— Не надо, пусть горит, — попросила Эмилия. Она решила, что будет смотреть ему в лицо, чтобы обрести в нем утешение — конечно, насколько это удастся. Наверняка человек, которого она любит всей душой, исчезнет, когда животная природа возьмет верх над лучшей его частью. Но до тех пор она будет смотреть ему в глаза и видеть в них доброту.
Гэндзи полулежал на своей половине кровати, опираясь на локоть. Эмилия смотрела на него, словно приговоренный, ожидающий удара палача. Воистину, любовь — это шутка богов, раз она может заставить двух человек, любящих друг друга, так друг друга бояться.
Эмилия распустила волосы. Они лежали на подушке, словно ворох золотых нитей, какие используются в самых лучших вышивках. Белый шелк простыней изумительно подходил к ее прекрасной белой коже. В лице ее эффектность соседствовала с невинностью: Эмилия не прибегала ни к каким ухищрениям макияжа. Когда-то эти глаза вызывали у него дурноту из-за своей чуждости; теперь же Гэндзи видел в них почти волшебное отражение бескрайнего неба и океана в самую лучшую погоду. Как он мог прежде не видеть, что она — красавица? Наверное, он был слеп.
Гэндзи осторожно отвернул край одеяла от ее подбородка. Плечи Эмилии слегка напряглись, потом расслабились, когда она убедилась, что он не собирается убирать одеяло дальше. Она надела в постель ночное кимоно. Светло-голубой шелк, под цвет ее глаз, приподнимался и опускался на груди с каждым вздохом.
Гэндзи медленно провел пальцем от подбородка к талии по линии запаха кимоно, слегка раздвинув его края. Тело Эмилии было мягким и горело, словно в лихорадке. Прилив крови окрасил ее скулы и веки в розовый цвет.
Ее дыхание участилось. Она отвернулась.
Гэндзи прикоснулся к ее щеке, и Эмилия снова повернулась к нему.
— Можно, я тебя поцелую? — спросил он.
То, что он спросил ее об этом, и спросил так робко, оказалось уже сверх сил Эмилии. Слезы хлынули ручьем из ее глаз.
— Да, — ответила она и зажмурилась.
Его поцелуй был таким легким и нежным — чуть больше, чем прикосновение теплого дыхания к ее губам, — но от этого поцелуя Эмилию бросило в дрожь.
Она должна ему сказать. Она должна сказать сейчас, пока умолчание не превратилось в ложь.
— Я не девственна, — сказала Эмилия.
— Я тоже, — отозвался Гэндзи и поцеловал ее снова.
1953 год, монастырь Мусиндо.
Иногда сразу по пробуждении старая настоятельница Дзинтоку оказывалась не там, где ей следовало бы проснуться, в двадцать седьмом году правления императора Сёва, а в пятнадцатом году правления императора Мэйдзи, или шестом году правления императора Тайсё, или, чаще всего, в двадцать первом году императора Комэй. В пятнадцатом году правления императора Мэйдзи Макото Старк впервые появился в монастыре. Шестой год императора Тайсё был памятен тем, что с этого времени Япония начала представлять собою вполне оформившуюся силу, войдя в число победителей в Великой войне. А в двадцать первом году императора Комэй она просыпалась часто потому — так ей казалось — что именно тогда произошла вторая битва при Мусиндо, та самая, в результате которой погибла госпожа Хэйко, Дзинтоку стала настоятельницей, и… и что же там было еще? Что-то ведь было… Вот и нынешним утром старая настоятельница Дзинтоку, проснувшись, принялась размышлять об этом, но так и не смогла вспомнить. Ну и ладно. Само вспомнится. Или не вспомнится. И то, и другое неважно.
Дзинтоку терпеливо сидела на подушке, пока прислуживающая ей монахиня и трое гостей суетились в маленькой гостиной ее домика. Здесь было слишком мало места для такой толпы. Особенно с учетом того, что гости притащили с собой кое-какое весьма габаритное оборудование, в том числе что-то вроде кинокамеры.
— Вы готовы, преподобная настоятельница? — спросила молодая монахиня.
— Я всегда готова. Или вы хотите, чтобы я была готова к чему-то особенному?
— Великолепно! — сказал мужчина в безвкусном западном костюме. — Пусть она скажет это в камеру. Эй, Яс, установи-ка камеру прямо здесь.
У него была стрижка, вошедшая в моду во времена американской оккупации; волосы были длинные и сальные, и смотрелась эта стрижка одновременно и по-гангстерски, и как-то по-бабьи. Дзинтоку не знала этого человека, и он ей не нравился. Не из-за одежды, и не из-за волос, а из-за того, как у него блестели глаза и как он зыркал по сторонам. Такими были глаза у молодых людей во время войны — не Великой войны, та закончилась тридцать пять лет назад, а Великой Восточноазиатской войны, которую все теперь называли Великой Тихоокеанской войной, или еще, в подражание американцам, Второй мировой войной. А были у них такие глаза потому, что прежде, чем отправить их умирать на самолетах или кораблях, им давали маленькие белые таблетки, от которых они теряли потребность во сне и пище, и рвались обрушиться на американские корабли в самоубийственной атаке.
— Это будет нелегко, — сказала монахиня.
— Почему? — спросила молодая женщина.
