ухаживать. Рыбу-то он не ел. Что же забросило его к осеннему морю, под поздние теплые солнечные лучи, с красивой женщиной, со спиннингом в руке? Может быть, догадка о быстротечности жизни, может быть, подсознательное желание выловить из анонимных глубин океана огромную рыбу и посредством этого конкретизировать себя, свою жизнь и желания? Ведь в начале были лишь воды, над которыми витал божественный дух. Тогда налицо были все возможности. Из моря поднимались острова, рыбы на миг выскакивали из волн и шлепались обратно. Бог знает, что и сейчас там в глубине, никогда не знаешь, что прицепится к спиннингу. Рыжеватые пышные волосы женщины развевались на ветру. Она была очаровательно глупа, но, видимо, Маурер считал ее глупее, чем она была на самом деле. По-мужски что-то мыча про себя, размахивая спиннингом, Маурер шагал впереди, а она семенила следом. Лагеря уже не было видно, они миновали крайний выступ мыса. Теперь уже можно было замедлить шаги, но Маурер ничего не замечал, он даже прибавил шагу. Лишь когда женщина попросила идти потише, ей было трудно на высоких каблуках, Маурер остановился. Он положил спиннинг на камень и отметил, что на море нет ни единого суденышка. Сядем, предложила женщина. И вот они сидели на камне, одни в целом мире. Мауреру было тридцать пять, женщине столько же, один раз была замужем, детей нет. Маурер подумал, не жениться ли ему на ней, она явно была не против. Маурер отнюдь не был человеком чувств, он был во всех отношениях нормальный мужчина, а ей такой и был нужен. Что это там? — вдруг спросила женщина и выпрямила спину, так что ее большая красивая грудь выдалась вперед, завладев благожелательным взглядом Маурера прежде того, на что она показывала рукой. Там какая-то изгородь, видишь? Маурер старательно присмотрелся и увидел низкую, уходящую под воду изгородь. Пошли посмотрим, предложил он и взял женщину под руку.
Там действительно была какая-то странная изгородь. Она шла сверху из леса, спускалась по косогору вниз через гальку и клочки фукуса, уходила в море и скрывалась под водой. Состояла она из одной планки на столбиках. Маурер заколебался, стоит ли заходить за нее, а вдруг там какое-нибудь минное поле? Они стояли на совершенно пустынном берегу. На километр во все стороны не было видно никаких признаков человека. Даже полей не было: западная окраина, Голый Берег, если хотите. Единственным населенным пунктом здесь был их лагерь, но место его как раз и было выбрано с учетом, что ландшафт тут пустынный. Архитекторам так осточертела архитектура, что они предпочли эту пустошь и ночевали в палатках. Что же могла значить эта изгородь? Что она огораживала и от чего? Что было по одну сторону и что по другую? По какой стороне не следовало ходить? Может, по обе стороны? Может, следовало ходить только по границе? Маурер было подумал, что надо бы пройти вглубь берега вдоль загородки, тогда, может, что-нибудь прояснится. Для овец, наверно, объяснил он небрежно. А почему она в воду уходит? — спросила женщина. Ее полные сочные губы разошлись в улыбке. Чтобы овцы не уплыли, пояснил Маурер, они отлично плавают. Он был горожанин и никогда не видел, чтобы овцы плавали, но было очевидно, что овцы плавают. Ему запомнилась одна фраза из какой-то книги: женщины погнали овец купаться. Чтобы женщина не спросила еще чего-нибудь, Маурер притянул ее к себе и начал целовать. Женщина так широко раскрыла рот, как Мауреру в жизни не приходилось видеть. А рот у нее и так был большой. Это была зрелая женщина. Маурер подумал, что возьмет ее. Он остановился, чтобы перевести дух, а женщина бросилась бегом вверх на гору. На бегу она обернулась и крикнула игриво: лови! В лес зовет, удрученно подумал Маурер, не слишком ли у нее все быстро, может, не стоит жениться? Он схватил спиннинг и побежал следом. А она, смеясь во весь свой большой рот, уже скрылась в лесу. Маурер шел следом среди деревьев, но где она там в сумраке, не было видно. Были какие-то белые грибы с восковым налетом, целая куча. Таких грибов Мауреру никогда брать не приходилось. Тут она выскочила из-за елки и прыгнула ему на спину. Она была крупная, плотная, и Маурер закачался под ее тяжестью. Вези, прошептала она, я хочу на тебе покататься. Куда? Вдоль загородки, посмотрим, что там есть, потребовала всадница. Таща женщину на спине, Маурер пошел по опушке. Изгородь вела в лощину, потом снова на взгорок. Сам Маурер опять увидел грибы, но наклоняться, чтобы их разглядеть, не было возможности. Еще ужасно мешал спиннинг, цеплявшийся за кусты ольшаника. Потом они шли по болотине, потом опять наверх.
И тут перед Маурером вырос замок. Женщина тоже застыла, прекратила верещать. Это был настоящий замок, будто из средневековья (Мауреру вспомнились французские замки, например Каркассон), но гораздо меньше. Маурер обратил внимание, что фасад необычайно пестр и бутафорен. Историцизм, точнее стиль Тюдоров, определил архитектор Маурер автоматически и только потом воскликнул: это что такое?! И я это хотела спросить, сказала женщина и попросила: спусти меня. Они пошли к замку. Маурер заметил, что таинственная изгородь начиналась как раз у замка. Около надвратной башни они остановились, не зная, что делать. Где они в самом деле? Может, в Виндзоре? К ним направлялся какой-то человек с ведрами. Вы здешний? — вежливо спросил Маурер. Чего? — грубо ответил тот. Вы здешний будете? — повторил Маурер. Нет, бросил мужик и выругался в бороду. Маурер проводил грубияна взглядом, потом, набравшись храбрости, постучал в ворота. Проявляя любопытство, женщина придвинулась к нему вплотную, и Маурер почувствовал сквозь пиджак ее высокую, тугую грудь. Ворота открылись. Появилась невзрачная баба сторожиха, и Маурер спросил: простите, что тут находится? Что тут находится? — повторила баба, тут находится дом слепых! Ах так, сказал Маурер. А что это за изгородь такая? — храбро спросила его верная спутница. Маурер подумал, что он все-таки на ней женится, — хороший товарищ. Это тоже для слепых, пояснила сторожиха, да это и не загородка, это перила, они по ним к морю ходят. А зачем они к морю ходят? — спросила подруга Маурера. Ну, умываться ходят или постирать чего, пояснила привратница. Подруга Маурера хотела еще что-то спросить, но Маурер поблагодарил за объяснения и повернулся уходить. Какое-то время он ждал в стороне, пока женщина еще о чем-то болтала в воротах. Это так по-женски, подумал он с удовлетворением. Женщинам только бы поболтать. После, на обратном пути, женщина пересказала ему сведения из жизни слепых и истории их дома. Этот замок построил один петербургский миллионер для своего сына-алкоголика. Отец посчитал, что опустившегося молодого человека следует удалить из столицы. Молодой светский лев прожил на этом пустынном берегу два года. У него было несколько слуг из местных крестьян. Им было приказано не выпускать своего господина без разрешения отца с территории замка. Но юноша все равно ухитрялся раздобывать себе водку. Так он провел здесь два лета, две штормовые осени, две мертвых зимы. Для общества и света навсегда потерянный. На вторую зиму он повесился. В своей комнате, ночью, во время бури. Бедный узник, вздохнула женщина.
