— Ни на что подобное я не намекала, однако то, что вы говорите, интересно.
Снова тишина в трубке.
«Польсти ему, — говорит себе Малин. — Польсти, может, тогда он станет сговорчивее».
— У вас, наверное, завидный дом там, на Тенерифе?
Опять молчание. Словно Гольдман озирает свои владения, бассейн и море. Малин опасается, не почувствовал ли он угрозы в ее словах.
— Не жалуюсь. Может, вы хотите приехать ко мне? Окунуться в бассейн. Я слышал, вы любите плавать.
— Откуда вы меня знаете?
— Из статьи об убийстве в «Свенска дагбладет». Читал в Гугле. И потом, разве не все любят плавать? Вы, наверное, отлично смотритесь в купальнике.
Малин чувствует странную притягательную силу в его голосе.
— Итак, вы не ссорились с Йерри Петерссоном? — задает она следующий вопрос.
— Нет. Вы должны уяснить себе, что в течение многих лет он был единственным, кто помогал мне, играя на моей стороне. Конечно, я хорошо платил ему за это, но всегда мог на него положиться, рассчитывать на его поддержку. Я считаю, точнее, считал его своим лучшим другом.
— И когда же вы перестали так считать? Сейчас или раньше?
— Что вы имеете в виду, Малин? Сейчас, сейчас.
— Тогда примите мои соболезнования, — говорит Малин. — Вы приедете на похороны?
— Когда это будет?
— Точная дата еще не назначена.
— Он был моим другом, — повторяет Йохен Гольдман. — Но мне некогда оплакивать его. Не в моей привычке жить прошлым.
— Можете ли вы назвать кого-нибудь, у кого были основания так поступить с Йерри Петерссоном? Кого-нибудь, о ком, по вашему мнению, нам следовало бы знать?
— Я не лезу в чужие дела, — отвечает Йохен и спустя некоторое время спрашивает: — Что-нибудь еще?
— Нет, — отвечает Малин.
В трубке снова становится тихо, а над ее головой начинает мерцать люминесцентная лампа, словно посылая азбукой Морзе привет из прошлого.
Один из твоих лучших друзей, Йохен?
Что ты знаешь о дружбе и верности?
Ничего.
А что знаю я сам?
Не так много, должен признаться, но я уверен в одном, я понял это уже после первой нашей встречи: не хотел бы я быть одним из тех, в ком ты разочаровался.
Меня сразу потянуло к тебе. Я должен был представлять твои интересы в одном судебном деле о причинении телесных повреждений. Тогда один из сотрудников фирмы получил инфаркт. И я понял, что хотел бы находиться вблизи тебя, греться в лучах твоей еврейской наглости, твоей дерзости. Казалось, ты показывал средний палец всем, кто оказался у тебя на пути, независимо от того, кем они были.
Но дружба, Йохен?
Что ж…
Возможно, ты был единственным человеком из тех, кого я встретил за последние годы, кто наводил на меня страх.
Мы с тобой были — а в твоем случае так оно есть до сих пор — из тех, кто не придает дружбе ни малейшего значения. Что мы, бабы или гомики?
Твой цинизм. Твои связи.
Мы были одинаково умны. Но под конец ты меня как будто перехитрил. Или это я тебя перехитрил? Наши с тобой души поедали друг друга. Одна подкрадывалась к другой, отражала в себе ее достоинства и недостатки и делала их своими. Такая дружба была у нас с тобой. Может, это самая редкая разновидность дружбы — дружба равных, поэтому она такая хрупкая. Зачем так крепко держаться за кого-то, если тебе в принципе нечего терять?
Двое мужчин.
Наши пути пересеклись, мы были обречены встретиться, и общее у нас было то, что ни ты, ни я никому и ничему не могли позволить встать на нашем пути. Но ты оказался глупее и мужественнее, чем я, Йохен, и хотя мой кошелек был набит туже, я завидовал твоей твердости, которая подчас пугала меня.
Йохен, я вижу твое загорелое тело на сверкающем хромом шезлонге возле хлорированной черной воды.
Я вижу Малин Форс за столом.
Она обхватила голову руками и спрашивает себя, как ей пережить этот день. Она думает обо мне. Вспоминает, как я лежал во рву лицом вниз, мертвый, — я понял это сейчас, — и как поднимали в воздух мое изрешеченное в припадке ярости тело.
Ее это устраивает, теперь ей есть над чем думать, и именно за этим я нужен ей.
Насилие ей отвратительно. Но она надеется, что оно поможет ей лучше разобраться в себе самой.
Она знает, что не справится без меня.
Может даже, она слишком хорошо это понимает. Точно так же, как я понимаю, что чувствует мальчик, когда ему в глаза бьет осеннее солнце.
23
Линчёпинг, весна 1974 года и далее
Свет пульсирует в глазах мальчика, озирающего школьный двор в районе Онестад.
Неделей раньше пенсионный возраст в социал-демократической Швеции снизили до шестидесяти пяти лет, а за несколько месяцев до этого автоматическая межпланетная станция «Маринер 10» сделала снимки поверхности планеты Меркурий с близкого расстояния.