Она была одета в том же стиле, что и мужчина, который не понравился Дзинтоку — на американский манер, кричаще и безвкусно; юбка открывала большую часть толстых, некрасивых икр. И косметики у нее на лице было столько, что впору было бы шлюхе из Гинзы. Волосы были уложены в сложную прическу и завиты — это называлось «химия». Молодая женщина не вызвала у Дзинтоку той неприязни, какую вызвал мужчина. Вместо этого настоятельнице стало жалко ее. Несомненно, она так нелепо изуродовала себя ради мужчины — не ради этого, так ради другого. Женщины всегда делают то, чего хотят мужчины, даже если те хотят чего-нибудь странного и вредного. Как это печально!
— Преподобная настоятельница никогда не повторяется, — пояснила монахиня.
— Но мы просто зададим ей тот же самый вопрос, — сказал мужчина.
— Она никогда не дает на вопрос тот же самый ответ, — сказала монахиня.
— Вот это типаж! — сказал мужчина, как будто Дзинтоку здесь не было. — Это тоже здорово. Мы получим изумительный материал для программы.
— Какой программы? — поинтересовалась Дзинтоку.
— Разве вы не помните, преподобная настоятельница? — сказала монахиня. — Сегодня к нам приехали репортеры с канала НХК, чтобы взять у вас интервью. Они хотят заснять вас для своей передачи о жителях Японии, которые перешагнули столетний рубеж. Это часть программы празднования первой годовщины избавления от американской оккупации.
— Да, преподобная настоятельница, — подал голос репортер. — Япония снова свободна.
— Япония никогда не была свободна, — возразила Дзинтоку. — Князья правили ею прежде, и правят поныне.
— Я это заснял, — сказал оператор.
— Клево, — сказал репортер, — но мы не сможем это использовать. Это слишком милитаристское замечание.
— Она что, не в курсе, что феодализм закончился сто лет назад? — спросила женщина, разрисованная под шлюху.
— Преподобная настоятельница говорит метафорически, — ответила монахиня. Это была уже не та монахиня, которую приставили к ней в прошлом месяце. Ту Дзинтоку замотала и выжила. Эта была пока полна сил. И она была молодая. Возможно, она продержится дольше прочих.
— Ну, как бы то ни было, давайте переведем разговор на более безопасную почву, — сказал репортер. Он заглянул в свои записи, чтобы освежить память, и произнес, как будто говорил наизусть: — Преподобная настоятельница, вы — одна из самых известных долгожителей нашей страны. Вы как мать-основательница монастыря Мусиндо воплощаете в себе связь с нашими высоко ценимыми традициями. В Японии больше долгожителей, перешагнувших столетний рубеж, чем в любой другой стране мира — пропорционально общей численности, конечно. Как вы думаете, является ли это результатом того глубокого интереса к вопросам духовности, который разделяют столь много японцев?
— Я думаю, что это своего рода проклятие, — ответила Дзинтоку. — Мы, японцы, очень медленно учимся. Мы совершаем одни и те же ошибки снова и снова, войну за войной, убивая всех, кто попадается нам на глаза. Потому боги и Будды обрекают нас на долгую жизнь, исходя из большего количества ошибок у нас на пути.
— Снято, — доложил оператор, — но, боюсь, это мы тоже не сможем использовать.
— Может, и сможем, — сказал репортер. — Это антимилитаризм, и это звучит достаточно покаянно. Может и пойти.
— Человеку не следует жить так долго, — сказала Дзинтоку. — Все, кого я знала в молодости, уже тридцать лет как мертвы. И невозможно удерживать такое количество лет в порядке.
Оператор вопросительно взглянул на репортера. Репортер описал пальцем круг в воздухе, и оператор стал снимать дальше.
— Вы, конечно же, находите утешение в религии и помогаете обрести его другим?
— Я ничего не знаю о религии.
— Вы слишком скромны, преподобная настоятельница. Вы почти на протяжении века являетесь очень уважаемым религиозным лидером. Тысячи людей пришли к вере благодаря вашему духовному руководству.
— Не обвиняйте меня за то, во что верят другие, — сказала Дзинтоку. — Секта Мусиндо учит освобождению от иллюзий. Это не имеет ничего общего с религией — это просто упражнения. Тренировка. Либо вы это делаете, либо нет. Все очень просто. При этом вы можете верить или не верить во все, что пожелаете. Вера не имеет ничего общего с реальностью.
— Это новый, непривычный взгляд на проблему, преподобная настоятельница. Он явно отличается от того, что сказали бы настоятели других обителей и храмов Японии.
— Не обязательно, — возразила Дзинтоку. — Один из дзенских патриархов древности — или это был кто-то из мудрецов секты Кегон? — сказал об этом коротко и точно. Очень известное высказывание, относящееся ко времени Опиумной войны, когда англичане заставляли китайцев покупать опиум. Он сказал: «Религия — опиум для народа».
Репортер провел ладонью по горлу, будто изображал, что перерезает его.
Оператор поднял голову.
— Я уже остановил камеру. Еще когда она обозвала англичан наркоторговцами.
— Потрясающе, — сказал репортер. — Она умудрилась оскорбить наших английских союзников, опорочить дзенскую и кегонскую церкви и ввернуть противозаконную коммунистическую пропаганду, и все это в каких-нибудь трех предложениях.