Вдоль этих сооруженных для слепцов перил они пошли назад к морю. Море пенилось. Маурер попытался было забросить спиннинг, но без успеха. Женщина смотрела, как перила уходят под воду. Вечером в лагере устроили праздник. Развели костер, пели. Маурер больше свою связь с ней не скрывал. Женщина сидела у костра с ним рядом, Маурер обнимал ее за талию. Были сделаны соответствующие намеки, но Маурер вел себя как джентльмен. Ночью он увел женщину в свою палатку, и она, несмотря на холод и страшный ветер, отдалась ему. Кожа у нее пылала жаром. Она была само совершенство, каких в фильмах показывают. Иногда Маурер даже сомневался, есть ли такие в жизни. А теперь он сам обладал такой женщиной. Чего ему еще оставалось желать? Он соприкоснулся с вечностью.
Через месяц они поженились. Жена бросила работу секретарши, стала домохозяйкой. Теперь они были женаты уже четыре года.
Днем Маурер встретил коллегу Лео Лапина. Тот стал ему растолковывать новую идею, которая могла бы довести принципы организации микрорайона до совершенства: чтобы жители могли остаться в своих микрорайонах навсегда, чтобы им не надо было даже пересекать улицу, — для этого в зеленых зонах надо разбить кладбища.
Вечером жена с воодушевлением рассказала, что в фильме этот Джим живет со своей тещей. Маурер таких штучек не выносил и не хотел, чтобы и жена интересовалась всеми этими извращениями. Всех этих эксгибиционистов, фетишистов, гомосексуалистов и онанистов Маурер терпеть не мог. Он презирал Джимов, которые живут со своими тещами.
4
Лаура полюбила Каннингема и всех, кто его окружал. Иногда на работе какая-нибудь из женщин начинала обсуждать виденное. Большинство считало Каннингема слишком беспомощным, бедолагой, другие же, наоборот, утверждали, что у него тонкая душа. В отношении Барбары мнения тоже разделились, одни ее осуждали, другие на ее месте поступали бы точно так же. Между сериями время едва тянулось. Читать не хотелось, в кафе сидеть было скучно. По слухам, фильм был тридцатисерийный. Лаура подсчитала, что проживет с этой компанией до января, а то и до февраля. Тогда Каннингем канет в небытие, Джим утихомирится и Анна заживет своей жизнью. В фильмах одно нехорошо, что они кончаются. Есть, правда, и такие, в которых несколько сот серий, но кончаются и они. И это еще ужаснее, потому что к ним очень привыкаешь. Это какой-то садизм — кончать фильмы. Почему бы им не длиться всю жизнь?
Дела сложились так, что Анна и ее зять Джим после смерти Плюрабель стали жить вместе. Время от времени старый Каннингем навещал свою внучку Аннабель, а его любовница Барбара готовилась к свадьбе с сыном мюнхенского промышленника Рупрехтом.
Необузданность Джима перешла все границы, Лаура тоже так считала. Молодой человек все-таки убил свою жену, пусть и косвенно, а теперь ему и тещу подавай! Не исключено, что под бесстыдством Джима кроется что-то вроде люмпенского комплекса неполноценности. Совратив женщину из высшего класса, битник мстил этому классу.
Теперь же в игру вступил новый персонаж. В колледже Джим познакомился с девушкой, своей сверстницей (с одного курса), по имени Лилли. На первый взгляд, она казалась ровней Джиму как в духовном, так и в социальном плане. Она была естественна, с современными взглядами, свободна от комплексов, добросердечна, не с такой уж изысканной внешностью, одевалась просто. Скоро Лилли переселилась к Джиму. Узнав о существовании маленькой Аннабель, она сразу же начала умолять, чтобы ребенка отдали ей на воспитание, что она, без сомнения, сможет заменить ей мать. У Джима же в душе еще явно пылала неутихающая страсть к покойной жене. Однажды случилось ужасное. Джим случайно увидел, как Лилли примеряет платье Плюрабель, которое он упрямо хранил. Наверно, Лилли заметила эту его загробную любовь, она захотела, видимо, стать похожей на этот миф, живущий в сердце Джима. И это трогательно, уж это-то должен был Джим понять — так нет же, он избил Лилли.
Но роман Джима с тещей тоже оказался весьма непрочным. После очередной ссоры чувства Анны снова стали склоняться к деликатному, чувствительному Каннингему. Анна дала бывшему мужу понять, что он мог бы вернуться, тем более что Барбара жила в Мюнхене со своим Рупрехтом. Каннингем сказал Анне, что между ним и Барбарой действительно все кончено. Однако он еще не обрел душевного равновесия и пока что вернуться не может. Естественно, он и понятия не имел об отношениях Анны с Джимом. Не знала о них и простодушная Лилли.