А здесь и сейчас, на школьном дворе, в лучах слепящего солнца колышутся на ветру пышные кроны берез, и Йерри бежит за мячом, ловит его ногой, крутит и потом ударяет одними пальцами в белый кожаный бок. Мяч взлетает к забору, где стоит Йеспер, готовый его отбить. Но это у него не получается: мяч попадает в лицо, и через несколько секунд из ноздрей хлещет кровь, краснее, чем кирпич низкого фасада школы.
Учительница Ева видит, что произошло, и с криком устремляется к Йерри. Она хватает его за плечо и встряхивает, прежде чем повернуться к плачущему Йесперу. «Я видела, я все видела, Йерри, ты сделал это нарочно!» И его уводят. Он знает, что не хотел сделать ничего плохого, но, может быть, ему следовало бы хотеть этого, так думает он, когда дверь за ним закрывается. Он ждет. Чего?
Йеспер — сын врача из виллы в Вимансхелле.[42] Папа, кажется, из тех докторов, что ковыряются в человеческих внутренностях.
Йерри уже знает, что играл с мальчиком из совсем другого района, чем Берга.
Уже сейчас, даже в мелочах, они ставят девятилетнего Йерри на место. Кто будет солистом на выпускном вечере? Кто нарочно сделал что-нибудь плохое? Кому уделяют больше внимания на уроках, кого больше хвалят? Вот поет девочка-старшеклассница, а два мальчика играют дуэтом на флейтах. Среди них нет никого, кто бы жил в его квартале; все, кроме него, одеты в белое, и у них у всех родители в зале. Но он не чувствует себя одиноким и ему не стыдно, он знает, что стыд бесполезен, даже если не понимает значения этого слова.
Он не такой, как мама и папа.
Или все-таки такой? Сейчас, когда Йерри стоит во втором ряду, на гандбольной штрафной линии, и готовится петь для людей, до которых ему нет никакого дела, разве не похож он на маму и папу?
Разве не хотят все вокруг, чтобы он был таким же, как его родители?
А может, он все-таки нарочно прицелился Йесперу в лицо? Может, хотел посмотреть, как хлынет кровь из носа этого дурачка, словно по нему прошлись лезвия газонокосилки?
Здесь, в гимназии, Йерри, собственно говоря, ничего не знает о мире, кроме того, что мир должен принадлежать ему.
Вот уже несколько лет он все лето бегает по двору один. Мама давно перестала обращать на него внимание. У нее появилась аллергия на кортизон, навязанный ей докторами от боли в суставах. Она постепенно застывает в ноющей, изнуряющей боли, подтачивающей женщину, давно превратившуюся в клубок немой злобы. У бабушки был инсульт; участок с домом продали; папа взял на «Саабе» выходное пособие и пропил его до конца осени. Там больше не нуждались в его опыте, когда производство постепенно реорганизовалось и завод стал выпускать «Виггены».[43] Конечно, он мог бы убирать помещения или работать в столовой, но не лучше ли просто взять деньги и смело взглянуть в лицо своему будущему?
Папа ладит с парковыми рабочими. У них зеленая газонокосилка с приятно пружинящими сиденьями. Эти парни его не осуждают, они не судят своих.
А мальчик ждет конца летних каникул, когда снова начнутся футбольные тренировки. На поле все равны, там решает он. На поле можно больше себе позволить, можно не сдерживаться. И никто не будет ни в чем его обвинять, если мальчик из Стюрефорса[44] упадет так неудачно, что сломает руку.
У Йерри есть друзья. Например, Расмус, сын начальника отдела продаж на фабрике «Клоетта». Они переехали из Стокгольма. Однажды вечером Йерри был в гостях у Расмуса, отец которого пригласил на ужин еще и коллег по работе. Хозяин дома сказал, что его сын может отжаться сорок раз, и попросил того продемонстрировать свое умение. Кто-то предложил устроить состязание, и скоро мальчики лежали рядом на паркете в гостиной. Вверх-вниз, вверх-вниз — Расмус давно уже обессилел, а Йерри все продолжал и продолжал. И зрители кричали: «Хватит, хватит! Остановись, парень!»
«Мой сын слаб в школе, — говорил потом отец Расмуса, — но у Йерри есть голова на плечах». А потом он отправил сына спать, а Йерри пошел домой. Тогда ему было одиннадцать, он стоял на холодном осеннем воздухе возле съемной виллы начальника отдела продаж в Вимансхелле и смотрел на мерцающее небо. На его темном фоне выделялись черные силуэты многоквартирных домов, окна которых напоминали закрытые глаза.
Мама спала в своей кровати. Папа — на зеленом диване, рядом с ним валялась коробка из-под пиццы и бутылка водки. В квартире воняло и было грязно. «Но это не моя грязь», — думал мальчик, забираясь в кровать рядом со спящей мамой и чувствуя тепло ее тела.
24
В четверть двенадцатого Вальдемар Экенберг паркует машину у дверей ветхой на вид мастерской в самом сердце промышленного района Торнбю.
Дождь наконец перестал, но низко стелющиеся облака почти лижут старую крышу из гофрированного железа с красно-бурыми жестяными флагами, раскачивающимися на ветру.