Однажды к Анне явился рассерженный Джим и увез маленькую Аннабель с собой. Его тоска по дочери превратилась в сущее безумие. Лилли воодушевилась, наконец-то она займется ролью мачехи. Но вскоре выясняется, что она не способна справиться с воспитанием ребенка. Она не знала жизни, была порядочная растяпа, не умела вскипятить молока, успокоить ребенка. Ревнивый, истеричный Джим однажды увидел, как Лилли за что-то шлепнула дитя. Джим набросился на Лилли, как волк. Это же не просто ребенок, зарычал он, это ее ребенок, ребенок Плюрабель, а я что, не человек? Да ты ноги Плюрабель целовать недостойна, бестактно рявкнул Джим, схватил ребенка под мышку и бросился мириться с Анной. В конце концов она мать Плюрабель, ему теща и любовница, а маленькой Аннабель бабушка. Но Анна приняла Джима весьма холодно, она объявила, что хочет возобновить семейную жизнь с Каннингемом. Что Джима она больше видеть не хочет. А что маленькая Аннабель вернулась, это хорошо, Аннабель теперь останется у бабушки. Джим хотел уйти с ребенком, но Анна сказала, что ребенка она и так получит, в суде ничего не стоит доказать, что Джим пьяница, неврастеник, сущий психопат. В этот момент вошел Каннингем. Джиму терять было нечего, и он тут же выложил Каннингему всю правду. Твоя жена — моя любовница! — бросил он невинному Каннингему в лицо. Это правда? — с деланным безразличием спросил Каннингем. Анна устало кивнула. Она не желала больше притворяться. В Каннингеме что-то надломилось, но он справился с собой, вежливо поклонился и вышел, чтобы опять удалиться в глушь, в свое печальное изгнание. Размякший Джим сделал беспомощную попытку примириться с Анной, но та плюнула ему в лицо, после чего Джим побежал в бар и выпил два двойных виски.
Бедная Лилли, которая ни в чем не была виновата, ждала дома, а потом пошла в город искать свою Аннабель. Долго искала Лилли, пока наконец не добралась до виллы Каннингемов. Она увидела Анну, которая убаюкивала ребенка на руках. Они представились друг другу. Некоторое время чуждались одна другую, но скоро подружились. Бедная Лилли не догадывалась, какого рода отношения связывали Анну и Джима. В это время Джим вышел из бара и направился на кладбище, чтобы преклонить колена перед могилой Плюрабель. Он еще валялся на дорожке, утирая слезы, когда послышались осторожные шаги. Кто же это пришел? Ни за что не догадаетесь. Белокурая Барбара!
На этом кончалась серия.
Ребенок еще не спал. Он подошел к Лауре и спросил, о чем все-таки этот фильм. Лаура объяснила, что все дело в маленькой Аннабель, за которую борются, потому что ее мама умерла. От чего она умерла? — спросил ребенок. Ее папа ударил ее маму, вот потому и умерла ее мама. Ребенок задумался. А почему тогда они за нее борются? — стал он спрашивать дальше. Они хотят, чтобы ребенку было хорошо. А что ребенок сам хочет? — спросил ребенок. Ребенок ничего не хочет, потому что он еще ребенок, ответила Лаура. Но я ведь хочу, а я ребенок, возразил ребенок. И что же ты хочешь? — спросила Лаура. Я хочу жену, ответил ребенок, и еще пистолет.
5
Пеэтер стучал карандашом по столу. Стол был деревянный, лакированный. Под лаком были видны годичные кольца. Карандаш был цветной, светло-желтый, незаточенный. Когда карандаш приближался к столу, приближалась к столу и его тень. Как только карандаш и его тень соприкасались, раздавался звук. Или стук. Точнее, стук раздавался тогда, когда карандаш касался стола, когда тень и карандаш соединялись. Через какое-то время Пеэтер заметил, что, кроме карандаша и тени, с ними соединялось еще отражение карандаша в лакированной поверхности стола. Сколько длился этот стук? Он был короткий, будто бы не длился совсем. Но без протяженности он быть не мог, тогда бы не было и самого этого щелчка. Иногда, когда Пеэтер слабо держал карандаш, тот отскакивал от стола и снова по нему стукал, и еще третий раз, уже слабее. Если Пеэтер держал карандаш крепче, то карандаш оставался на столе, его конец застывал неподвижно и больше не стучал. Звук возникал только в начале соприкосновения, само же оно было беззвучно. Пеэтер стал стукать дальше. Стукал и при этом считал. У щелчков протяженности не было, а вот у промежутков между ними — была. Самих промежутков было не видно, не слышно, и запаха у них тоже не было. Ничего не было. А протяженность была! Пеэтер проследил по часам и обнаружил, что промежутки между щелчками длились примерно секунду. Звуки щелчков затихали не сразу. Щелчок кончился, а звук еще звучал, когда самого щелчка уже не было. Пеэтер отстукивал секунды. Это было так, будто усталый человек забивает молотком гвозди. Примерно так же и сердце бьется, когда лежишь. Или когда медленно идешь, не бродишь просто так, а к чему-то приближаешься, чтобы вблизи посмотреть, что это такое. Или ходишь в комнате по кругу и чего-то ждешь. Секундная стрелка двигалась рывками, но эти короткие остановочки не совпадали с секундными делениями. За секунду стрелка делала примерно три маленьких скачка. Потому и было видно, что она движется. При плавном движении глазу не за что было бы уцепиться. Видишь, что движется, а в каком она сейчас месте? Ни в каком. В любой миг она уже дальше передвинулась. Все время здесь и не здесь. Со скачками она все-таки где-то, но ужасно короткое время. Минутная стрелка и часовая, как казалось взгляду, стояли на месте. О часовой нечего и говорить. Пеэтер никак поверить не мог, что можно так медленно двигаться. У движения все-таки тоже должны быть какие-то пределы. Если какой-нибудь предмет движется так быстро или так медленно, что движения не видно, то, может, он и вовсе не движется? По крайней мере, в этом случае нельзя говорить о движении. Минутная стрелка вроде бы и движется, а вроде и нет. Посмотришь в какой-то момент и заметишь: она дальше продвинулась. Иногда покажется, что увидел ее движение, но тут же снова кажется, что она стоит на месте. Пеэтер стал разглядывать минутную стрелку в лупу. Но и это не помогло. Только больше запутался. Стрелка двигалась и не двигалась. Она была где-то между. Просто зло брало на нее смотреть. Часы были старинные. Сверху надпись: Perret & Fils. BRENETS. Цифры римские. Сзади две крышки. Верхняя из темного металла, толстая, потертая. Под ней — тонкая, блестящая. Если ее открыть, обнажалось сверкающее нутро. Пружинки спрятаны, но видно, как движутся анкерок и балансир. Они упирались в маленькие драгоценные камешки. Одна стрелка указывала на слова avans и retard. Пеэтеру хотелось бы жить внутри часов. Он представил, что он совсем крохотный. Он мог бы быть ростом с миллиметр и проходить между шестеренками. Но в темноте, в чьем-то кармане, все-таки опасно. Зато там было бы тепло. Часы бы его убаюкивали. Они всегда убаюкивают. Иногда их не замечаешь. К ним привыкаешь. Часы слышно лишь тогда, когда специально прислушаешься. И тогда удивляешься: а они ведь все время тикают! И довольно громко. Вот новые часы — те слышишь. Они даже спать не дают. И в чужом месте, например у тети, у которой Пеэтер иногда ночевал. Раньше Пеэтеру особенно нравились часы с кукушкой, в деревне, куда он уезжал на лето. В конце каждого часа эти часы легонько щелкали. Приготавливались. Затем открывалась дверца, высовывалась птичка и куковала столько раз, сколько показывали часы. Это была кукушка. Куковала она и в лесу, но не по часам. Дедушка сказал, сколько кукушка накукует, столько человеку жить осталось. Один раз кукушка прокуковала три раза, другой раз больше ста. Чему же верить? И кого это касалось? Кукушка куковала в лесу за деревней, все ее слышали. Всем, значит? Все, значит, в одно время умрут? — спросил Пеэтер у дедушки. Нет, ответил тот. Наперед нельзя знать, сказал он загадочно. С кукушкой, которая сидела в часах, было проще. Пеэтер не думал, что она живая. Но и мертвая она не была, потому что двигалась и куковала. Мертвые не движутся, не кричат. Она была где-то между. Что делала она в свободное время? Чем занималась в своем домике, сидя между шестеренок? Может, думала о том, что успела увидеть, пока выглядывала из окошечка, знакомясь с тем, как люди живут? У нее не спросишь, ее дом — ее крепость. А ее дом находился внутри дедушкиного дома. Не то что башенные часы, которые высоко в небе, под облаками, над городом, которые бьют всем. Но люди больше слушают время по радио. Особая тайна была в телефонных часах. С этой телефонной женщиной Пеэтер один раз начал разговаривать, стал у нее спрашивать то, другое. Естественно, она не ответила, как Пеэтер и думал, потому что ему и раньше говорили, что это не женщина говорит по телефону время, а машина. Она не обращала внимания, если ей говорили спасибо, только объявляла время и бросала трубку. Пеэтер все же надеялся, вдруг не бросит, вдруг повторит. Нет, у этой телефонной женщины был плохой характер. Ей нельзя было пожаловаться, с ней нельзя было обменяться мыслями. Пеэтер ей часто звонил, надеясь, а вдруг придет другая, более ласковая. Но нет. Телефонная женщина была готова отвечать хоть всю ночь, даже в четыре утра, как Пеэтер однажды попробовал.
Кое-чего с часами было делать нельзя. Нельзя было крутить стрелки в обратном направлении. Часы нельзя было ронять. Нельзя было опускать в воду. На часы это действовало странным образом, даже если на них было написано, что они водонепроницаемые. Может, им не хватало кислорода?
Пеэтер защелкнул крышку, послушал. Часы тикали. Они показывали три. Это было ясно и по тому, как была освещена стена дома напротив. По тени от дерева на траве. Это чувствовалось по настроению, по расположению окружающих предметов. Каждый час все по-своему, все другое, что Пеэтера окружает. Его окружали предметы. Они были рядом, он их видел и чувствовал. У них был знакомый запах. У часов запаха не было, только от ремешка пахло кожей. И кругом в мире полно вещей, хотя бы Пеэтер и не видел их, не чувствовал, как они пахнут. Где-нибудь на Огненной Земле или в Англии тоже всякие вещи. Они принадлежат огнеземельцам и англичанам, которые с ними хорошо обращаются. Независимо от вещей идут времена года. Весной вещи видят солнце, глубоко дышат. Летом вещи вялые, грустные. Осенью становятся ясными. Зимой они остывают, но не простужаются. Теперь опять наступает осень. Листья пожелтели, опали. Пеэтер наблюдал, за этим уже несколько раз, это его больше не удивляло. Хотя это опадание было бесполезной тратой сил. Деревья, могли бы прожить и с одними листьями. Все была бы экономия. Неужели деревья не знают, что скоро наступит зима? Неужели они к этому не привыкли? Или как раз привыкли, а листья сбрасывают по привычке? Но им не больно, это ясно. Они не кричат. Зимой иногда потрескивают. Но только в мороз. Когда листья опадут, придет зима, это очевидно. Зимой чаще всего идет снег, Пеэтер это знал. Но последние годы снега не было. Только по радио пели песни про снег. Земля была черная, с санками нечего было делать. После зимы придет весна, потом лето, потом опять осень. Что делают в каждое время года, тоже известно. Зимой занимаются зимним спортом, весной становятся беспокойными, летом плавают и загорают, осенью собирают ягоды и грибы. Так течет время. Но как оно течет? Вода течет, ее видно, можно руку сунуть. Когда вода течет, она холодная или горячая. Воздух течет в виде ветра. Его не видно, но щеками чувствуешь. Еще чувствуешь, если поднять кверху мокрый палец. Как же оно течет? В песне поется, что время все дает и все забирает назад. Время сильное. Время все может изменить. Оно все вещи знает. Каждой вещи свое время, время идет по кругу, а некоторые убивают время зря. Если оно такое сильное, почему тогда себя не показывает? Может, стесняется? Может, страшное с виду, или голое, или больное, с одной ногой например, или вывихнуло что-нибудь?
Пеэтеру больше запоминалось, какие вещи на вкус, на запах, на ощупь, а не какие на вид или словами. Причем запахи, вкус, ощущения не шли одно за другим, а существовали одновременно. Больше всего он любил запах бензина и ацетона. Он жадно ловил везде эти запахи и старался вдохнуть их поглубже. Это было божественно! Но ему никогда не приходилось надышаться ими вволю. Это не разрешалось. Зато он нюхал всякие пищевые эссенции, спиртовые растворы эфирных масел. Очень любил он запах миндаля и лимона. Нюхал он и ромовую, вишневую и шоколадную эссенции. А вот духи не любил. Нашатырный спирт был слишком резкий, даже слезы выступали. С большим интересом он нюхал собственные газы, их запах зависел от съеденной пищи и часто менялся. Некоторые нравившиеся ему запахи встречались редко. Например, керосина или мускатного ореха. Некоторых ему пока вообще нюхать не доводилось. Их ему предстояло узнать в более зрелом возрасте, когда он выучится и поднимется по служебной лестнице. Запах индийских городов, запах штемпельной краски, запах незнакомой женщины, запах журнала «Штерн», запах орхидей и сигарет. Ему уже приходилось трогать мягкие вещи и твердые. Холодные и гладкие он предпочитал теплым и шершавым. Но больше всего он любил никелированные вещи, он с удовольствием прижимал их к горячему лбу. Подпиливание ногтей приводило его в дрожь, заставляло кричать. Еще он не выносил, когда скребли ногтями по ржавому железу. Он любил легкие искусственные материалы, слегка упругие. Земля ему не нравилась, а песок нравился, как в сухом, так и влажном виде.
6
Аугуст Каськ сначала положил на зуб водки и держал голову внаклон до тех пор, пока алкоголь не проник в дупло, пока не высохла и не онемела слизистая оболочка рта. Сначала водка помогла, но теперь она действовала все хуже, достаточно было на нерв попасть хотя бы слюне, чтобы опять вернулась боль. Иногда, правда, боль утихала сама собой, но ненадолго, скоро ему опять приходилось вскакивать и ходить по комнате, охая про себя. Никаких таблеток у него дома не было. Пломба вывалилась во время завтрака. В дупло тут же попал горячий сладкий кофе, хлебные крошки, и от боли у Аугуста Каська потемнело в глазах. Теперь он страдал уже три часа. Из-за такой напасти пришлось выпить полбутылки водки. Мысли мешались, а больно было по-прежнему. Он страдал и не мог трезво рассудить, что ему делать.
Наконец он решил идти к зубному врачу. Слишком хорошо перед врачом он выглядеть не хотел, нечего выказывать этому сверлильщику преувеличенное почтение, еще подумает, что Аугуст Каськ, беззащитный и страдающий от боли, перед ним заискивает. Аугуст Каськ надел ковбойку, почти что старую. Посмотрел на себя в зеркало и еще больше расстроился: вид был простоватый, униженный. Так врач еще подумает, что Аугуст Каськ бедный и неумный человек. Он передумал. Постанывая от боли, надел белую рубашку и галстук в клетку. Теперь другое дело! Никакого угодничества, вид нормальный и независимый.
Когда он наклонился, чтобы завязать шнурки, кровь прилила к голове, и новый приступ боли заставил его разогнуться. Он переждал, пока боль немного утихнет, и потом уже кое-как завязал шнурки.
Он вышел из дома, сел в троллейбус. Тот был полон, как всегда. Опять стояли лицом к лицу, впритирку. Теперь, когда болел зуб, эти телесные контакты с посторонними были для Аугуста Каська просто невыносимы. Нечаянно подслушанные диалоги потрясали своей пошлостью, животный смех всяких молокососов вызывал желание бить их ногами. По пути набилось еще народу, и все скопились на задней площадке, хотя впереди было свободно и туда легко можно было пройти, но они не догадывались или же просто им было лень. Аугуст Каськ сам протиснулся вперед, при этом пару человек хорошо толкнул, а паре наступил на ноги. Стоя впереди, он смотрел назад и видел не людей, а животных. Странное животное человек, думал он, причем довольно спокойное и терпеливое, если задуматься. Все были одеты, с ног до головы, на всех шапки. Если на медведя или на кошку столько напялить, останутся они такими же спокойными, сохранят такой же скучающий вид? Вынесут волки или обезьяны, если их так же прижать друг к дружке, загнать в тесную клетку? В зоопарке условия куда лучше, там просторнее, а звери все равно нервничают, воют и кусаются. А здесь они так зажаты, что и не пошевелиться, а гляди ты, стоят, молчат, некоторые даже смеются во весь рот. Воспитание — огромная сила, подумал Аугуст Каськ, все-таки чего-то мы достигли, нельзя сказать, что тут сумасшедший дом. Сколько времени терпят друг друга, не кусаются.
Вот и его остановка. Сильно толкнув одну особенно неприятную старую даму, Аугуст Каськ вышел из троллейбуса. Дама заворчала, но Аугуст Каськ и не подумал ей отвечать. У поликлиники дул холодный ветер, все деревья стояли голые. Аугуст Каськ надеялся, что боль сама утихнет, как это всегда бывает, когда приходишь к зубному врачу, но на сей раз она не унялась, явно началось воспаление. Сидевшая в регистратуре рябая женщина, как ни странно, тут же пропустила его к врачу. Аугуст Каськ на это и не надеялся. Только кто-то вышел, его тут же пропустили.
Он сел в кресло, принял полулежачее положение. Кресло стояло против окна. Аугусту Каську одновременно светили в глаза солнце и лампа. Он и глаз не мог открыть. В углу напротив сидела пожилая женщина, рот у нее был широко открыт, распертый какой-то проволокой. Во рту виднелась вата. Их взгляды встретились. Женщина первой опустила взгляд. Аугуст Каськ закрыл глаза. Он ждал. Мучитель все не появлялся. За спиной разговаривали о погоде. Только теперь боль немного улеглась. Пришла врач, молодая женщина, и Аугуст Каськ открыл рот. Женщина сунула ему в рот крючок, и тот попал прямо на голый нерв. Ничего, ничего, успокоила его женщина и взяла сверло. Аугуст Каськ следил краем глаза, какое сверло выбирают. Это его интересовало с детства. Но он до сих пор не выяснил, какое сверло болезненнее — тонкое или потолще. Не сверлите, зуб болит, сказал Аугуст Каськ, вы что, не видите? Вижу, вижу, сказала женщина смеясь. Она включила сверло, и Аугуст Каськ почувствовал во рту запах жженой кости. Напрягшись, он ждал боли, но ее не было. Рассверливали внутренний верхний край дупла. Сверло вроде бы подходило на миг к нерву и снова отходило. А боли, против ожидания, не было. Ополосните рот, приказала врачиха. Аугуст Каськ открыл глаза, и его снова ослепило солнцем и лампой. Он прополоскал рот, и его оставили лежать в кресле. Напротив уселась та самая пожилая женщина с торчащими изо рта проволокой и ватными пирожными. Аугусту Каську вдруг вспомнилось, как от него, пятилетнего, требовали, чтобы он признался, куда спрятал монограмму с папиного портфеля. Что было на этой монограмме? Естественно, буквы, но такие каллиграфические, что мальчик папиных инициалов разобрать не мог. Монограмма скорее напоминала серебряную змею, ее округлая рельефность усиливала это впечатление. X и К сплелись друг с дружкой, будто в смертельной схватке. Концы буквы X напоминали змеиные головы. Куда ты ее задевал, куда ты ее задевал? — не один час допрашивали его папа с мамой. Часами мучили они Аугуста Каська, непрерывно, ни на миг не отлучаясь из комнаты — или кто-то выходил, а другой был все время? Они били его и упрашивали, били и упрашивали, но Аугуст Каськ не признавался. Отец говорил, какие ужасные вещи ожидают его на жизненном пути, если он с таких лет сделается лгуном и вором. Я ведь не хочу тебя бить, не хочу, повторяла мать, плача, и вот видишь, вынуждена. И брала ремень, и била. Под конец Аугуст Каськ уже и не помнил, взял он монограмму или нет. Он все же знал, что не брал, но на него подействовал многочасовой допрос, устроенный отцом и матерью. Его тыкали носом в портфель, и он видел, что серебряная змея пропала, на коже остались только дырки от заклепки. Ему было больно, глаза опухли, он бы признался, если бы действительно знал что-нибудь о монограмме. Но он об этой монограмме ничего не знал. Знал только, что он ее не брал. Но на него подействовали аргументы отца. Два дня назад монограмма была на месте, за это время у них не было ни одного постороннего. И портфель все время был дома. И отец с матерью серебряных монограмм не воруют. Если портфель был здесь в комнате, убеждал его отец, и если из троих двое, то есть мы, монограмму не брали, значит это сделал третий, то есть ты. Ты же не хочешь сказать, что ее утащила кошка или крысы? И снова бил ремнем. Стемнело, зажгли свет. Это твое первое воровство в жизни, и оно будет последнее, рычал отец. И есть ты сегодня не получишь, добавила мать. И на ночь останешься с портфелем в этой комнате, будешь на него смотреть, тогда, может быть, наконец устыдишься, пояснил отец, или тебе еще добавить? Или сейчас признаешься? — снова драла его за волосы мать. Потом мать сказала, что Аугуст Каськ признался. Когда? Он не помнил, как не помнил и того, что воровал монограмму. И теперь, спустя сорок пять лет, оба эти события стерлись в его памяти. Откройте рот, сказала врачиха. Лицо у Аугуста Каська скривилось как от боли, но больно опять не стало. Он чувствовал запах гвоздики и ощущал безболезненные манипуляции возле зуба, и тут ему снова было приказано прополоскать рот, и, когда он это сделал, сказали, что это все, пусть приходит через неделю. Почему? — спросил Аугуст Каськ, зачем снова? Я положила на зуб лекарство, объяснила женщина, зуб еще больной, не хотела вам больно делать. Сперва надо убить нерв, тогда и зуб можно будет лечить. А почему вы не хотели мне больно делать? — спросил Аугуст Каськ. Врачиха этого вопроса не поняла и засмеялась. А теперь будьте любезны, дайте другому сесть, сказала она. Старуха с открытым ртом залезла, охая, на его место.
Аугуст Каськ вышел из поликлиники и поехал на троллейбусе домой. Квартира показалась ему другой, не такой, как тогда, когда он мучился от зубной боли. Он увидел повсюду пыль и хлам. Включил телевизор. Как раз началась передача «Вы и ваша семья». В передаче обычно участвовало какое-нибудь одно семейство, и корреспондент расспрашивал всех о жизни и работе. На этот раз перед камерой сидел какой-то архитектор с женой. Муж был невысокого роста, светловолосый, с улыбающимся лицом. Старый ребенок, неодобрительно подумал Аугуст Каськ. Жена была с пышными рыжими волосами и смеялась еще больше, чем муж, только зубы сверкали. Она была не так уж молода, но сохранилась прекрасно. По крайней мере красоту навести умела. Она была американского типа, в больших круглых очках. Говоря, она изредка притрагивалась к мужу, что того слегка смущало. Аугуст Каськ ушел на кухню и не слышал, о чем сначала говорил архитектор. Когда он вернулся, спросили, кто у них является главой семьи. Будто соревнуясь друг с другом, архитектор и его жена стали говорить, что для них это вообще не имеет значения. Но я был бы рад считать главой семьи свою супругу, галантно добавил архитектор. Жена громко засмеялась. Спросили, что архитектор думает о современном градостроительстве. Муж стал говорить, что эстонцы овладели культурой сравнительно недавно, с городской жизнью они еще как следует не свыклись. Они слышали, что на Западе город как таковой вступил в полосу кризиса, и без критики принимают это мнение на веру, бесплодно мечтая о старых хуторах, ульях и тенистых лесных речках. Но ведь колесо истории вспять не повернешь! — развел архитектор руками и засмеялся. Его жена (улыбаясь еще обворожительнее) добавила, что город не является какой-то неизменной величиной, он постоянно развивается. Ульи и лесные речки безвозвратно ушли в прошлое, это ясно, мы должны будем привыкнуть, что землю когда-то заменит, бетон, траву — алюминий, деревья заменит стекло. Все это — дело привычки, сказала она жизнерадостно. Земля, трава, лес глубоко укоренились в нашем сознании, но с таким же успехом в нем могут укорениться и бетон, алюминий и стекло. Говоря это, она теребила золотую цепочку на своей пышной груди. Грудь обтягивал джемпер, а сверху была свободная кофта. Но лежавший на диване перед телевизором Аугуст Каськ все равно видел оба ее острых соска. Он мог дотронуться до них рукой. Женщина, болтавшая о необходимости привыкать к новым вещам, его не видела. А он ее видел. В этом смысле телевизор — отличная штука. Аугуст Каськ лежал и смотрел на женщину все с большим удовольствием.
7
У Маурера спросили, направив камеру прямо на него, счастлив ли он. Он хотел честно ответить, что счастлив, но страх показаться банальным удержал его. Но как тогда ответишь? Маурер сказал, что счастье — это возможность заниматься любимой работой, любить и быть любимым, быть полезным своему народу и обществу. Но добавил, что это все в идеале, а на самом деле можно говорить лишь о стремлении ко всему этому. Женщину украшает непосредственность, и на вопрос о счастье она ответила утвердительно, без всяких скидок. Этот ответ перед лицом нескольких тысяч зрителей понравился Мауреру. Жена с ним просто счастлива. Сколькие могут этому позавидовать! Потом Маурера попросили показать свои модели кораблей. Он кое-что показал и объяснил, как их собирают в бутылках. Когда модель в бутылке показали на экране крупным планом, зазвучала музыка. Вы когда-нибудь хотели стать моряком? — спросил репортер. Конечно, как и все дети, ответил Маурер. А почему вы так считаете, почему все дети мечтают стать моряками? — продолжал расспрашивать репортер. Это же так просто, улыбнулся Маурер, я имею в виду море. Оно может быть опасным, даже смертельно опасным, но оно в какой-то степени примитивно. Всего лишь природная стихия, не более того, пояснил Маурер, с ним нельзя вступить в диалог, ведь у него нет души. А у домов есть? — спросил репортер. Нет, и у домов души нет, убежденно ответил архитектор Маурер, душа есть только у человека. Репортер поблагодарил, и на этом передача закончилась.
Жена была возбуждена. По дороге домой она сказала, не пойти ли им в ресторан. Недалеко от дома был какой-то ресторан, но Маурер бывал там всего раза два, да и то днем. Отказать жене он не решился. Ну что ж, сказал он, почему бы немножко не расслабиться.
У входа стояло пять-шесть человек. Маурер с женой встали за ними. Конечно, все терпеливо ждали. Заглядывали в стеклянную дверь и комментировали действия швейцара. Идет! — обнадеженно сказал кто-то. Тот вроде бы и собирался подойти, но опять ушел. Ушел, вздохнула женщина из очереди, прижавшись носом к стеклу. Опять стали ждать. Тебе не холодно? — спросил Маурер у жены. Еще нет, ответила та, и уходить уж теперь не будем. Ну хорошо, подождем, согласился Маурер. Сквозь очередь протиснулся какой-то хорошо одетый мужчина и постучал в стекло. Никто не осмелился ему ничего сказать, хотя всех это порядком разозлило. Швейцар услышал стук и открыл. Хорошо одетый мужчина без слов скользнул в дверь. Швейцар хотел сразу же закрыть, но кто-то из очереди сунул в дверь руки. Пусти, ну, слушай, пусти, клянчил он. Нельзя, коротко ответил швейцар. Пусти, ну, пусти, не унимался тот, дергая дверь. Тогда швейцар сильно толкнул его в грудь, тот отшатнулся. Защелкнулся замок. Вот черт, несложно выругался потерпевший. Ладно, утешил его приятель. Опять стали ждать. Температура была ниже нуля, дул ветер. Наверно, скоро снег пойдет, сказала жена Маурера, поднимая ворот пальто. Небо было однообразно серое. Если бы были лужи, они бы давно замерзли. В глаза несло пылью. Наконец в дверях снова показался швейцар. На этот раз он пустил всех, кроме Маурера с женой. Ну, следующие мы, радостно сказал Маурер, ничего не предприняв для того, чтобы войти. Он не хотел, чтобы и их так же оттолкнули. Но ждать пришлось не более пяти минут. Швейцар посмотрел через стекло и впустил их. Спасибо, сказал Маурер неискренне, но швейцар его не слушал. Он в упор смотрел на жену Маурера и при этом как-то странно усмехался. Это задело Маурера. Прошу ваше пальто, мадам, сказал швейцар с провинциальной галантностью. Я сам сниму пальто с мадам, не позволил оттереть себя Маурер. Ах так, ухмыльнулся швейцар, но все же вытянул вперед руки, и жена повернулась, чтобы он принял пальто. Швейцар любезно поклонился и повесил пальто на вешалку. Пальто Маурера еще какое-то время валялось на стойке, потому что швейцар занялся разговором с каким-то пьяницей. Жена Маурера расчесывала свои длинные рыжие волосы перед зеркалом. Ожидая ее, Маурер заметил, что этот желтоглазый швейцар, занятый разговором, умудряется еще бросать на его жену похотливые взгляды. Я жду, многозначительно постучал он по стойке согнутым пальцем. Ах так, иронизировал швейцар, а я и не знал. А в чем ваша работа заключается? — надменно спросил Маурер. Делать все то, чего вы не делаете, ответил на это швейцар. Неискренне поклонившись, он повесил пальто Маурера поверх пальто жены. Маурер заметил, что жена засмеялась на эту плоскую шутку. Он тоже причесался, и они вошли в зал.
Там было накурено и довольно пусто. Половина столов пустует, подумал Маурер. Странно, государственное учреждение, а не заинтересовано в доходе. Они сели у окна. Скоро Маурер понял, что это место не самое лучшее. Кто-то за его спиной упал вместе со стулом и долго барахтался на полу, прежде чем смог подняться. На всякий случай Маурер оборачиваться не стал. Некоторые психопаты не терпят, когда на них смотрят, тут же придираются. В ожидании официанта Маурер спросил: что это швейцар этот перед тобой так заискивал? Видимо, я ему понравилась, весело ответила жена, разве плохо, если твоя жена и другим капельку нравится? Хорошо, конечно, сердито ответил Маурер, но и ты выбирай, кому нравиться. Официант уже подошел. Время позднее, некоторые блюда кончились, сказал он, но Маурер нелюбезно сказал в ответ, что они и не собираются есть, и заказал бутылку коньяка. Так много! — ахнула жена. Помолчи все-таки, прошипел Маурер, но официант услышал, и жена, конечно, обиделась. Официант ушел. Заиграла музыка. Оба молчали. Молчали, пока не принесли коньяк. Против обыкновения Маурер выпил подряд две рюмки. Этот ресторан был ему противен. Придется сломать и построить новый. Жена отпивала по глоточку. Потом решилась и выпила всю рюмку до дна. Все-таки она оказалась более пустой и тщеславной, подумал Маурер, чем он полагал. Некоторые пошли танцевать, но Маурер не пошел. Ну, выпьем, прервал он наконец молчание, и они подняли рюмки. Я вечером здесь не бывала, сказала жена, и это прозвучало как упрек. Тоже мне место, презрительно отозвался Маурер. Тебе нигде не нравится, где весело, продолжала жена. Сам ходишь с приятелями, а меня не берешь. Мы говорим о делах, сказал Маурер, но жена только усмехнулась. Снова длинная пауза. Потом жена порылась в сумочке. Пойду схожу в туалет, сказала она. Маурер предложил проводить, но жена отказалась — заведение пустое, зачем провожать. Она ушла. Маурер остался один.
Под тихую волнующую музыку он думал об одной своей тайной мечте. Он мечтал, чтобы у него в каждом городе была любовница. Одинокая женщина с квартирой. В Валге, Тырва, Пярну, Выру, Абья. Квартира, где зимой тепло, есть еда, питье в холодильнике, где есть телевизор, но нет телефона. В одном месте эта тайная любовница могла бы жить в новом районе, куда ехать надо на последнем номере автобуса три остановки или даже идти пешком по свежему снегу, чтобы, придя, подняться на третий этаж и своим ключом отпереть дверь. В другом месте эта тайная любовница могла бы жить в старом доме с печным отоплением, от главной улицы за угол и вниз, открыть калитку и у задних дверей вытереть ноги о коврик. В третьем она могла бы жить в собственном доме возле парка за автостанцией. Или — на открытом всем ветрам берегу моря, окна выходят прямо на закат. Иногда Маурер думал, что эти женщины не обязательно должны быть его тайными любовницами. Это сделало бы жизнь слишком сложной. Маурер все-таки уже не мальчишка. Они могли бы быть просто хозяйками на тайной квартире, топили бы там печку, убирали, покупали бы продукты, хранили бы в квартире человеческий дух. Но некоторые — все равно где, в Вызу, Кингисеппе, Килинги-Нымме или в Йыгева — могли бы все же быть любовницами, чтобы было во всем этом что-то запретное, ведь тайная квартира сама по себе дело не подсудное. Как бы выглядела эта любовница? Примерно так же, как жена, такого же типа, ответил Маурер самому себе. Теперь, когда он поругался с женой, он желал себе точно такую любовницу. Ему была нужна та же форма, точная копия, но с лучшим содержанием! Ах, думал Маурер, какой поддержкой стали бы для меня, уставшего от жизненных невзгод, эти конспиративные уголки, эти тайные гнездышки, эти островки тепла, где тебя не знают в лицо, где в кино идут старые фильмы, в лавках другое барахло, у пьяниц — другие разговоры!
Мечтая, чтобы в жизни его была тайна, Маурер заметил, что жена все еще не вернулась. Он выругался про себя и направился в фойе. Конечно, так он и думал. Жена флиртовала со швейцаром, а тот так и пожирал ее прелести своими желтыми глазами. То есть жена молчала, говорил швейцар. Заметив Маурера, он с бесстыдством заговорщика подал ей тайный знак. Жена отшатнулась от стойки, будто ее застали врасплох за чем-то недостойным.
Маурер подошел, взял жену под руку и, увлекая ее в сторону, резко сказал: не стоит тут болтать с каждым оборванцем. Боже, как невежливо! — воскликнула жена. Швейцар деликатно, но осуждающе покачал головой, добавив про себя: ай-яй-яй! И нечего айкать! — рявкнул Маурер. Вам, кажется, хватит на сегодня? — с деланной заботливостью обратился к нему швейцар. Не ваше дело, отрубил Маурер, сдерживая себя. Как раз мое дело, дорогой режиссер, сказал швейцар. Он был строг, но справедлив. Дотащит ли вас мадам до дому, так много весите! Идем! — прекратил Маурер этот разговор, обернувшись к жене, и почти силой увлек ее вверх по лестнице. Разумеется, не оглядываясь назад.
Наверху никакого веселья уже не получилось. Жена так разозлилась, что не пожелала разговаривать. Маурер встал и отвесил церемониальный поклон. Что-то играли, Маурер разобрал слова money, money, money. Жена оробела, все ведь видели, как галантно приглашал ее Маурер, и пошла танцевать. Маурер крепко прижал жену к себе и зашептал ей на ухо: хочу тебя, дорогая… снова тебя люблю. Пошел ты к черту, прошептала жена, но вырываться из его железных объятий не посмела. Станцевали они и второй танец, причем играли ту же песенку, в которой Маурер различал только слова money, money, money. Во время танца он все так же настаивал на своей любви, но все обошлось без последствий.
За столом не оставалось ничего другого, как напиться. Тем временем жена сходила и уплатила по счету, что вызвало у Маурера новый приступ ярости. Она, значит, не только со швейцаром заигрывает, а еще и с официантами. Что он говорил, он уже не помнил, может, ничего не говорил, потому что скоро жена стала его уводить. Господи боже, ты всегда так хорошо держался, говорила жена чуть не плача. Дело принимало серьезный оборот, и вся ее воинственность исчезла. Я подонок, ответил Маурер трагическим тоном, и они пошли в гардероб.
Швейцар встретил их лучезарной улыбкой. Ну, уже уходите? — добродушно спросил он. Давай пальто и заткнись, сказал Маурер. Он получил пальто, но был вынужден надевать его сам, на что ушло порядочно времени. Повернувшись, он увидел, как этот желтоглазый швейцар что-то шепчет его жене. Руки у него остались в том положении, куда он их поднял, помогая жене надеть пальто. Маурер хотел его ударить, но парень оказался молодцом. Мадам, помогите, сказал он, мягко отводя удар, помогите его вывести. И они — швейцар с одной стороны, жена с другой — потащили запинавшегося Маурера к выходу. Я все могу, кричал Маурер, завтра же прикажу снести эту будку, а на этом месте новый дом построить, куда тебя не пустят! Пожалуйста, пожалуйста, отвечал швейцар и волок его дальше к выходу. Освободившись на миг, Маурер стал искать по карманам деньги. Он хотел прилепить швейцару на лоб двадцатипятирублевую. Но она бесследно исчезла. И прежде чем он сообразил, куда она пропала, дверь за ним захлопнулась. Я им хотя бы окна выбью, тихо сказал он жене, но та, всхлипывая, потащила его в другую сторону.
Долго они шли молча. Жена тихо плакала. Маурер стал приходить в себя. Не знаю, что со мной стряслось, неожиданно трезвым голосом признался он. Ты была такая красивая, будто я тебя, дорогая, впервые увидел. Это новое платье тебе очень идет. А что тебе швейцар говорил? Он рассказывал, что видел во сне, будто ловит в темном подвале зайца, но не поймал, засмеялась жена.